Евангелие и вообще Библия были книгами, которые в семье Бориса Пастернака постоянно читали, Библия была его настольной книгой. Пастернак пришел к евангельским истинам как к основе своего поведения, образа жизни и творчества. Блаженны те, кого осудили за правду, – эта истина воспринималась писателем особенно остро.
Евгений Борисович и его жена Елена Владимировна на протяжении многих лет не только ведут кропотливую работу над большинством изданий Бориса Пастернака, не только занимаются текстологией, комментированием и работой с архивными материалами, но сами являются авторами многих филологических исследований.
Именно с их помощью русские читатели впервые познакомились с романом «Доктор Живаго», именно их силами впервые вышли в свет книги писем Пастернака и многие его поэтические и прозаические сборники. Перу Евгения Борисовича принадлежит монументальное исследование, посвященное жизни и творчеству поэта «Борис Пастернак. Биография» (1997), которое создано на основе документов, писем, воспоминаний современников. Драгоценным подарком Елены Владимировны и Евгения Борисовича стало также недавно вышедшее 11-томное полное собрание сочинений Б. Пастернака – плод их многолетнего труда.
– Евгений Борисович, на протяжении многих лет Вы вместе с Еленой Владимировной, занимаетесь не только архивами Бориса Пастернака, но и профессиональной исследовательской работой. В то же время, я знаю, что, в отличие от Елены Владимировны, закончившей филологический факультет МГУ, Вы получили техническое образование и литературоведением занялись не сразу. Когда Вы обратились к исследованию творчества Вашего отца?
– Когда я окончил школу, то выбирать какую-либо профессию, связанную с литературой или гуманитарными науками, было нельзя. Идти на филфак или на исторический – значило обрекать себя на постоянную ложь, поэтому особенного выбора у меня не было, и я поступил на физический факультет. Но там я проучился только полкурса, а дальнейшее мое образование (шел 1941-й год) проходило уже в Военной Академии, которую я закончил, получив диплом инженера-механика. На этой должности я был человеком подневольным: на протяжении всей службы приходилось ремонтировать военные автомобили и танки, и лишь в 1954 году, когда Н.С. Хрущев начал сокращать вооруженные силы, появилась возможность уйти из армии.
С большими усилиями и риском я, наконец, выпросился на волю и вернулся в Москву. Здесь я стал преподавать в Московском энергетическом институте, занимаясь теорией и системами автоматического управления. Это продолжалось до тех пор, пока папа был жив. Никакого вмешательства в свои дела он не допускал, а когда его не стало, то я стал заниматься корректурой его переводов; и первые оригинальные книги, среди которых был сборник 1965 года, вышедший в большой серии «Библиотеки поэта», вычитывали и готовили к печати уже мы с Аленушкой.
Постепенно это стало нашим основным занятием, поскольку такая работа повлекла за собой и погружение в биографию, и комментирование, и сбор всяких черновиков и вариантов, которые тогда можно было найти у еще живых папиных друзей. Эти тексты мы просто переписывали и копировали, а не забирали, и великое счастье, что мы успели это сделать, поскольку в дальнейшем все это стало по большей части недоступно.
С журналами в то время дело обстояло плохо, печатали в основном только переводы. Кроме того, в те годы специалисты в области истории литературы говорить о Пастернаке не рисковали. Мне же – как сыну – это было можно, и я широко этим пользовался. Напечатать что-либо было сложно, но все чаще и чаще мне представлялась возможность выступать с рассказами о Пастернаке. Правда, не всегда удавалось избежать скандала, как это случилось после моего выступления в Центральном Доме литераторов в 1967 году.
Это был вечер, приуроченный к празднованию 50-летия октябрьской революции, под названием «Золотые страницы советской поэзии». Пострадал от скандала не я (никто бы не решился упрекать сына, к тому же преподавателя МЭИ, за речь об отце), но Зиновий Паперный, который меня пригласил, и директор ЦДЛ, Филиппов, которому пришлось многое претерпеть со стороны советских функционеров.
Мы дружили с семьей Солженицына, и когда его выслали из страны, то мы помогали родным Александра Исаевича собираться к отъезду и провожали их на аэродром. Об этом стало известно руководству МЭИ, и меня заставили уйти из института. Надо сказать, что это воспринималось как освобождение и счастье, поскольку к тому времени работы над папочкиными текстами было уже очень много. Мы начали разбирать письма, уже удалось подготовить его переписку с Ольгой Фрейденберг. Книга была напечатана за границей под чужой фамилией – составителем значился некто профессор Моссман.
