Никита Кривошеин — Француз Советского Союза
– Никита Игоревич, история вашей семьи – многотомная книга, и о каждом вашем родственнике можно писать отдельные тома. Расскажите, пожалуйста, о вашем деде – Александре Васильевиче, он был соратником Столыпина в деле земельной реформы, даже соавтором, можно сказать?
– Мой дед, Александр Васильевич, был администратором, государственным человеком и литератором, у него была замечательная книга в соавторстве с Петром Аркадьевичем Столыпиным – «Поездка в Сибирь и Поволжье», которая стала теоретической программой, основой аграрной реформы.
Эта аграрная реформа не была проведена до конца, нужно исследовать и понимать почему, отчасти в силу некой косности двора. Факт в том, что если бы она состоялась, то Ленин бы не смог воскликнуть «Землю крестьянам!», она была бы уже у них, и тогда даже если бы случилась гражданская война, крестьяне бы не поверили ложному обещанию Ленина, и исход войны был бы иным.
Аграрную реформу Александр Васильевич продолжал в Крыму, где он почти два года был главой правительства юга России. В Москве он руководил контрреволюционной антибольшевистской организацией «Тактический центр». Сумел при совершенно кинематографических обстоятельствах уйти от ареста и, переодевшись в то, что тогда называлось крестьянское платье, перебрался в Киев, на юг.
В сборнике «40 лет ВЧК КГБ» есть приговор военного трибунала по «Тактическому центру», Александр Васильевич в нем указан как заочный обвиняемый, который приговаривался к окончательной высылке с территории РСФСР и расстрелу в случае возвращения. Так что в какой-то степени отец, добровольно вернувшись в 1947 году, этот приговор нарушил наследственно и был наказан.
Господь был милостив к деду, он преставился где-то в конце 1921 – начале 22-го года, то есть не увидел всех раздоров, нестроений, ссор и бессилия тогдашней русской эмиграции. И есть свидетельство, это зафиксированное событие, о сказанных им на смертном одре словах: «России предстоят 80 лет мрака, крови и ночей, после чего она возродится и воссияет снова».
– Была история, что ваш дед даже пытался устроить побег государя и его семьи при этапировании из Тобольска в Екатеринбург?
– Была, совершенно верно. Побег не удался. Таких попыток было несколько, я их всех не знаю. Но в память об этом, в благодарность Александру Васильевичу, государыня сумела передать ему медальон с власами преподобного Серафима Саровского. И святой Серафим и поныне остается с нами и при нас, и я убежден, что во всех треволнениях и больших бедствиях, которые семья пережила, преподобный Серафим нас хранил.
– Расскажите, пожалуйста, о ваших родителях, про маму, как это было: родилась в семье крупного банкира и предпринимателя, владельца заводов, счастливое, наверно очень благополучное детство, затем молодость, в Санкт-Петербурге в нее даже был влюблен Сергей Прокофьев?
– Да, моя мать описала это в замечательной книге «Четыре трети нашей жизни», которую я позволю себе горячо посоветовать всем прочитать, чтобы представлять себе и эмиграцию, и дореволюционную Россию, и одновременно сталинское СССР, увиденное глазами эмигрантов.
Я говорю об этом не из сыновнего агитпропа, а книга действительно очень хорошая, она вышла благодаря Александру Солженицыну и, созданной им Всероссийской мемуарной библиотеке, серия «Наше недавнее». Там её роман с Сергеем Прокофьевым был описан, и зеркально отображен в опубликованных томах «Дневников» покойного Прокофьева.
– А как она покидала Россию, это было такое авантюрное путешествие, от чего она бежала в декабре 1919, как это происходило?
– Она покидала не Россию, а уже РСФСР, сумев – это тоже целая история, которая в книге изложена, – вызволить отца из таганской тюрьмы. Это было очередное чудо.
Путешествием это назвать трудно, это было бегство. Бегство от голода, от голода смертельного, бегство и от большевистской власти. Она, приятель её отца Захаров, еще несколько человек оплатили услуги латыша-проводника, который, одев их в белые маскхалаты, сумел, несмотря на уже существовавшие пограничные прожектора, провести их через лед Финского залива. Это был 1920 год. Вот так моя мать ушла.
И затем она попала в город Белград, Вербен и осела в Париже, где и оставалась до 1948 года, то есть до возвращения в бывший СССР.
