«Рели-квия-а-а, рели-кви-и-и-я!» – доносится сквозь десятилетия до нас голос давно почившего певца Георга Отса – исполнителя известной песни из кинофильма «Последняя реликвия»: этакой кино-апологии Реформации в духе атеистического гуманизма с элементами исторического боевика.
По прошествии многих лет (а вышел фильм на экраны в 1969 г.) его эпизоды вспоминаются уже в несколько ином свете, чем прежде. Надо отдать должное творческому коллективу: фильм удался. А все талантливое – убедительно. Тем хуже, в данном случае, для творческого коллектива.
Хуже потому, что фильм этот – редчайший образец качественной антирелигиозной пропаганды. Качественной пропаганды в Советском Союзе было мало, как и всего качественного. Все качественное было сосредоточено в оборонке, а идеология не рассматривалась как нечто, требующее особой концентрации интеллектуальных (чуть не сказал «духовных») ресурсов общества. Типа, «куда ты с подводной лодки денешься?».
Опора на силу развращает и растлевает. Причем растлевает и развращает обе стороны. Вот и получилось, что идеологический сектор был у нас, вроде как, в почете, но руководство страны просто тупо пользовалось идеологией для укрепления своей власти, довольствуясь тем, что марксистко-ленинское учение овладело массами, мало, при этом, однако, заботясь, чтобы массы овладели им. Поэтому качественный продукт на идеологическом прилавке был таким же дефицитом, как и на прилавках прод- и промтоваров.
Лживость советской пропаганды состояла не в прямом вранье, которого тоже хватало, не в лукавой только подаче информации, с целью ввести аудиторию в заблуждение, но в целенаправленном прививании ложности безбожного мировоззрения.
Ложное может быть всего лишь ошибкой. Человек может искренне заблуждаться и при этом оставаться открытым для истины, сохраняя способность объективно анализировать аргументы, что называется, «смотреть правде в глаза». Ложность позиции еще не делает лживым. Лживым кто-либо становится, когда начинает игнорировать истину, когда мыслит и поступает не по правде, с лукавой избирательностью воспринимая действительность и в том же духе преподнося ее другим.
Однако не так-то все просто в этом отношении с фильмом «Последняя реликвия». С одной стороны, да – мировоззренческая основа его – ложная и цель порочная: внушить зрителям отношение к святым мощам как инструменту «религиозного мракобесия». Но почему же он так убедителен? Только ли благодаря мастерству творческого коллектива?
Не так все просто. Ложь наиболее убедительна, когда присутствует в сильной концентрации, но в малом, а потому незаметном невооруженным глазом, количестве. Нагромождения множества относительных правд служат ей надежным прикрытием, нисколько не влияя на ее сущность, зато полностью отвлекая на себя внимание тех, кому ложь предназначена.
Название фильма – говорящее. Весь конфликт произведения как бы закручивается вокруг мощей св. Бригитты, причем зритель сразу же предупреждается, что реликвия обречена, она – «последняя». Она символизирует собой силу, которая держала народ в порабощении невежеству, но пробил час и власть предрассудков пала… ну, и так далее.
Реликвия – и орудие мракобесия, и жертва людской корысти. Все, кто питают к ней интерес, хотят на ней нажиться: «церковники» рассчитывают на привлечение паломников, вернее, их пожертвований, аристократ, владеющий ею, пользуется ситуацией, чтобы в обмен выторговать себе в жены племянницу настоятельницы монастыря…
Реликвия – предмет не только торга, но и разбоя, убийства. Сплошное зло от этой реликвии! Зачем это все нужно? Кому? Когда люди теряют человеческий облик, забывают Евангельские истины, замыкаясь на поклонении кости, которая так эффектно вылетает из разбивающегося ларца…
Вот-вот, сплошная правда: в ящике кость, а вокруг нее кипят страсти. Интересна она лишь отвратительным типам, отрицательным героям, а положительные персонажи к ней относятся безразлично: она им «не нужна».