Через год после ухода из МЭИ, имея степень кандидата наук (доцента), мне удалось устроиться младшим научным сотрудником в Институт Мировой литературы. И с тех пор я служу в архивном отделе ИМЛИ. Это дало мне свободу и возможность целиком посвятить себя основному занятию – работе над публикациями произведений Бориса Пастернака. Уже к тому времени Аленушка, которая занималась еще подготовкой издания «Большой серии» 1965 года, верно определила основные текстологические задачи, да и я полностью погрузился в эту работу, вместе с Е.С. Левитиным и М.К. Поливановым, занимаясь комментариями (составителем издания был Л.А. Озеров, а знаменитое предисловие написал А.Д. Синявский).
В 1982 году, почти случайно, мне удалось издать книжку прозы под названием «Воздушные пути». В ходе этой работы постепенно накопился материал для «Биографии». Поэтому через много лет, когда рухнули препоны и появилась, наконец, возможность беспрепятственно печатать Пастернака, то многие его произведения уже были готовы к публикации, и мы могли предоставить в редакцию вычитанные и откорректированные тексты. Так, удалось с помощью В.М. Борисова впервые издать выверенный новомирский текст романа. А с 1985 года мы начали писать книгу, которую, по примеру Анненкова, назвали «Борис Пастернак. Материалы для биографии».
До этого много времени отдавали переделкинскому дому Пастернака, в сторожке которого мы тогда жили и, бывало, проводили по десять экскурсий в день. Но в 1981 году началась безобразная и скандальная история ликвидации семейного музея, повлекшая за собой долгие судебные разбирательства с Литфондом и закончившаяся нашим насильственным выселением из Переделкина. Эта печальная перемена жизни освободила время для целенаправленной работы над биографией, которая выросла в книгу объемом в 50 авторских листов.
Когда появилась возможность выезжать за границу, мы в течение шести лет занимались в Оксфорде недоступным до этого времени семейным архивом, где, кроме всего прочего, узнали много нового из заграничной истории публикации «Доктора Живаго». Это помогло нам заполнить те пробелы, которые образовались в результате недоступности этих материалов, в том числе – обширнейшей переписки Пастернака последних лет его жизни.
Кроме того, еще в 1980-е годы у нас возникла идея: мы решили, что в виду совершенно особых качеств пастернаковских писем следует публиковать его переписку не в форме научного издания документов с комментариями под строкой, а делать книжки для чтения – с обобщенными живыми примечаниями в тексте. Так родились книги, в которые вошла переписка с Ольгой Фрейденберг, с М. Цветаевой и Р.М.Рильке (все были сразу переведены на многие языки), переписка с моей мамой – Евгенией Пастернак («Существованья ткань сквозная»), а потом – и с его родителями и сестрами. Именно в такой форме можно было сохранить живое дыхание писем, которое могло бы потеряться в сухом и наукообразном издании, услышать голоса и диалог обоих корреспондентов, не выкидывая из писем ни слова и не внося никакой правки в авторские тексты, но обрамляя их подробными объяснениями, чтобы повествование получилось ярким и полным.
Помимо этого, нас начали приглашать на всевозможные симпозиумы, коллоквиумы, конгрессы и конференции, которые мы стали посещать, знакомя их участников с рассказами о жизни и творчестве Пастернака, биографическими свидетельствами и воспоминаниями, а также делая научные доклады аналитического характера.
— О глубокой погруженности Пастернака в христианство свидетельствуют многие его произведения, особенно – позднего периода. В то же время рядовому читателю, не знакомому с биографией поэта, мало что известно не только о его церковной жизни, но и вообще, о той живой вере и истинно евангельском мироощущении, которым было окрашено его существование. Расскажите, пожалуйста, об этой сфере жизни Пастернака. Было ли его христианское мировоззрение чем-то изначально сложившимся или тому предшествовало постепенное движение к вере и Церкви?
— Да, это происходило постепенно. Видимо, первое пробуждение глубокой веры было у него в детстве. Такое свидетельство есть и в его письмах с воспоминаниями о детстве, и в тех обобщенных рассуждениях об этом периоде, о его психологии, духовной и душевной жизни, которые мы находим в его произведениях.
Подлинную веру привила ему няня Акулина Гавриловна, которая помогла раскрыть в нем любовь к Христу. Но потом, вероятно, его вера затихла или отошла в глубоко спрятанный внутренний мир; во всяком случае, никаких свидетельств о том, что он в молодости ходил в церковь, нет.