– Вернемся к вашему отцу, расскажите про его молодость, про вступление в Добровольческую армию.
– У отца ведь началось не с Добровольческой армии. Когда в августе 1914-го началась война, трем своим старшим сыновьям, Василию, Олегу и Игорю, Александр Васильевич Кривошеин прислал телеграмму: «На вашем месте я знал бы, что делать». И они тут же втроем поступили в Пажеский корпус, закончили его ускоренный по военному времени выпуск.
Отец успел побывать на фронтах Первой мировой войны, а потом уже, конечно же, и Василий, и Олег, и он пошли в Белую армию, сражались у Деникина, сражались у Врангеля.
Василий умер от тифа, как миллионы людей тогда. А Олег, это доподлинно восстановлено и известно, был захвачен большевиками и, не буду рассказывать подробно, зверски замучен насмерть.
Всеволод, четвертый сын, тоже сражался у Дроздова, сумев ценой больших опасностей перебраться к белым, и об этом есть книга, не богословская, мемуарная, называется «Спасённый Богом», это издательство «Сатис» в Петербурге. Очень горячо советую её прочесть – это замечательная картина гражданской войны и увлекательное приключение.
Потом Всеволод закончил Мюнхенский университет, философский факультет, и в 1923–24 году отбыл на святую гору, на Афон, где более 20 лет пребывал. А закончил свои дни на Брюссельско-бельгийской кафедре Московской патриархии.
Младший сын, Кирилл, был замечательным французским экономистом, репатриантских мыслей и фантазмов у него абсолютно не возникало, он сражался во французской армии и был в лагере военнопленных у немцев. К концу дней написал замечательную биографию своего отца, Александра Васильевича Кривошеина – «Судьба русского реформатора».
– Что вы помните из своего детства, ведь оно практически пришлось на времена оккупации.
– Я даже помню начало войны. Мне было 5 лет, мы оказались в деревне Шабри, где было много русских, где был писатель Осоргин среди прочих, Вяземские, и это было одно из немногих мест, где во время так называемой странной войны или смешной войны, как она называлась в 1939 году, были настоящие бои и арт-обстрелы.
Так что я помню самое начало войны, помню и день вероломного нападения Третьего Рейха на своего восточного союзника, то есть 22 июня 1941 года, поскольку в этот день, чисто профилактически, об этом есть обильная литература, немцы по спискам французской префектуры арестовали и поместили в лагерь Компьень несколько сот самых заметных эмигрантов.
Те из них, которые были евреями, поехали дальше на восток и не вернулись. А русские были выпущены спустя месяца четыре. Этот день, 22 июня, речь Геббельса по радио и, у меня на глазах произошедший, первый арест отца, конечно, мне запомнился.
– В одном из интервью вы говорили, что считаете себя свидетелем двух настоящих исторических событий – освобождение Парижа в августе 1944-го, и кончина Сталина в 1953-м, что вы помните?
– Я помню смешанное чувство ликования, огромного ликования всех парижан, моей мамы и меня, братание с американскими солдатами. Я увидел на одном из танков экипаж людей, у которых были пилотки с серпом и молотом, страшно удивился, полез на этот танк, но они оказались испанскими республиканцами в составе французской дивизии Леклера.
Это было очень неполноценное ликование и радость, поскольку отец тогда пребывал в лагерях Бухенвальда и Дахау, мы не знали еще тогда этих имен и названий – Бухенвальд и Дахау, но мы знали, что он в немецких лагерях и не знали, жив ли он.
– Это произошло в августе 1944 года. А второе историческое событие – это 2–5 марта, начиная с тех дней, когда не выключаемые радиоточки стали играть сплошного Чайковского и Брамса беспрерывно, и потом Москва чуть не потонула, не погрузилась в океан рыданий и народных слез.
И тут надо сказать, что у меня в жизни бывало, во мне возникла спасительная интуиция. Я ходил по городу, оказался на Трубной площади, увидел страшную давку и скопление, на бульваре несколько грузовиков с нквдшными автоматчиками, тихо сидящими, и почувствовал, что надо уходить.
И правильно сделал – спустя час там была ходынка, причем ходынка очень смертоносная. А вечером 5-го марта, это тоже мне очень запомнилось, я пошел в шашлычную, её сейчас больше нет, на старом Арбате. Не было ни одного свободного места, я нашел столик, не было ни одной женщины, были мужчины разных поколений. Вина тогда не пили, водка и коньяк лились Волгой. И единственные звуки в очень многонаселенном помещении были звуки посуды и стекла. Ни одного слова.