Правда? Правда. Такая, вот, лживая «правда». Можно снова повторить вышесказанное о микроскопической, но смертельной лжи в большом объеме фактической правды.
И нам тогда остается лишь негодовать по поводу «манипуляторов» и «клеветников», ополчающихся на Церковь Божию, успокаивая себя тем, что «надлежит всему этому быть», а от нас ничего не зависит, или другая позиция: наш долг проявить ревность по Бозе и противостать апостасии! Пора вспомнить, что мы – «Церковь воинствующая»! «Православие или смерть!»
Есть в этом что-то… да, именно, не ложное, а лживое: так удобно прятаться за святоотеческие наставления о хранении сердца от страстей, прикрывая собственную трусость и малодушие, а то и равнодушие, так удобно канализировать накопившуюся боль, обиду, зависть, злость, тщеславие под благовидным предлогом «стояния за веру»!
Несомненно, апологетика нам сегодня необходима как никогда; защищать Церковь нужно, и возвышая голос, и опровергая клевету, но главное не это.
От нас не зависит благополучие врагов Церкви или неблагополучие (и слава Богу!). Мы (и паки слава Тебе, Господи!) не можем силой заткнуть рот «внешним», т.е. тем людям, которые, независимо от того, крещеные они или нет, вообще в Бога не верят или как-то очень уж по-своему, но, в любом случае, не принимают всерьез канонических прещений (ну, а уж когда некрещенного или иноверца предают анафеме – это вообще курам на смех, но смеются, к сожалению, не куры), а иных средств воздействия не имамы.
Слава Богу, что у нас нет повода рассчитывать на внешнюю силу, слава Богу, потому что у нас есть возможность сосредоточиться на том единственном, что мы реально можем сделать, чтобы оградить Церковь от злословия, а веру от искажения.
Следует отметить, что многие ереси и расколы возникали, как реакция на искажения религиозного сознания в среде «верных». Кавычки, в данном случае, указывают на «относительную верность» тех, кто, не отвергая апостолького учения, впадал в различные заблуждения и допускал (а то и пропагандировал) распространение суеверий под видом благочестия, что служило соблазном, на почве которого и произрастали упомянутые «тернии и волчцы» ересей и расколов.
Вспомним, хотя бы, что до того, как полыхнула на полтора века ересь иконоборчества, в церковной среде долгое время копился повод к соблазну: иконы брали в восприемники, иные «почитатели» даже краску с икон скребли чуток в евхаристическую Чашу… Чем не языческие реминисценции?!..
И у тех, кто склонен задумываться (ну, есть такие неудобные люди, которые, вот, вбили себе в голову, что она им для чего-то все-таки дана), возникали вопросы, на которые они не находили ответов…
Кто-то, конечно, находил, с Божией помощью, верные ответы сам или через кого помудрее, а кому-то или веры, или ума не хватало, или смирения, или еще какой добродетели (но не презирать же его за это?..), и он оказывался пленен помыслами от лукавого, подсказывавшего, что иконопочитание – самое что ни на есть язычество, и самый что ни на есть христианнейший долг это дело всё порубать да сжечь. Желательно заодно с теми, кто за своих «идолов» держится, чтобы другим неповадно было в таком погибельном деле участвовать. Все во имя человека, все, как говорится, для блага человека, и небо в алмазах…
Или та же самая Реформация: да, исторические предпосылки, да, политические и экономические, да, заинтересованность феодалов и т.п. Но вспомним: Лютер, будучи ревнителем благочестия, пытается вызвать «систему» (не Церковь, а именно «систему», подменявшую собой Церковь и, по недоразумению, представлявшую Ее) на диспут.
А «система» на «бунт» (так она воспринимает любое сомнение в оправданности тех или иных удобных ей механизмов решения оргвопросов) реагирует в своем стиле: пытается подавить его. И тут – осечка. «Система» не читала Ленина и не знала, что такое революционная ситуация.