Семья Пастернака по своим внутренним устремлениям была верующая, но далекая от Церкви, хотя некоторые церковные обычаи соблюдались. Например, несколько писем отца Пастернака – Леонида Осиповича – рассказывают о том, как в семье готовились к Пасхе: красили яйца и пекли куличи. Однако это не имело никакого особенного, церковного, смысла, а было таким же праздничным обычаем, как украшение елки на Рождество. Такова была атмосфера их жизни и семейного быта.
Когда в 1893 году мой дедушка, Леонид Осипович (известный и талантливый художник – А.В.), получил предложение стать преподавателем Училища живописи, ваяния и зодчества, то он знал, что дать согласие он может только при условии, что ему пришлось бы официально принять Православие, поскольку Училище находилось в ведении Императорского двора. Ответ на это предложение был адресован попечителю Училища, Великому князю Сергею Александровичу. Дед, признавая себя верующим человеком, ответил отказом, пояснив, что официально не принадлежит ни к какому вероисповеданию: для него было невозможным принять Крещение, лишь отдавая дань формальным соображениям. Другими словами, он не захотел пойти на этот шаг исключительно ради получения льгот и привилегий. Вопреки этому отказу, Великий князь постановил: «Принять!».
– Так, значит, никто из семьи не был крещен?
– Нет. О крещении папы нам известно из письма 1950-х годов к Жаклин де Пруайар, где он рассказывает о том, что он был крещен своею нянею в раннем детстве. Она же водила его в церковь. Известно также, что в детстве он причащался.
Судя по стихотворению «Рассвет» (оно начинается словами: «Ты значил все в моей судьбе. / Потом пришла война, разруха, / И долго-долго о Тебе / Ни слуху не было, ни духу»), в его жизни был довольно продолжительный период, когда вопросы веры и церкви прямо и открыто им не поднимались. Это объясняется тем, что христианство молодого поэта, в ту пору «левых» направлений, было бы чем-то непонятным и вызывающим в глазах окружающих.
У М.М. Бахтина есть высказывание о том, что лирика требует хорового сопровождения, и поэт не может писать стихи, если не находит общего мотива: в этом случае он похож на сумасшедшего, который вышел на площадь и выкрикивает никому не понятные слова. Вот в этом положении в ту пору папочка быть не хотел, поэтому его христианство было глубоко потаенным. Но разговоры о вере и Православии я помню очень хорошо.
Воспитывавшая меня и дружившая с папой Елизавета Михайловна Лопухина, которая была глубоко верующим человеком, часто с ним беседовала на эти темы, и следы таких разговоров есть в «Охранной грамоте». Например, рассуждения о русском обществе начала XX века вышли именно из контекста этих бесед: они до сих пор живы в моей памяти. Благодаря Елизавете Михайловне я тоже в детстве часто ходил в церковь, хотя не был крещен и, естественно, не причащался. А Евангелие и вообще Библия были книгами, которые в семье постоянно читали, и всякий раз, когда я брал Библию у папочки, по прошествии нескольких дней он непременно требовал ее назад: это была его настольная книга.
Так продолжалось до войны, хотя желание глубже войти в христианскую атмосферу с годами все возрастало. В Переделкине около храма (тогда он был закрыт) жил замечательный священник, которого несколько раз арестовывали, но известно, что папочка к нему часто ходил. Чтобы такое могло случиться, для этого нужно было разувериться во многих вещах. Окончательное осознание того, что советская идеология ошибочна, пришло к Пастернаку в 1930-е годы. Тогда, во время поездок по стране, он имел возможность наблюдать страшную картину жизни русских людей (например, он ужаснулся, когда увидел эшелоны раскулаченных на Урале), а из путешествия с писательской бригадой в Магнитогорск он вернулся в глубокой депрессии.
