В чем смысл Голгофы?
Стремление залезть в голову художника, творца – идет ли речь о тайном смысле улыбки Джоконды, мухах в романах Достоевского или детских ночных переживаниях создателя «Кошмара на улице Вязов» – стремление каждого думающего человека, сколько-нибудь смыслящего в искусстве. Однако в итоге мы всегда имеем лишь собственное восприятие, собственные реакции на то или иное художественное произведение.
Многие, должно быть, уже высказались (и еще, несомненно, выскажутся), в той или иной степени пространности о фильме Джона Майкла Макдоны «Голгофа». Внесу и я свои пять копеек.
Сюжет фильма стал мне известен за несколько месяцев до широкого показа и побудил меня найти предыдущую ленту режиссера – «Однажды в Ирландии». Я всегда стараюсь так делать: это будоражит фантазию и позволяет более пристально, как бы сквозь увеличительное стекло, взглянуть на творчество человека, в данном случае взявшегося за такую опасную тему. Не секрет ведь, что, при обращении к религиозной или церковной тематике, или проявляя свою конфессиональность, творцы некогда шедевров, случается, куда-то девают свой творческий запал, силясь доказать зрителю, что получившийся в результате идеологический лубок имеет какое-то отношение к искусству.
Так вот, когда руки у меня дошли, наконец, до «Голгофы», мне было занятно наблюдать, учитывая, что большинство актеров перекочевало в «Голгофу» из «Однажды в Ирландии», как саркастичный полицейский-жизнелюб превращается в ироничного и грустного священника; преступник-психопат – в ограниченного попа («Вот оно – будущее священство…»), теряющего волю перед перспективой больших денег, которому, по словам главного героя, лучше бы пойти в бухгалтеры при страховом агентстве; как сотрудник полиции остается тем же, кем был, лишь дослуживается до начальника и меняет сексуальную ориентацию (а может, не меняет – кто знает?), а хулиганистый пацан подрастает и приобретает наклонности к рисованию.
Все это, конечно игры разума: никто ни в кого не превращается, речь о совершенно другом фильме, но восприятие стало другим, приобрело дополнительный объем и краски. Все стало неслучайным, узнаваемым и даже знакомым до боли.
И, кстати, про «знакомым до боли». Втягиваясь по мере просмотра в фильм, я не мог отделаться от совсем уж иррационального ощущения, что он снят будто бы священником, знающим представляемую жизнь изнутри вплоть до незначительных жестов и отдельных реплик, конечно, кинематографически обусловленных, то есть сделанных и сказанных так, как тот же я, например, вероятнее всего никогда бы не сделал и не сказал в рамках собственного священнического бытия, но очень порой хотел бы сделать и сказать.
Для себя я определил, что этот фильм – про любовь. Не про «любоффь», которая вздохи на скамейке, а про ту, что вместе с верой и надеждой и больше их обеих при этом. И не про ту любовь, когда заведомый святой расстается с жизнью от руки заведомого же злодея, после чего непорочная душа первого отправляется прямиком на небеса под пение ангелов, а раскаявшийся второй персонаж, посыпая голову пеплом, отправляется в ближайший монастырь проводить остаток жизни в посте и молитве.
В этом фильме и священник не святой, и злодей вызывает скорее сочувствие, чем какую бы то ни было неприязнь. У священника кучерявое прошлое, в котором и смерть жены, и проблемы с алкоголем, и разрыв с дочерью; злодея окружает, проще говоря, ад – и в прошлом, и в настоящем, – из которого он хочет вырваться любым способом, пусть даже таким шокирующим и немыслимым: чем хуже, тем лучше.
Собственно, ад – так можно охарактеризовать состояние любого из прихожан героя, несмотря на их формальную приверженность Церкви и регулярное участие в таинствах. Они иронизируют, ерничают, даже пытаются резонерствовать, будто бы передразнивая священника, скрывая свою внутреннюю глубочайшую опустошенность («Да что вы, отец, у меня все пучком…»), в которой, да, виноваты и не всегда они, а и недостойные представители Церкви, будь то пресловутые педофилы в рясах или двуличные и нечистые на руку митроносцы.