«Верхи» не могли, но свою немощь рассматривали, как привилегию не считаться с реальностью, а «низы» стали способны «не хотеть» (то есть, и качество недовольства, и количество недовольных превысило верхнюю отметку). Репрессивные методы уже не работали. Да и раньше их эффект был только наружным, лишь способствуя накоплению критической массы, которая и прорвалась в революционном цунами с подачи талантливого богослова, когда-то ревностного паписта и до конца своих дней горячего пастыря.
«Только вера!», «только Писание!» – что побудило его к этим девизам? Только ли психическая нестабильность, родом из тяжелого детства? Только ли неуемная гордыня и завышенная самооценка? А за ним что, все сплошь такие же травмированные гордецы пошли? И ничего, никаких оснований у него не было, спустя полторы тысячи лет существования Церкви, отмежеваться от Предания и начать отрицать в человеке свободу воли, заявляя, что дела не имеют значения для спасения, но только вера?
Оснований у Лютера для провозглашения вышеупомянутых вероисповедных принципов протестантизма, пожалуй, в самом деле, не было, а вот поводов – предостаточно.
Ученый монах Мартин Лютер никогда не был врагом Церкви, он был искренним и ревностным пастырем, до последнего пытавшимся «не сжигать мосты», надеясь на Папу, на то, что тот, заботясь о Церкви, приклонит свое святейшее ухо к его грешным устам и, выслушав, скажет своему чаду во Христе спасибо за то, что открыл его всеблаженнейшие очи на безобразия, творящиеся его именем и именем Того, Чьим Наместником он является…
А сказать Лютеру было что. И кто знает, как бы пошла развиваться дальше история Римско-Католической Церкви, если бы назначенный им диспут состоялся, если бы «верхи» «смогли», если бы вся энергия церковно-административной машины была направлена на преодоление соблазнов, а не на подавление соблазняющихся… Но, независимо от того, есть ли у истории сослагательное наклонение, нет ли, а произошло то, что произошло.
В чем, так сказать, «жизненный нерв» протестантизма? Нет, я не о вероучительных положениях, не о всевозможных «обстоятельствах» в Церкви и обществе, детерминировавших его зарождение и формирование. Речь о том естественном и здравом, что его характеризовало, что, собственно, и объединило очень разных людей в неоднородное, нескоординированное, но какое-то неумолимо единодушное движение (я сейчас не о тех паразитах, которые всегда умудряются нажиться на войне и сделать карьеру). Этим «жизненным нервом» была реакция на фальшь.
Да, их страсти перечеркивали все благие намерения, но изначально соблазн был именно в том, что с одной стороны – захламление образа Христова всевозможной бижутерией культовых прибамбасов и схоластически-препарированных тушек вероучительных истин, а с другой – благие намерения очистить образ Спасителя и жить по вере в Него, а не только «делать добрые дела», не меняясь при этом внутренне.
Как тут не предпочесть второе, когда душа истосковалась по жизни во Христе, а третьего варианта (например, простите за наивность, покаяние в отпадении от Православия со всеми вытекающими) никто не предлагает?
Если не было бы замутнения веры «преданием человеческим», то не было бы и соблазна отказаться от Священного Предания; если бы не было искажения религиозного сознания приписыванием делам какой-то самодовлеющей ценности – не было бы и соблазна отсечь верное представление о спасительности «веры из дел» (Иак. 2; 18); а не было бы широкомасштабной кампании «по отъему денег у населения» (коммерческий подход к паломничеству, эксплуатация религиозного чувства мирян с целью «рекордных надоев» (являвшихся и показателями профпригодности приходских пастырей в глазах архипастырей, и источниками развития церковной инфраструктуры, и, как говорится, «ну… осталось немножко»), спекуляция мощами (нередко фальшивыми), циничное злоупотребление индульгенциями и т.п.), в русле которой нещадно эксплуатировались взаимно стимулировавшие друг друга религиозные чувства и низменные страсти – то не было бы и отрицания веками культивировавшихся традиционных ценностей.