Сохранилось его письмо оттуда к жене, Зинаиде Николаевне, где он с болью в сердце описывает ту безжизненную атмосферу полной разрухи, с которой он столкнулся там. Лишение человека свободы ради установления власти, следующей мертвой букве закона, уничтожающей все живое вокруг себя, папочку все больше и больше пугало и отталкивало. Постепенно его поведение и образ мыслей становились все более оппозиционными власти. Он позволял себе высказывать такие вещи, которые, казалось бы, должны были вызвать жесткий отпор и даже репрессии, но почему-то этого не происходило…
– …это то, что меня всегда поражало. Видимо, Пастернак, обладая каким-то внутренним аристократизмом, вызывал уважение даже недальновидных и примитивных советских функционеров. Окружающие интуитивно чувствовали его неприкосновенность, это была своеобразная «охранная грамота», защищавшая его от многих нападок, которые должно было ожидать…
– Да, это действительно поразительная вещь. Но, надо сказать, что в его оппозиционных высказываниях никогда не было грубых оскорблений. Хотя, естественно, среди литературных чиновников и советских писателей у папочки были недоброжелатели и даже враги. Например, Сурков в письмах к Горькому возмущался тем фактом, что Пастернака провозгласили чуть ли не первым поэтом, и писал о необходимости «выправить положение», причислив его к «полуконтрреволюционным»Эл ементам советской литературы (у Суркова была своя шкала градаций литераторов по признаку их революционности).
Однако все критические высказывания Пастернака каким-то непостижимым образом сходили ему с рук, и наоборот, многие его уважали и любили. Как раз именно за открытость, независимую позицию и вообще, за то, что хоть с кем-то можно было свободно поговорить и вдохнуть глоток свежего воздуха…
В 1936 году развернулась идеологическая кампания, известная как «дискуссия о формализме», на которую Пастернак пошел защищать своих друзей – Иванова, Леонова, Федина. Он до такой степени был возмущен унизительной и жестокой расправой с так называемыми «формалистами», в ряды которых зачислялось все больше и больше художников самых разных направлений, что не выдержал и впервые выступил публично в очень резкой форме, называя вещи своими именами.
Тогда прозвучали его известные слова о советской критике: «Если обязательно орать в статьях, то нельзя ли орать на разные голоса? Тогда будет все-таки понятней, потому что, когда орут на один голос, – ничего не понятно. Может быть, можно вообще не орать – это будет совсем замечательно, а может быть, можно пишущим эти статьи даже и думать, тогда мы, может быть, что-нибудь и поймем».
Кроме этого, и без того недопустимо смелого, прямого и жесткого высказывания по поводу редакционных статей в «Правде», Пастернак произнес еще такую фразу: «Возможно, что первоначальная мысль пришла в голову серьезному человеку, но потом она попала в такие руки, которые сделали из нее непонятно что». Речь Пастернака была положена на стол Сталину главным редактором «Правды» с тем, чтобы вызвать у вождя возмущение, – но последняя фраза привлекла повышенное внимание Сталина, и он подчеркнул ее красным жирным карандашом в стенографической записи выступления. Однако произошло очередное чудо: за этим ничего последовало…
Таким образом, в предвоенные годы в папочке все больше и больше нарастало ощущение, что из этой идеологической «проработки» ничего хорошего не выйдет (хотя возникло оно у него очень рано – еще в письмах Дмитрию Петровскому 1919–1920-х годов). На протяжении долгих лет он все еще продолжал надеяться на то, что действия русской революционной интеллигенции все же имеют в себе зерна хоть какого-то смысла, но когда стала обнажаться еще и абсолютная преступность происходящего, то все его сомнения рассеялись окончательно. Стало ясно, что рассчитывать больше не на что, кроме как на Того, на Кого человечество уповало почти два тысячелетия!
По уже цитированному стихотворению «Рассвет» видно, что Пастернак пришел к евангельским истинам как к основе своего поведения, образа жизни и творчества. И именно такое понимание Евангелия как опоры человеческого существования вошло в текст романа, начиная с эпизода о том, как Лара приходит в храм на Божественную Литургию: «Пели псалом: “Благослови, душе моя, Господа, и вся внутренняя моя Имя святое Его”». После этих слов в карандашной рукописи следует русский перевод строк 102-го псалма: «Творяй милостыни Господь и судьбу всем обидимым». Дальше звучат заповеди Блаженств: «Блажени нищие духом… Блажени плачущие… Блажени алчущие и жаждущие правды…». Слов Христа: «Блаженны изгнанные правды ради, ибо их есть Царство Небесное», – в тексте романа нет. В конце главы идет развернутое изложение: «Он говорит: завидна участь растоптанных. Им есть что рассказать о себе. У них все впереди. Так он считал. Это Христово мнение». Блаженны те, кого осудили за правду, – эта истина воспринималась Пастернаком особенно остро.
Елена Владимировна бережно раскладывает на столе пожелтевшие от времени листочки, аккуратно исписанные пастернаковским почерком.
