Со мною вот что происходит: я перестаю понимать, в каком жанре я пишу. (Опечаталась: вместо буквы «ш» появилась «щ», неся автору смирение). Вольно коллегам из АИФа и РУСРЕПА называть мои скромные опусы отдельным жанром, присваивая ему мою же фамилию в качестве названия, но я то должна понимать, что делаю.
У меня есть внутренняя уверенность, что все, происходящее с нами сейчас, уже не описать привычным языком. Я даже не говорю о том, что присутствует абсолютная путаница в политических терминах. Ну, например, можно ли считать левыми владельца свечного заводика Зюганова и боевого миллионера Семаго? Капиталист ли Сердюков? Или подождем, пока суд не определится с названием? Пожалуй, даже близкие друзья затруднятся назвать Астахова правозащитником, и поди разберись, славянофил или западник герой дня Железняк?
Список распадения сути действия и его названия, явления и именования его, институции и вывески продолжить легко. Труднее вылущивать из этого хаоса смысл.
Выдумщик я плохой. Все рассказы, которые я написала, это — реальные истории. Но, конечно, это смещенная реальность. Поскольку литературными персонажами в художественных обстоятельствах становятся реальные люди, мне приходится до публикации показывать им текст и спрашивать согласие на превращение в героя рассказа.
Вот например, рассказ «Муляж в пустыне» начинается с появления на берегу Персидского залива моего друга Володи Мамонтова в красных шортах, которые придают ему пионерский вид.
— Нет.- упрямо твердит Мамонтов,- шорты были оранжевые!
— Володенька!- упрашиваю я. — Этот не шорты, это образ шортов! Я их так увидела!
Мамонтов хохочет, ему даже лестно, что предмет пляжного туалета ложится на внутреннюю ассоциацию с красными революционными штанами из культового фильма ОФИЦЕРЫ.
Уважаемый отец Максим Козлов весело согласился фигурировать под собственным именем в полуфантастической истории, какую под моим пером приняла экскурсия на Корфу.
И все это хорошо, когда речь идет о художественной литературе.
Но беда в том, что художественный образ становится все больше инструментом в моей публицистике.
Вот пишу я колонку о Людмиле Гурченко. В заключительном абзаце восхищение лучшему воплощению на экране русской советской женщины выводит меня на собирательный образ, архетип:
«Отлетает, исчезает вся шелуха, и мы видим, как едет в кибитке по сибирскому тракту Зинаида Волконская на каторгу за своим дураком, поручиком Волконским, который влез в какие-то непонятные ей перевороты; как великая актриса волочет на себе гармошку, тащит его самого — на каблуках, по зимней дороге, в лагерь. Да еще — чтоб не опоздать.»
Находится тут же любитель, причем из «борцов с кровавым режимом», который с гневом, равным недовольству упомянутым режимом, разъясняет мне, неграмотной дуре, как именно звали декабристку Волконскую и в каком чине состоял ее сосланный на каторгу муж.
Давеча написала колонку про нашествие французов. Вариантов у нас сейчас два: либо надо визжать о капризе кинозвезды как о великой победе Путина, либо обличать с унылой физиономией положение таджиков, лишенных благодетельной монаршей дружбы, в отличие от заезжего гастролера. Комично, богатейший материал для анекдотов, карикатур, комиксов, приятная приправа к обрыдлому набору светских полуперсонажей,- как объяснить про этот вариант? Я вижу только один способ: показать, что это смешно. Смеяться самой. Над слонами, над братом мусью, над собой, над кровавым режимом и его достойной оппозиции. Или достойной его?
Я предлагаю применить двух гренадеров, которые прибрели из Франции, для полезного дела. Например, усадить Депардье на Красной площади, где как то, в разгар советской власти, в белой панамке и с плакатиком на палочке голодал против каких-то американских безобразий профессор, чью фамилию я позабыла. И представьте, опять находится умник, который указывает мне, что на площади в Москве голодали люди без ученой степени, а профессор, на которого я могла ссылаться, держался строгой диеты непосредственно напротив Белого дома в Вашингтоне. Невдомек образованному зануде, что художественный образ левака, который в своей борьбе с собственным правительством аппелировал к советской власти, я придумала, составила из многих подобных, чтобы показать, как смешна и пародийна попытка подтянуть под великолепного француза наши местные политразборки.
И зануда этот по-своему прав: он привык к шершавому языку обличений и он ждет от журналиста лозунгов, а не художественных обобщений, типа форели в Кордильерах, которую ловил другой мой персонаж.
Почему мне важно все это объяснить? Мне кажется, сейчас наступило время поиска нового языка. Новой искренности. Новой терминологии. Я ищу в литературе. Другим удастся найти в публицистике. Или в видеоряде. Выпутываться из хаоса взаимных обвинений, из смешения понятий, из засилья казенных штампов, советских клише и хамского новояза. Дать вещам свои имена.
Мы же знаем, что в начале было Слово.