– А арест отца гестапо в 44-м и его возвращение, это ведь было чудом – выжить там, в Дахау, вы помните его возвращение?
– Нет, арест отца в 1944 году произошел технически, его по какому-то административному поводу вызвали в комиссариат полиции, и там его ждало гестапо.
Возвращение помню прекрасно. Был такой центр приема и фильтрации, возвращающихся из немецких лагерей – гостиница Лютеция, там до сих пор памятная доска стоит на этом здании. И отца оттуда привезли на нашу улицу: из автомобиля вышел, я это не часто видел в жизни, беременный скелет, а беременность от накопления воды. Затем последовал почти смертельный туберкулёз и удачное от него избавление.
Он был в Дахау, как он сам рассказывал, он очень скупо рассказывал об этих моментах своей жизни, он был в Дахау в нагромождении покойников. И когда проходили американцы, он помолился внутри себя, и в нем нашлись силы подать голос и чуть шевельнуться.
– В 1946 году ваша семья возвращается в Россию, принимает советское гражданство СССР, как было принято это решение о возвращении? Как это произошло, что побудило отца принять такое решение?
– Неумно, одним словом.
Во-первых, не только отца. У матери возвращенческие настроения тоже были, поскольку она состояла до войны тоже в неумной партии «младороссов», казем-бековской.
Была смонтирована, осуществлена целая пропагандная операция и внутри страны, и потом с результатами вне страны, когда Сталин в 1943 году, увидев, что на оккупированных территориях открываются церкви, констатировав, что отдавать жизнь за родину, за Сталина русский народ как-то не очень хочет, может быть, без того энтузиазма, которого он ожидал, вызвал трёх митрополитов из лагерей и стал открывать церкви у себя.
Напомню, об этом часто говорят, а мало кто помнит, что антирелигиозные гонения возобновились в 1949 году. Вот, кстати, коль мы начали говорить о товарище Сталине и пропаганде, и продолжим о пропаганде, позвольте показать отрывной календарь 2015 года, который я нашел позавчера в, если так можно сказать, яйцеголовом одном из книжных магазинов Москвы.
Я обратился к девушке, стоящей у кассы, купил, конечно, и сказал: «Позвольте спросить, почему вы продаете это дерьмо?» Пожилая дама, стоящая рядом со мной, и которая при этом покупала Хомякова, сказала: «Как вы так говорите? А в Германии есть культ Гитлера» Я сказал: «Нет, нету». – «А в Германии, в Мюнхене есть пивная, где Гитлер устроил свой путч». Я сказал: «Это пивная уничтожена более 20-ти лет назад», – «Нет, она существует, вы неправы». Вуаля!
Да, так вот, была операция открытия церквей, возврат погон, возврат Суворова и исторических имен, возврат мундиров чиновникам и почтовикам. Что еще? Роспуск, якобы роспуск Коминтерна. Газета «Правда» выходила уже не с призывом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», а было написано «За нашу советскую родину».
Приезжали даже митрополиты и уговаривали, приезжал Молотов, встречался с эмигрантами. Очень многие этому поддались, очень многие. Те, которые взяли советские паспорта и не репатриировались, в огромном количестве потом по ходу разворачивания холодной войны от них отделались.
Те же, которые вернулись, я не берусь дать точной статистики, она сложна, но очень значительная их доля была арестована. В том числе и мой отец, в числе почти первых в 1949 году. Ему выдвигались обвинения, что он во время войны в Сопротивлении сотрудничал с английской разведкой, значит, он засланный английский шпион. В том, что в Бухенвальде и в Дахау он не погиб – значит, он сотрудничал с гестапо.
И в результате это привело к приговору в 10 лет по статье 584 – сотрудничество с международной буржуазией. И только после того как Сталин сдох, отца выпустили после большого переследствия на Лубянке, и уже по его матрице, по этому стереотипу практически из лагерей реабилитировали тех репатриантов, которые не умерли в лагерях.
– Книгу-воспоминания вашей матери «Четыре трети нашей жизни» многие знают по фильму «Восток-Запад», возможно даже не задумываясь о его источнике, как вы относитесь к фильму, насколько правдиво в нем отражены события того времени?