Елена Владимировна:
– Это выписки из великопостных и других богослужений. Посмотрите: вот – Великий понедельник, а вот – служба Великой среды. А это – уже Пасха и Светлая седмица. Видите, какие эти странички ветхие на сгибах: Пастернак годами их носил сложенными вчетверо в нагрудном кармане, чтобы следить за ходом служб и участвовать в богослужениях. Этими выписками он пользовался и в работе над романом. Но, несмотря на то, что Борис Леонидович брал с собой в храм такие листочки, церковную службу он знал очень хорошо.
Когда он умирал от инфаркта в Боткинской больнице в 1952 году, то вместе с нянечкой, которая с ним сидела, он повторял на память молитвы богослужений. Крестившая его в детстве няня считала, что это Ангел-хранитель вложил ему в сердце тексты этих служб и молитв, которые он всю жизнь помнил наизусть. А в больнице вдруг обнаружилось, насколько хорошо, полно и точно они сохранились в его памяти. В 1947 году на отпевании мальчика, моего двоюродного брата Котика Поливанова, Пастернак всю службу пел вместе с хором, и это очень удивило Женю, стоявшего рядом с ним …
Евгений Борисович:
– Да, все это было прикровенно… Историю и искусство Борис Пастернак воспринимал исключительно в евангельском контексте – как ростки, появившиеся из проповедей первых христиан. Об этом глубоко духовном отношении к истории и культуре свидетельствуют многие рассуждения на страницах романа «Доктор Живаго». Поразительно то, как много прямых совпадений в мыслях о христианстве у митрополита Антония Сурожского и Пастернака. И, хотя они не были знакомы друг с другом, это был общий ход русской мысли…
– Я знаю, что у Бориса Леонидовича была предсмертная исповедь…
– Да, об этом стало известно благодаря Кате Крашенинниковой, которая передала слова исповеди священнику о. Николаю Голубцову. Так делали в лагерях, когда священник был недоступен…
А сами мы крестились в 1976 году и, вставая в полшестого утра, ездили к отцу Дмитрию Дудко в Гребнево, где милиция устраивала настоящие облавы. От милиции страдали особенно наши дети, когда ходили в церковь. Кстати, именно они нас и окрестили, когда сами захотели принять крещение и настояли на том, чтобы крещена была вся семья. Вообще, наше вхождение в Церковь было естественным: помимо христианских взглядов отца, которые окрашивали собой наше с ним общение, этому способствовало и пастернаковское окружение. Катя Крашенинникова, Ирина Софроницкая были близкими друзьями Пастернака и глубоко верующими людьми.
Ирина Софроницкая пострадала за веру, попав в лагеря: ее приговорили к 25 годам за то, что якобы она молилась за освобождение страны от Сталина, что было приравнено к терроризму. Слава Богу, что из-за смерти Сталина она пробыла в лагерях не 25, а 6 лет, что, конечно, тоже немало… Естественно, папочка все это видел, очень остро чувствовал полное несоответствие жизни тому, что лежит в основе многовековой христианской истории. Поэтому Евангелие было для него живым источником, питающим человека в мире советской бессмыслицы и пустоты.
– Евгений Борисович, вряд ли кто-нибудь из ныне здравствующих людей сможет так полно и ярко, как Вы, восстановить какие-то живые штрихи к портрету Бориса Леонидовича. Расскажите, пожалуйста, о том, каким он был в повседневной жизни, каковы были его особенности, привычки, поведение…
– Как известно, мой дед, Леонид Осипович, автор иллюстраций к роману «Воскресенье», рисовал и самого Льва Толстого. Писатель очень волновался, боясь, что, позируя, не сможет долго оставаться в одном и том же положении, на что дедушка ему ответил: «Не беспокойтесь, Лев Николаевич, главное – это все время о чем-то напряженно думать!» Толстой воскликнул: «Но ведь это я делаю постоянно!». Так вот, папочка мой тоже постоянно о чем-то думал. Это была непрерывная работа мысли, чуткое внимание ко всему, что его окружает. Всегда мы видели перед собой художника, который все замечает, находится в постоянном наблюдении, ведь мир – это материал для его творчества: тут все идет в дело. Такая художественная чуткость и наблюдательность окрашивала собою все его поведение – мысли, беседы, отношения с людьми. Поэтому с ним всегда было очень интересно, и каждый разговор становился необыкновенно живым и насыщенным.
Беседовала Александрина Вигилянская