Опыт советских лет: солидарность в Боге гонимом
Во многом советский коммунизм не был правдив. Но в одном отно­шении он был совершенно откровенным, особенно в своей первой фазе, в 20-е и 30-е годы. Я имею в виду «воинствующий атеизм», который, впрочем, в эту раннюю пору еще не назывался иностранным словом «атеизм», а именовался на хорошем русском языке «безбожие». Слово «безбожник» в системе русской лексики – очень сильное, экспрессивное выражение. Оно до крайности богато ассоциациями и принадлежит одновременно как сакральному и библейскому языку, так и крепкой бытовой речи. Оно красочно как ругательство.

Безбожник, собственно, не атеист, а всего лишь фанатик и ханжа богоненавистничества. Как и пристало ханже, он ведет свою религиозную войну – против всех религий; или, если мы пожелаем поточнее передать фразеологию того времени, против Самого Бога. Тогда ведь учиняли форменные судебные процессы, на которых Бог неизменно приговаривался к смертной казни. Бог Сам был гонимым. Судьба тех, кто в Бога веровал, представлялась в этом грандиозном сверхкосмическом контексте ма­лостью, не заслуживающей внимания.

В отличие от национал-социализма, по сути своей враждебного хрис­тианству, однако имитировавшего напоказ настроение в духе слов «С нами Бог», советский коммунизм проявлял безоговорочную преданность выше­названному принципу воинствующего атеизма и объявлял религии, любой религии, – тотальную войну. Генрих Бёлль упомянул однажды, до чего тягостно было ему видеть в гитлеровское время эсэсовцев в униформах, которые подходили в католической церкви к причастию. Мы, благодарение Богу, были довольно надежно защищены от подобных переживаний. У нас профессиональные людоеды представали не как причастники у Чаши, а, что было много честнее, именно как «безбожники».

Беспримерное разрушение

Мы – я имею в виду не просто «нас, верующих русских», или вообще «верующих в Советском Союзе былых времен», но специально людей нашего возраста, успевших собственными глазами увидеть сталинскую эпоху, – мы обладаем совершенно особым, единственным в своем роде, бесценным опытом. Однажды мы вдруг ощутили на себе ничем не при­крытый взгляд князя мира сего.

Говорить об этом следует как без прикрас, так и без слезливости. Беспримерное разрушение уничтожило ценности, утраченные навсегда и без возврата. Столько домов Божьих, прежде всего прекрасных русских церквей, но также синагог и мечетей, было взорвано, столько драгоценных икон погибло в пламени… Но главная утрата: у стольких, выражаясь бессмертными словами Андреаса Грифиуса, отняты были сокровища их душ. Да, массовое вероотступничество, обусловленное самой банальной слабостью, являет собой совершенно особый, незабываемый феномен. Подвижники, мученики, исповедники исчислялись сотнями и тысячами, но конформисты, отступники, также и предатели – миллионами; и никто, переживший всё это изнутри, не может позволить себе с легким сердцем кого-нибудь осуждать.

Пока преследование еще предстает как нечто новое, трагическое, в определенном смысле, если угодно, сенсационное, сравнительно легко решиться на отважное сопротивление и найти вокруг готовых на то же единомышленников. Но когда репрессии продолжаются десятилетиями и превращаются в самую что ни на есть привычную обыденщину, когда новые поколения с самого начала своих жизней дышат этим воздухом, тогда уходит то, что Честертон назвал «невинностью гнева и удив­ления», утрачивается спонтанность человеческой реакции на то, что противно человеческому естеству.

Когда мне было лет десять, одна деревенская старушка делилась со мной воспоминаниями о жизни в ее деревне. Между другим она рассказала мне, как в то время, когда тамошняя церковь еще не была закрыта и снесена, местные комсомольцы забрались в престольный праздник на колокольню, чтобы сверху мочиться на крестный ход, т. е. на своих же отцов и матерей, дедов и бабок. Раздумывая об этом сегодня, я удивляюсь больше всего не столько мерзости самого события, сколько интонации нашего разговора о нём. Ни старая женщина, которая сама полностью сберегла свою веру, ни я, мальчик из очень благополучной интеллигентной семьи, с самым утешительным опытом взаимного уважения между моими родителями, – никто из нас не почувствовал и не выказал ни удивления, ни гнева. Печальны, – о да, мы оба были печальны, несчастны, подавлены, и я по сей день ощущаю бессильное, беспомощное уныние тех минут.

Наверное, это так и останется во мне до самого смертного часа. Вот мы сидели рядом, старая женщина, ребенок – уже наш возраст, возраст беспомощности, напоминал нам, что оба мы ничего, решительно ничего не в силах сделать перед лицом непобедимой бесчеловечности. Но ни для удивления, ни для гнева места не было. Кто станет удивляться и негодовать по поводу обыденной истории? А ведь это и была обыденная история, история из жизни долгих, казавшихся нескончаемыми советских десятилетий. В качестве таковой она была и рассказана, и выслушана, и я, неопытный десятилетний мальчик, был уже достаточно опытен, чтобы знать с несомненностью, что обыденщина за пределами нашего семейного круга (т. е. за дверьми нашей комнаты в переполненной самыми разными семьями коммуналке) выглядит именно так и не иначе.

Опыт совместной веры

Так оно шло – разрушение не только веры, но и самого простого уважения и самоуважения. Но в то же время было чувство, что в пограничной ситуации общего наступления на веру и границы между верую­щими оказываются поставлены под вопрос, утрачивают реальность. Как раз испытания советского времени давали шанс отыскать путь к самой сути, а через это – к утраченному единству. Как известно, православный русский философ Лев Карсавин, довольно сильно критиковавший като­лицизм и никогда от своей критики не отказывавшийся, перед своей смертью в ГУЛАГе принял святое Причастие из рук католического свя­щенника. Об этом случае все знают.