Есть у истории сослагательное наклонение!
Не было бы соблазна – не было бы и реакции на соблазн: да, страстной, да, разрушительной, да, ошибочной и пагубной, да греховной – да! Но, по-человечески, обоснованной. «Низы» больше не хотели, чтобы с ними, как с быдлом, а «верхи» не могли представить, как это: с быдлом – и по-человечески?..
Проще всего обвинять возмутителей спокойствия и пытаться «решить проблему», что подразумевает: «подавить» или (в зависимости от расстановки сил) «уступить», кинув толпе кусок в виде пакета мертворожденных реформ или головы какого-нибудь всенародного «любимца». Но вникнуть в проблему и рассмотреть ее во всей полноте противоречий – это зачем еще? И проблема продолжает зреть. Чтобы в какой-то момент набухнуть до такой степени, что локализовать ее и решить будет уже невозможно.
Разумеется, в католичестве было очень много специфичных теоретических и политических предпосылок для той катастрофы, которая разразилась на Западе в XVI веке, но было бы наивно полагать, что все проблемы католиков коренятся в их неправославности, а потому нам нечего беспокоиться. Есть чего. У нас очень много общего.
И, к сожалению, не только в основах вероучения. Наши пути не настолько расходятся, чтобы мы могли с уверенностью утверждать, что на те же грабли мы наступить никак не можем. Хорошо бы чуток внимательней проанализировать их проблемы и, поблагодарив за урок, принять, что называется, превентивные меры.
Например, сегодня заметна какая-то поляризация общества на почве отношения к религии, в частности, к Православию. Точек напряжения много, возьмем, к примеру, тему почитания святынь.
Благоговейное отношение к святыне всегда было характерной чертой русского благочестия. Но, к примеру, в Печерском крае не помнят, чтобы у них было изобилие адресатов на молебнах до того, как их «осовободила» советская власть (Печерский край до 1940 г. находился в пределах Эстонской Республики). Божией Матери, свт. Николаю, еще некоторым святым – и всё…
Зато от прибывших с необъятных просторов как никогда ранее свободного Отечества местные жители, никогда, по вполне понятным причинам, не жаловавшиеся на духовный вакуум или недостаток познаний в православной обрядности, узнали о многообразии специализаций святых: кому от головной боли, кому от зубной заказывать молебен, а кому от тараканов…
Надо ли это так понимать, что печеряне были менее благочестивыми, чем их «понаехавшие» собратья, чьи вкусы и представления уже лет двадцать формировались в условиях избирательного геноцида, выкосившего наиболее глубоко верующую и думающую часть православного клира и мирян?
Однако именно этот тип, с позволения сказать, «православнутого благочестия» начал интенсивно культивироваться, когда в эпоху Перестройки «стало можно верить». Сейчас немудрено, проходя по улице, увидеть вывеску типа «Православная лавка: Иконы, свечи, утварь, православные обереги».
Паганизация Православия (т.е. объязычивание, от παγανισμός– язычество) напрямую связана с его «коммерциализацией». Впрочем, не будем сейчас углубляться в область православной паразитологии, чтобы не отвлечься от основной темы страстей вокруг реликвий.
Вспоминается мне одна дискуссия: встретились бывшие сокурсники по семинарии да и заспорили на больную тему. Причем застрельщиком дискуссии был куратор их курса, который делился, терзавшей его пастырское сердце, болью о наших церковных реалиях: «Не ждут человека в храме, – сетовал священник, – не обращены там к нему, к его проблемам лицом.
Женщина, к примеру сказать, приходит побеседовать со священником о проблемах в семье, а он ее посылает в свечной ящик, подать молебен Гурию, Самону и Авиву о семейном благополучии, не вникая нисколько в ее горе, в запутанность ситуации, не откликаясь на ее потребность быть выслушанной, на желание услышать мудрый совет с христианской точки зрения.