– Об этом знаете вы и я, что он поставлен по книге моей матери. Но сценаристы – это казахи, живущие в Калифорнии, точно не знаю, – не нашли приличия в титрах хоть как-то эту книгу упомянуть, что это по идее, по сюжету – ни слова не сказано, что довольно огорчительно.
Это очень хороший фильм, очень удачный, хорошо поставленный. В нем есть две неточности, абсолютные – не могут не быть. Это выстрел в порту, если вы помните – это невозможно, такого не бывало. И второе – то, что герой – Меньшиков-репатриант – становится спасения ради как бы членом коммунистической партии, ВКПБ.
Это исключено. Репатрианты могли даже процветать, могли делать как бы карьеру, как бы средне, ниже среднего жить, но вступление в партию для них было исключено, да и мало кто стремился, я даже таких не знаю. Вот две погрешности, неточности прекрасного фильма «Восток-Запад».
– А ваши воспоминания сохранились? Вам было 14 лет, что вы помните об этом переезде?
– Я много что помню, и сейчас рассказывать трудно. Я помню – ну вот ограничусь одним, – как из Одессы в Ульяновск мы ехали в вагоне, нас было человек 20, в вагоне 40 человек, 8 лошадей, и кормили нас дважды, трижды всего. Это запоминается. И много чего еще.
– Долго ли ваш отец верил в это возвращение?
– Он мне как-то сказал: «Если бы я дожил до ждановских постановлений о «Звезде» и Ленинграде, я бы никогда не вернулся». И другой случай, который я уже рассказывал, но стоит повторить, когда я уже сел, он ко мне приехал на свидание в Мордовию, в мордовские лагеря, в Явас, это было свидание так называемое с выводом на работу, а я работал на пилораме.
И меня привели в эту комнату свиданий, в бушлате, который был полон опилок. И я говорю: «Папа, вот видите, вы так скучали по русским березкам, у меня сейчас с ними самое интимное общение». Он страшно расстроился и ответил: «Никита, я думал вернуться в Россию, а вернулся в СССР».
– Какова была жизнь вашей семьи в Ульяновске?
– Плохой.
Я год ходил в общую школу, в ту, где учился Ленин, и где, когда он учился директором был отец Керенского. А потом, после ареста отца, у моей матери возникло спасительное решение: она меня устроила рабочим-токарем на завод, где отец работал, я продолжал среднее образование в вечерней школе рабочей молодежи. Но как мы жили в Ульяновске – отвечаю: плохо.
– Практически через три года после вашего возвращения был арестован ваш отец. Что он рассказывал о своем заключении? О встрече с Солженицыным?
– Отцу страшно повезло, благодаря инженерному образованию, он был направлен в круг первый, «Марфинскую шарашку», где был Александр Исаевич, где был Копелев, Рубин, где был Панин, Сологдин – это, конечно, после Бухенвальда его спасло, поскольку там кормили не то что хорошо, но приемлемо абсолютно, там был стакан молока, ну, можно было питаться. Это его спасло. А потом уже его сэтапировали в Тайшет, где плохо было, и он начинал уже если не доходить, как говорится, то сдавать, но тут не только он, но и мир весь оказался спасен.
Это знакомство (с Солженицыным) продолжалось и после лагерей. Большие отрывки из воспоминаний моего дяди вошли в «Красное колесо», и Александр Исаевич издал книгу воспоминаний моей мамы дважды, так что мы высоко чтим память об этом великом человеке, об этом судьбоносном, провиденциальном человеке.
– В 1957 году вы были арестованы, в фильме «Не будем проклинать изгнание» вы говорите, что этот арест в отличии от многих сталинских арестов, был произведен за дело, какое это было дело?
– Глупое. Состоялся Будапешт, братская помощь народу и правительству Венгрии, довольно кровавая, а не только братская, и я тогда общался с французами, появились первые французские студенты в Москве. Я ничего умнее не изыскал, как несколько страничек напечатать на машинке, которые были переданы в газету «Le Monde», и без подписи там напечатаны.
Это был ноябрь-декабрь 1956 года. И вычислить меня было совершенно несложно, это не был оперативный подвиг, вот меня за эту статью и упрятали. Так что за дело.
Бесстрашие молодости, скажем так.
– Расскажите, пожалуйста, о годах вашего заключения. Вы говорили, это в какой-то степени примирило вас со страной?
