Ощущение дома
Дедушка Сережа и бабушка Рая жили в настоящем деревенском доме. Таком, каким он и представлялся мне по художественной литературе и фильмам: аккуратно выкрашенный, с сиренью под окнами, с одной большой комнатой.
На окнах – обязательно герани, чистые светлые занавески. Много окон и много света. Так вот сейчас в воспоминании и осталось ощущение дома – согревающее, светлое. В центре – стол, большой, чтобы все могли разместиться – и дети, и внуки с мужьями-женами, и правнуки.
Комод – старый, благородный, надежный. Коричневый, по-настоящему деревянный. Рядом с комодом обычно стоял стул, на спинке которого висел дедовский пиджак с орденскими планками.
Две кровати. Одна бабушкина, заправленная, с пирамидами взбитых подушек, поверх каждой пирамиды – ажурная «накидушка», вязаная крючком. «Накидушкам» вторят белоснежные салфетки-снежинки – на комоде, на серванте. Бабушка этих произведений своих рук почему-то стеснялась.
Кажется, кто-то из заезжавших «горожан» сказал, что это не модно, мещанство, и вообще отсталость какая-то. Как только у людей язык повернулся сказать подобное! И не только потому, что хенд-мейд нынче в моде. Главное – каждая такая салфетка – действительно произведение, которое и в руки-то берешь с уважением…
Вторая кровать не заправлялась: у деда были проблемы с ногами, и он часто ложился отдохнуть. Сказывались, в том числе, раны, полученные на войне. «Да молодой был, глупый. Ранили в пятку, не хочется в медсанбат идти, заживет, и ладно», – рассказывал дед. И сидение в окопах – в промозглую сырую осень, в морозы…
Для нас их прошлое двухцветно, а для них – оно цветное
К нашему приезду бабушка накрывала тот самый огромный стол, на котором было множество пирогов, которые пекла всю ночь, выставляла копченые колбасы, сыр, шпроты – по советской привычке, когда почти вся жизнь прошла в режиме дефицита, все это считалось ценностью. Вот и хотела накормить всем самым лучшим. А потом сетовала, что мы «ничего» не едим. Но о какой колбасе могла идти речь, когда на столе – пироги с капустой, с луком, с мясом, со сладкой начинкой! После этого «ничего» еле вставали из-за стола.
В основном говорила бабушка. Дед был немногословен. Когда я с ним познакомилась – он совсем не пил и не курил. Потому что врачи сказали: нельзя, иначе моментально сляжете насовсем. Надо – так надо. Дед моментально перестал курить, хотя стаж исчислялся десятилетиями.
Что касается алкоголя… Он и раньше не то чтобы злоупотреблял. Но 9 мая встречался с друзьями-фронтовиками и, видимо, чтобы хоть как-то справиться с воспоминаниями, которые не отпускали никогда, запивал примерно на неделю. Но после рекомендации врачей отказался и от этого.
Как-то муж отредактировал в «Фотошопе» фотографию деда – маленькую, в заломах, выгоревшую. На ней дед, то есть совсем не дед, а молодой Сергей, в военной форме, кудрявый, с веселым задорным хитроватым взглядом. Фотография – сразу послевоенная. Муж ее «починил», увеличил, один вариант сделал цветным и привез бабушке и деду сразу две в рамках – цветную и черно-белую.
Дедушка с бабушкой именно цветную поставили на комод. Видимо, это мы об их времени судим двухцветно, а у них в памяти прошлое, как ему и положено быть – многоцветно.
В селе он был единственным вернувшимся с войны парнем
Мы, как обычно, сидели за столом, разговаривали, ели пироги и даже не заметили, как бабушка встала. А потом увидели ее. Она стояла у комода, облокотившись о его поверхность, и внимательно, ничего не замечая вокруг, смотрела на фотографию. Даже не смотрела, она словно на машине времени попала туда, в прошлое.
Где она – не грузная, добрая и уставшая бабушка с седыми волосами, а молодая, черноволосая красавица Рая.
Ведь иначе бы и не выбрал ее Сергей, у которого выбор был просто огромный. В родном селе он был единственным вернувшимся с войны молодым парнем.
И его она видела не старичком с тяжело двигающимися ногами, а молодым, обаятельным. Таким, как в стихотворении Самойлова:
Да, это я на белом свете,
Худой, веселый и задорный.
И у меня табак в кисете,
И у меня мундштук наборный.
И я с девчонкой балагурю,
И больше нужного хромаю,
И пайку надвое ломаю,
И все на свете понимаю…
Мог остаться в Кенигсберге, но поехал в колхоз
Тогда у них все еще было впереди: свадьба, благодаря которой бабушка смогла уехать из колхоза (потом, когда бабушки и дедушки не стало, мы видели справку, позволяющую Раисе уехать из колхоза – очень напоминает «вольную»), рождение дочерей, появление внуков – целая жизнь…
Не знала она тогда, что виденное за пару лет войны настолько крепко и больно осталось в Сергее, что никогда уже не выйдет, не смягчится, не перестанет болеть. Кстати, после войны у него был выбор – остаться в Кенигсберге, который он освобождал и в котором похоронил столько товарищей, или в Москве.
Нетрудно представить, что это значило для деревенского паренька, который до призыва не имел права уехать из колхоза по собственной воле. Но он поехал в родное село, чтобы вытащить из колхоза маму и сестер. Как потом оказалось, и свою будущую жену.
Да, о войне сам дед рассказывать не любил. Фраза эта – почти общее место, если речь о фронтовике. Мужу приходилось проявлять чудеса дипломатии, он с разных сторон старался разговорить деда. Особенно помогло составление карты мест, где воевал дед. Видя такое внимание со стороны внука, он оттаивал и – говорил.
Чувство благодарности Богу и – деду
А я, слушая все это уже в пересказе мужа, постоянно думала, сколько возможностей у него было быть убитым. Отошел на секунду от окопа, где были товарищи, через минуту в окоп попал снаряд, и таких историй – множество. Не буду вспоминать о них.
Просто с каждым таким рассказом росло чувство благодарности – за моего мужа, за моих детей (из которых он видел только старшую, а о рождении среднего лишь узнал) и понимание, сколько раз их всех могло бы не быть.
Ведь скольких друзей у деда Сергея убили – взрывом ли, снайперской винтовкой… Чувство благодарности Богу и – деду, за все, что он вынес. А еще с увеличивающимся стажем моего материнства растет и щемящее чувство жалости за то, что в его жизни «совпало – война, беда, мечта и юность!», за то, что он видел такое, чего не должен видеть восемнадцатилетний юноша, и вообще никто не должен видеть.