— Голосовать? Конечно, за Павлика! — Баба Таня показывает глянцевую листовку с упитанной физиономией кандидата-единоросса. — Он ко мне приходил позавчера, представляете? Пришел, сел вон там, где вы сейчас сидите, пил со мной чай, о жизни расспрашивал. Вот листовку свою подарил. А больше никто из них не пришел, ни один. Я ведь и сама когда-то ходила по квартирам, была агитатором… Ох, давно это было!
…Один из непременных элементов избирательного процесса — «хождение с урной по домам». Избирательная комиссия принимает заявления от людей, которые хотят проголосовать, но — по старости, болезни или по каким-то чрезвычайным обстоятельствам — не могут дойти до участка своими ногами. И вот в середине дня, приняв все заявки, несколько членов комиссии берут запломбированный прозрачный ящик, пачку бюллетеней для голосования — и отправляются в путь.
На казенном автомобиле колесят они по лабиринту улочек и переулочков, бродят меж кирпичных и грязно-желтых трехэтажек, отыскивая нужный подъезд. Трезвонят в двери — и звонки откликаются им на разные голоса. Разноликие двери отворяются, впуская гостей, и каждый «адрес» рассказывает им свою историю. Чаще всего — это истории о конце жизни.
У бабы Тани жизнь сложилась не так уж плохо. Правда, после инсульта она не ходит и смотрит на мир лишь одним глазом — но сидит на аккуратно застеленной постели, чистая, нарядная и оживленная. С удовольствием рассказывает о своей многотрудной жизни, в которой Сталин причудливо сочетается с иконами, а непоколебимая вера в коммунизм — с готовностью голосовать за «Единую Россию». Показывает фотографии родни: детей у нее — шестеро своих и двое приемных, а внуков-правнуков и не сосчитать… Но тут же, смутившись, обрывает себя: «Ну вот, расхвасталась бабка! Вы уж извините меня — я ведь никуда не хожу, лежу целыми днями, людей не вижу, вот и вцепилась в вас, никак наговориться не могу…»
…Отношение современных русских людей к выборам загадочно — и, быть может, еще ждет своих социологов. Наиболее активная и «рациональная» часть населения на выборы, чаще всего, попросту не ходит. А те, кто ходит — похоже, воспринимают их как праздник, смысл которого давно забылся, оставив по себе лишь смутное ощущение какой-то торжественной приподнятости, важного и радостного совместного действа. Давно уже на избирательных участках нет воздушных шариков и бесплатных буфетов, не гремит музыка — и все же туда идут всей семьей, с детьми и с собаками, принарядившись и радостно приветствуя знакомых. Голосуют причудливо, ставя политологов в тупик и порождая нелестные гипотезы о русском национальном характере. Быть может, ставя галочку в бюллетене, выбирают вовсе не политиков, а что-то другое. Как баба Таня голосовала не за мордатого единоросса, а за «Павлика», который пил с ней чай и разглядывал фотографии внуков. За человека, в обмен на крестик в графе спасшего ее от одиночества.
Серьезнее всех относятся к выборам пенсионеры. Больше половины голосующих — люди пожилые, старые и даже древние; бывают минуты, когда участок становится похож на актовый зал в доме престарелых. Порой складываются трагикомические ситуации со старичками и старушками, которые и урну-то разглядеть не могут, не то что бюллетень прочесть (а ведь членам комиссии строго-настрого запрещено им помогать или подсказывать!), и, похоже, уже плохо помнят, кто они такие и какое тысячелетье на дворе — однако жаждут исполнить свой гражданский долг. Кажется, чем дряхлее человек, чем слабее его ноги и глаза, чем отчетливее проступает во всем его облике распад и близость конца — тем важнее для него прийти на участок и поставить галочку. Словно доказать самому себе: я жив, я все еще здесь, и мой голос по-прежнему что-то значит.
…- Папа, к тебе гости пришли! — весело кричит Ирина Васильевна, открывая дверь в комнату. — Ты их так ждал! Ну, заходите же! Папа, поздоровайся!