– Безусловно. У меня, когда я оказался в Мордовии, перестал пребывать такой вопрос: либо я нормален, но вокруг меня люди не в уме, либо я не в уме, что более чем возможно, тем более для восприятия молодого человека, а все остальные в уме. Оказалось, все-таки, что я в уме. И я в этом убедился, встретив в Мордовии людей, с которыми, теми из них, которые еще на этом свете, близок, дружу, и это примирило меня со страной.
Репрессивные органы сделали большую ошибку, соединив всех в 1957 году, опять же, статистика тут спорная, не установленная, около 10 тысяч арестов было проведено после фестиваля молодежи и после Венгрии. Эти молодые люди были свезены сперва в Тайшет и Мордовию, потом все сосредоточены в Мордовии, и это послужило основой будущего человекоправного движения – это была школа и самиздата, и «Хроники», и что угодно.
– Что было самым тяжелым для вас в заключении?
– Очень легко ответить. Невозможность хотя бы полминуты, хотя бы минуту побыть одному.
– Как жила ваша семья в ваше отсутствие? Ваша мать пережила, получается, сначала арест мужа, потом ваш?
– Моя мать пережила несколько арестов мужа и арест сына. И страшно всегда стеснялась, и была недовольна, когда ее спрашивали, сидела ли она, – она стеснялась, что не сидела.
Она очень болела, у нее было очень хрупкое здоровье, но она сумела, переехав из Ульяновска в Москву, создать вокруг себя настоящий кружок молодых людей, и, под флагом действительного обучения английскому языку, все то, что могла им передать, передавать.
– Получается этот арест молодых людей – это были хрущевские репрессии, о которых так мало говорят. Не пытался ли как-то кто-то просить Хрущева о сбавлении срока?
– В том поезде, который меня возвращал из Потьмы в Москву, знаете, эти общие вагоны, эта третья полка, было это не выключаемое радио, и я услышал, как мой тезка, пребывая с визитом в Индии, он потом это неоднократно повторял, сказал: «У нас больше нет политзаключенных».
Я два случая знаю своих друзей. Оба по делу группы Трофимова в Ленинграде, студенты, после Венгрии создавшие организацию и распространявшие листовки.
Отец одного из них был чуть ли не главным конструктором советского ядерного подводного флота, который регулярно докладывал, приезжал, – его звали Борис Пустынцев, они оба скончались, так что можно говорить фамилию, замечательный был человек, – приезжал с докладами к Хрущеву и стал понурым, вялым, грустным. В конце концов, тот это заметил и спросил: «Что с вами?» – «Вот, у меня сын сидит на десять лет, мне из-за этого так нехорошо, плохо работается». Хрущев половину срока немедленно убрал. Ему подводные лодки были дороже наказания.
А отец Трофимова, руководителя этой группы, был таким почетным рабочим-стахановцем в городе Баку. И когда Хрущев туда приехал, посетил этот завод, тот, будучи стахановцем и передовиком, сумел к нему подойти, сунуть письмо и в нескольких предложениях рассказать о сыне. Вот это факт: Хрущев подумал и сказал: «Мы умеем сажать не только кукурузу».
Вот два случая я знаю.
– Вы возвращаетесь в Москву, работаете в журнале «Новое время», насколько можно было нормально работать в таком журнале?
– Нет, нет. Я возвращаюсь, поскольку у меня запретная статья, в Малый Ярославец, а то, как я прописан был в Москве, – это другое дело, не будем деталями затягивать нашу беседу.
Я работаю в журнале «Новое время» и перевожу для немалого количества других журналов и издательств.
Была такая необходимость советскому пропагандному аппарату в более-менее квалифицированных переводчиках на другие языки, что они бы платили хоть Троцкому на том свете, лишь бы он это делал, хоть всему дворянству — восстановили бы его с того света и платили бы. Как угодно.
Могу даже собой похвастаться. То, что я переводил, – мне до сих пор дискомфортно внутри. Потому что ради удобного быта, бытовой свободы я переводил ложь с утра до вечера. Иногда попадались тексты какие-то приличные, но нечасто.
Могу собой похвастаться, я раза два-три отказывался, говорил, что я этого не буду делать, не объясняя ничего, когда меня просили перевести тексты, статьи с объяснениями о том, что Бога нет. Я отказывался, начальству было абсолютно все равно: не хотите – не надо.