Сплошные „матронушки“, „земельки“, „канавки“, „сухарики“, „горшочки преподобного на голову“, «цветочки», „маслица“, «платочки» да „пояски“, „варежки“ да „тапочки“ – а где Христос?!!..
Всё сводят к ритуалу, а как же душа? Почему нельзя было сначала просто поговорить с ней?»
Ему возражал недавний семинарист: бойкий на язык батюшка, выступая в роли адвоката порицаемого подхода к религиозной жизни, он какими-то искренне-недоумевающими глазами смотрел на своего вчерашнего преподавателя и втолковывал ему об «историчности» системы, прикрывая этим наукообразным словом банальную коньюктурщину, конформизм и наемничество.
Но и с учителем, изболевшимся душой за Русское Православие, я не мог полностью согласиться. Я разделял его тревогу за православный народ, чью религиозную жизнь повсеместно, за редким исключением (такое впечатление, что целенаправленно и по заказу), сводят на уровень взаимоотношений «товар-деньги-товар», стимулируя магизм и обрядоверие (спускаемые сверху рекомендации священноначалия, избавляться от внешних признаков торговли, пока неэффективно способствуют преодолению инерции мирского мышления, и на то есть свои причины).
Однако его какая-то ожесточенность против «народного православия» вызывала во мне чувство чего-то очень шаткого, зыбкого. Явно было, что его обоснованное отвращение к реминисценциям язычества, паразитирующим на Священном Предании, непроизвольно переносилось с паразитов на их питательную среду.
Это был еще не протестантизм, но какой-то дрейф в ту сторону. Ревностное стремление выявлять ловушки лукавого побуждало его «дуть на молоко», раздраженно реагируя на такие вполне нормальные проявления религиозного чувства, как заказывание молебнов «на разные потребы», помазывание елеем от лампады святого, освящение пищи, стремление приложиться к мощам или предметам святых и т.п.
Пока его раздражение было связано с тем, что люди все это делают, не вникая с сущность священнодействия и не задумываясь о причинах, происходящих неприятностей: просто пытаются «сделать», не желая меняться, подменяя покаяние обрядом.
Но уже чувствовалось, что с бездумности, с духовной лени, с потребительского отношения к Церкви и прочих прискорбных явлений, его негодование переносится на то, без чего все эти явления не могли бы существовать: на благочестивые обычаи, на само отношение к предметам благоговейного почитания. Переносится, как если бы злоупотребление происходило не при условии существования добра, а благодаря ему.
Этот эпизод вспомнился мне в ходе развернувшихся недавно «словопрений о кресле». Для рассеивания недоумений по этому поводу было дано (в том числе и на Правмире) немало толковых ответов, которые воспроизводить здесь не вижу смысла, как и обычных аргументов в пользу почитания священных предметов со ссылками на свидетельство книги Деяний об исцелениях, происходивших от возложения на больных «платков и опоясаний» апостола Павла (Деян. 19; 12).
Но вот, что хотелось бы отметить: мы порой в благочестивом порыве теряем в какой-то степени чувство меры и связанное с ним чувство, если так можно выразиться, хорошего духовно-эстетического вкуса.
Я, например, очень хорошо могу понять тех, кто на молебне «усадил» икону свт. Иоанна Шанхайского в то самое кресло, в котором владыка преставился. Это было где-то даже смело, креативно (интересно, как это оценил бы Марат Гельман с точки зрения концептуального выражения православной ментальности?). Ну, а если серьезно, это и в самом деле образец стихийного концептуализма: непреднамеренное образное решение инсталляции, символизирующей православное почитание святых угодников.