«Папа» полулежит в кресле, завернутый по грудь в теплый плед, похожий на нахохленную больную птицу. Бог знает, в самом ли деле он приходится Ирине Васильевне отцом: на вид она не моложе его, хоть и куда бодрее. Он с усилием оборачивается к нам, делает быстрые судорожные движения руками, словно перебирает что-то невидимое… и вдруг улыбается — улыбка освещает и чудесно преображает его лицо — и отчетливо говорит: «Здравствуйте!»
— Он очень боялся, что ему не дадут проголосовать, — вполголоса объясняет Ирина Васильевна. — Что ты, папочка? Куда собрался? (Он ерзает в кресле, пытаясь встать.) А-а, поняла: хочешь к гостям лицом сесть? Правильно!
С трудом она разворачивает его непослушное тело к нам лицом. Мы достаем заявление и бюллетени; Ирина Васильевна объясняет тихо, что поставить подпись «папа» не сможет, да и с галочкой у него, скорее всего, будут сложности. А «папа» улыбается молча, глядя на нас огромными лучистыми глазами из-под бровей вразлет. Должно быть, когда-то этот мужчина был очень красив — так красив, что при взгляде на него замирало сердце. Но это было очень давно.
— Я должна спросить, — серьезно и звонко говорит девушка из комиссии, — доверяете ли вы Ирине Васильевне подписаться и проголосовать за вас?
«Папа» снова быстро перебирает руками, словно сучит невидимые нити — быть может, это помогает ему сосредоточиться и понять вопрос — затем переводит свой сияющий взгляд на Ирину Васильевну и кивает, уверенно и быстро. А та не сводит с него глаз; и на сухоньком морщинистом лице ее — такая нежность, что мы смущенно отводим взгляды, чувствуя себя здесь лишними.
Эта история печальна, но и светла; однако есть и иные истории, полные чистого, почти беспримесного ужаса.
…Дверь открывается — и в нос нам ударяет острая аммиачная вонь. Кажется, в этой зараженной атмосфере невозможно пробыть и пяти минут — и трудно поверить, что человек, к которому мы пришли, живет здесь безвыходно уже пять лет.
Квартира завалена хламом, от пола до потолка. Идем по узенькой тропинке среди гор мусора: порванных книг, пустых банок и коробок, каких-то слежавшихся тряпок… В комнатах много книг, на стенах картины; видно, что хозяева были люди развитые, с разносторонними интересами — и тем страшнее то, во что превратился сейчас их дом и они сами.
На продавленном диване — вблизи него вонь становится невыносимой — лежит хозяин дома. Лежит уже пятый год. Ему восемьдесят семь лет, спина его согнута колесом, ноги искривлены, и каждый шаг дается ему с огромным трудом.
У хозяйки дела чуть получше. Она пока еще выходит на улицу — медленно, тяжело опираясь на палку, но все-таки выходит. Покупает еду; как может, заботится о больном муже. Получается не очень: дряхлая старуха, сама едва стоящая на ногах, не в силах ни вымыть больного, ни переодеть. Дом заполняется мусором, зарастает грязью и пропитывается вонью; но сами хозяева, кажется, этого уже не замечают. Мы идем по тропке среди мусора, словно по минному полю, стараясь дышать через рот, страшась задать лишний вопрос или гримасой выдать свои чувства — а они любезно приглашают нас присесть на пропитанный мочой диван и подождать, пока хозяйка отыщет в груде хлама свой паспорт.
Совладав с собой, мы робко спрашиваем, есть ли у них родственники. Дети? Хоть кто-нибудь? Лицо старухи озаряется гордостью. «Сын, — отвечает она. — Он у нас известный человек — но очень занятой, да и живет далеко, так что не может к нам ездить. Ничего, мы справляемся и сами!»
Уже в дверях, когда мы прощаемся — должно быть, наш поспешный уход навел ее на подозрения — она говорит вдруг: «Простите, девочки, за все это… — И бессильным, растерянным жестом обводит ад вокруг себя. — Знаете, старость не радость. На самом деле старость — это страшная гадость. Вы еще не знаете… И не дай вам Бог!»
И еще говорит: «Как хорошо, что вы пришли! Знаете, Витя мой страшно боялся, что не придете. Очень огорчался оттого, что не сможет проголосовать. «Меня, — говорил, — все вычеркнули из жизни. А ведь я не умер! Я еще жив!»»
Они живы. Они все еще здесь.
И день голосования — быть может, еще один повод об этом вспомнить.