Даже это не воспринимали. Тогда религиозность, искренняя, неподдельная вот этим чиновничеством, этой номенклатурой воспринималась как одно из проявлений психического расстройства, заслуживающего снисходительности.
– А как вами было принято решение вернуться во Францию?
– Это решение было принято не мной, я оказался одним из первых полувысланных. По-настоящему высланных очень мало – это Александр Исаевич, это Владимир Буковский, это осужденные по ленинградскому сионистскому делу Эдуард Кузнецов и другие, которые были силой посажены в самолет и вывезены, это высланные.
А на мне был обкатан, одном из первых, метод полувысылки, андроповский метод полувысылки, избавления от людей без больших репрессий, так, чтобы тихо это происходило.
Я каждый год подавал на поездку во Францию, мне каждый год отказывали, в конце концов, в 1970 году, как раз когда шло это самолетное дело, и началась эта политика избавления, меня вызвали в ОВИР, там сидела такая женщина, которая была похожа по-гоголевски на свою фамилию – капитан Акулова, которая мне сказала: «Вам отказывали и будут отказывать в поездках, – я запомнил это слово в слово, – но руководство предлагает вам выехать во Францию на постоянное жительство и просит серьезно обдумать возможные последствия вашего отказа».
– Вы уехали, ваши родители остались еще на три года?
– Еще три года, и отец был очень близок одному из персонажей солженицынских «Невидимок», помогал ему во многом. Он был вызван в ОВИР, ему вручили паспорт в день ареста Солженицына, 13 февраля, это легко запомнить, это день преподобного Никиты Новгородского.
– Как вы восприняли Францию? Легко ли было адаптироваться?
– Мне безумно повезло. Потому что я приехал с уже готовой, хорошо освоенной профессией синхронного переводчика, и там был огромный спрос в то время, сейчас его нет, на умевших работать синхронщиков. Поэтому период какой-то интеграции, внедрения у меня оказался короток.
Я переводил и для правительства, и для международных организаций, и для Совета Европы, любимой моей организации.
Я встречался с Борисом Николаевичем Ельциным, с Михаилом Горбачевым, но сейчас об этом рассказывать совершенно невозможно – начнешь не кончишь.
– Когда появилась мысль о возможности посетить Россию, это уже был конец 80-х?
– Это, если я не ошибаюсь, 1989 год. Я оказался одним из первых эмигрантов, посетивших Москву. Меня позвало французское телевидение на совместную передачу с программой «Взгляд». Еще никто не ездил.
Я долго колебался, сказал: «Я согласен, но подумайте о дублере, потому что мне могут отказать в визе». И я подумал, что если я еду с телевидением и мне дадут визу, то я ничем не рискую. Дали визу. И я увидел Москву 1989 года с кошмарным зрелищем пустой торговой сети, очередей за водку, краем глаза увидел уже начало проельцинских демонстраций на Манежной площади. Все это на меня произвело очень большое впечатление.
После этого я стал приезжать приблизительно каждые два года, каждые три года.
– Как вы относитесь к тому, что происходит в России сегодня, когда с одной стороны начинается некая ностальгия по СССР, а с другой – возрастают имперские настроения?
–Простите, если я повторюсь. Эта мысль мне пришла самому в голову, потому мне хочется её повторять. Я считаю, что в те годы, о которых мы сейчас вспоминали – 1989, 90-й год, был выработан замечательный термин, очень точный, прецизный – переходный период. Но хронологически нам надо понимать, что переходный период начался на Трубной площади, начался, когда сдох Сталин, и тогда переходы, перемены, мало кто это помнит, начались зримо, ощутимо, осязаемо уже в первые 10–15 дней после событий. Осязаемо.
Я просто считаю, что этот переходный период продолжается, не кончен, что сейчас в нем, видимо, наблюдается некий досадный антракт.
– Какие настроения по поводу России на Западе, среди эмигрантов?
– Нет эмиграции единой. Могу сказать, что в оставшейся части третьего-четвертого поколения людей, около 60-ти, скажем, чуть старше, как ни странно, возникла такая тектоническая реплика настроения 1946 года – восстановление имперскости, русского мессианства, простите меня за брутальность, всей этой бодяги.
– Когда же закончится переходный период?
– Как добротный и качественный футуролог, я вам отвечу, если вы мне дадите 150 тысяч долларов.
– Мы накопим, чтобы услышать ответ. Спасибо вам большое.
Фото и видео: Виктор Аромштам