Все эти разговоры с одной стороны о «креслопоклонничестве», а с другой – о том, что кресло всего лишь служило аналоем – смех! Насчет отношения к креслу. Помещение иконы свт. Иоанна в кресло не случайно. Оно служило не «вместо» аналоя (можно подумать, аналоев там не было).
Оно в течение молебна и после, пока народ прикладывался к иконе, служило креслом. Креслом свт. Иоанна. Только вместо тела почившего святителя в нем находилась его икона. Его икона в его кресле. Он через икону – в своем кресле. Думаю, именно это чувство присутствия свт. Иоанна, чувство связи его вещей с ним самим и побудило авторов к созданию этого столь, к сожалению, недолговечного произведения.
Итак, рассматриваемая инсталляция, на мой взгляд, хороша тем, что она великолепно выражает религиозное чувство православного человека, который вот именно так осмысливает и переживает свое личное отношение к владыке Иоанну (Максимовичу). И, позвольте выразить уверенность, таких почитателей много. Т.е. инсталляция отражает концепцию, объединяющую достаточно большое количество православных христиан.
Скажу больше. Меня нисколько бы не смутило, если бы кто-то приложился не только к иконе, но и к самому креслу. И не надо окрашиваться багрянцем! Вам что, не приходилось переносить чувство к человеку на все, что с ним связано? На его фотографии, вещи, записи, наконец? На его любимые произведения искусства или те, которые о нем напоминали?
И как вы с этими вещами или иными носителями памяти о нем обращались? Не правда ли, бережно? Возможно, даже поглаживали их, а то и целовали, оставаясь наедине?.. Так с какой стати надо стыдиться своих чувств по отношению к святителю Иоанну? Есть определенные заложенные в нас, если хотите, программы выражения любви, нежности, благоговения – с какой стати нам их блокировать?
Что, теперь будем бить себя по губам, когда захотим приложиться к какой-нибудь вещи, принадлежавшей святому? Будем одергивать себя, лишь бы «богословски-просвещенные» лица не объявили нас фетишистами? Честно скажу, я бы к его креслу приложился безо всякой в нем находящейся иконы.
Теперь другой аспект: кресло в качестве «анти-аналоя» (анти (гр.) – вместо). При всем моем уважении к авторам инсталляции, но искусство – искусством, чувства – чувствами, однако, всякому постмодернизму есть свое приличие. Кресло – это кресло, предмет мебели. В нем сидят. Причем всегда одним и тем же местом. Таково предназначение этой вещи. Ни для чего другого она не предназначена. Использовать вещь не по прямому назначению – это либо искусство, либо безвкусица, либо просто глупость.
Поскольку данная композиция инсталляцией стала стихийно, оказавшись спонтанным концептуальным выплеском православного подсознания, не осознаваемым в качестве произведения искусства даже постфактум, то рассматривать ее в таком аспекте неуместно, потому что искусство, даже наиновейшее, все же должно твориться осознанно, что бы под искусством ни понималось.
Тогда?.. Да, именно так.
Тогда служение молебна свт. Иоанну перед его иконой, помещенной в его же кресло (без практической на то необходимости, а значит, с претензией на какую-то заумь) – это не оригинальное, свежее решение, а безвкусица, чтоб не сказать жестче.
Стояло бы кресло рядом с аналоем и, кто пожелал, прикладывался бы (по своей инициативе) к нему после иконы – это было бы просто выражением отношения к самому святителю посредством обращения с принадлежащими ему вещами. А так – можно сколько угодно говорить, что молящиеся прикладывались только к иконе, но, все равно… «осадок остался».
И что теперь? А ничего особенного. Просто не надо придумывать какие-то искусственные оправдания, но честно признать, что да, религиозное чувство, порой способно проявляться весьма-таки диковинно. Это не повод для насмешек или паники. Это пища для размышлений и основание для выводов. И вытекающих отсюда действий.
Взвешенных. Осторожных. Решительных.
Читайте также:
Отношение к реликвиям: к дискуссии о кресле святителя Иоанна Шанхайского