Однако их личный ад в том, что они готовы поставить на кон свою жизнь, лишь бы доказать, что все церковники сплошь лицемеры, время которых ушло давным-давно.
Забегу вперед и обращу внимание на то, как эта тема, как мне показалось, раскрывается в финальных титрах: в разрыве строчек то и дело появляются кадры, изображающие те места, где священник на протяжении фильма появлялся или один, или с другими персонажами. Теперь эти места – столик в кафе, берег реки, моря, красивая аллея – пусты. Они лишены не только священника – кажется, будто они совершенно обезлюдели, вымерли.
Стремление расправиться даже не с Церковью, попами, с которыми они все вроде бы тихой сапой воюют (и не только тихой – ведь кто-то же убил собаку священника…), а со всем тем добрым и светлым, что в них есть, приводит к нравственному, а потом и к личностному развоплощению, метафорически передаваемому пустыми пространствами последних кадров фильма. Где все эти люди? А нету. Были, да кончились… И целая минута черного экрана, за которым умолкла даже музыка.
Может сложиться впечатление, что все эти люди сами виноваты в том, что превратились, прямо скажем, в моральных уродов. Однако и о самом главном герое-священнике есть нечто такое, что не соответствует образу героя-мученика. Он сам определяет свою вину как «отстраненность». Выражаемую, добавлю, в частности, в непоследовательности.
Дважды в фильме речь идет о Церкви: в первый раз, когда нежданный церковный спонсор, эпатажный болтун, насмешливо, с издевкой полуспрашивает-полуутверждает, мол, ведь Церковь-то богата, на что священник мрачно и торжественно отвечает: «Церковь. Не я»; во второй раз, когда священнику напоминают о том, что, дескать, да, отец, ваша церковь сгорела, он реагирует: «Не моя. Наша».
В последнем случае прекрасные слова, но ведь были и те, что были сказаны выше… Он и в самом деле переживает за окружающих его людей, ему больно оттого, что он не может им помочь, несмотря на свое великодушие и чувство юмора, его буквально уничтожает ситуация с отцом девочки, случайно встреченной им на дороге, человеком, который практически назвал его педофилом за невинный краткий разговор с ребенком.
Виноват ли он в том, что есть, скажем так, и другие священники? Виноват ли он в том, что честно занимался делами и нуждами своего прихода, не слишком обращая внимания на то, что творится в мире? Виноват ли в том, что вникал в проблемы реальных ближних, а не пытался дотянуться своим участием до, скажем, страдающих африканских детей? Режиссер ответов не дает. Он предоставляет отвечать своему герою, но – за самого себя.
Если все кругом виноваты, то в чем смысл? Или какой может быть исход в такой ситуации? Смысл в том, что человек может измениться – начать учиться верить, прощать и любить. Для этого в повествование, помимо священника, введены три персонажа: его дочь, тот самый эпатажный болтун, не знающий, что ему делать со своим неправедным богатством, и женщина, потерявшая мужа в нелепой автокатастрофе. Без них речь бы шла только о мрачном прошлом и безысходном настоящем, но их образы обращают зрителя к будущему.
В прошлом – личные трагедии героев, явные или подразумеваемые, в настоящем – нравственная и личностная опустошенность, тупик, ад… А в будущем – неудачница-дочь, научившаяся у отца прощать даже его убийцу; внешне состоятельный человек, осознавший свою внутреннюю несостоятельность и решившийся довериться священнику; женщина, умеющая любить и показавшая главному герою – священнику, подумать только! – как это делается («Я сначала думала, что не смогу, а потом поняла, что смогу»), в конечном счете определившая его дальнейшие действия, которые привели его к роковому финалу на морском берегу.
Каждый сделал свой выбор: кто-то остался в прошлом, кто-то мумифицировался в настоящем, кто-то творит будущее, будущее кающихся, сильных духом и верой, любящих и прощающих неудачников. Священник же оказался в вечности, ушел со сцены…
И дальше выбирать нам – мирянам, священникам, монахам, епископам…