Я расскажу вам другую историю из времен сталинского ГУЛАГа. Като­лический священник латышского происхождения, тогда еще молодой, а ныне состарившийся, встретился в ГУЛАГе со своим соотечественником, пожилым латышом-лютеранином. Он видел, что старик скоро умрет, и предложил ему причастить его, разумеется, не ставя никаких условий относительно перемены конфессии. Предложение было принято, и притом с большой радостью. И тут католический священник счел себя обязанным задать причастнику вопросы по членам т. н. Апостольского Символа Веры. Дошло до слов о «святой католической Церкви». Разумеется, Апостольский Символ принят и в лютеранской Церкви, хотя на этом месте в форму­лировке «святая христианская Церковь». У старого лютеранина не было богословских познаний, и постольку существовала опасность, что он поймет слово «католическая» как конфессиональное обозначение и по­стольку как улику, что его всё-таки коварно склоняют к перемене конфес­сии. Поэтому священник сформулировал свой вопрос иначе: «Веруешь ли Ты в Церковь, которую основал Спаситель?» Это было понятно для старого лютеранина, и конфессиональные различия между этими двумя людьми хотя бы на мгновение исчезли. Страшная реальность сталинского времени побудила, более того, принудила их возвратиться к первичной христианской реальности их веры: к Церкви Христовой. Тот шаг от конфессионалистски понимаемой идентичности «sancta ecclesia catholica» в сторону изначальной идентичности Церкви, основанной Самим Христом, на который отважился священник, не был либеральным жестом вольного «экуменического» умонастроения, но исключительно решением его ве­ры, – и разумеется, неотделимой от этой веры человечности.

Так было тогда, и Боже сохрани нас позабыть про это. Мы должны снова и снова прилагать усилия, чтобы во всей полноте перечувствовать, передумывать и сопереживать ситуацию подобного «экуменического кон­такта». Ибо в противном случае – мне страшно выговаривать такие ужасающие слова, но такова реальность – в противном случае окажется необходимым для всех нас быть ввергнутыми в подобные ГУЛАГу экстре­мальные ситуации, чтобы хоть в таком положении распознать правильное соотношение величин. Дорогой урок был оплачен страданиями других людей, чтобы вразумить нас. Вряд ли возможно отрицать, что такая экумена ГУЛАГа предстает куда более убедительной, нежели сегодняшние официальные экуменические контакты, которые сами по себе, разумеется, необходимы.

Но у меня, по правде говоря, нет права вызывать моим словом из забвения смертельную серьезность подобных эпизодов. Только страдальцы, только сами мужественные исповедники, взявшие на себя и испытавшие самое тяжелое, вправе об этом говорить. В сравнении с этими фронтовыми бойцами веры я всегда был лишь тыловиком и никогда не смею этого забывать. Поэтому позвольте мне перейти к более скромному предмету: к моему личному опыту советского времени. 

Открытие телесности веры

Я родился в профессорской семье, и хотя мои родители не были настроены ни коммунистически, ни атеистически, в них много осталось от агностицизма прошлого столетия, если не от деизма эпохи Просве­щения. Поэтому в моем детстве и юности у меня хоть и были религиозные интересы и довольно-таки неопределенные религиозные представления, однако не было религиозной практики; я не был «практикующим» хрис­тианином, как это называется на западных языках. В то же время я проглатывал великое множество религиозно-философской литературы – всё, что только удавалось найти у моих друзей или, по недосмотру властей, в московских библиотеках и букинистических лавках.

Само собой разумеется, я много читал русских православных авторов. Но сейчас мне хотелось бы подчеркнуть то обстоятельство, что среди книг, которым я обязан моим обращением к православной практике приходской жизни с ее таинствами и с ее солидарностью, были также книги католические, лютеранские и англиканские, равно как и труды великого реформатского богослова Карла Барта. С живейшим интересом я читал сочинения Романо Гвардини, Эриха Пшивары, Г.-У. фон Бальтазара, также немецких лютеранских теологов Пауля Тиллиха и Дитриха Бонхёффера, – но также и скромный лютеранский учебник практического богословия, изданный в тогдашней ГДР. Более того: среди мыслителей, в свое время конкретным образом указавших и облегчивших для меня путь к Православной Церкви, я должен назвать также и великого истолкователя иудейской традиции Мартина Бубера: конечно, книгу «Я и ты», но прежде всего его размышления о «телесности» Библии и о народе Божием как «теле». Это было для меня полезно как лекарство против того деистически окрашенного спиритуализма, который презирает как раз телесность таин­ства и общины. Уж если Писание предстает таким телесным, каким его показывает Мартин Бубер, тогда, пожалуй, есть смысл вполне телесно разделить таинства общинной жизни и принадлежать к приходу! Так «телесность» Мартина Бубера помогла мне понять евхаристическое «Сие есть Тело Мое».

Но даже и буберовская критика христианской веры, довольно острая, но всегда остающаяся в границах интеллектуальной честности и потому не источающая яда, вовремя напомнила мне, что вера, также и вера христианская, – это не просто принятие чего-либо за истину, но прежде всего верность тому, во что веришь. Телесность слова Божия и народа Божия, телесность преследуемой и презираемой Церкви предстала как пространство той верности, которая должна быть засвидетельствована также и телесно.

В то же самое время, когда во мне созрел этот поворот к церковности, один молодой еврей, мой добрый знакомый, искал и нашел свой путь к вере его отцов. Мы взаимно доверили друг другу тайну нашего двоякого обращения, моего – к Церкви, его – к синагоге, и мы чувствовали друг друга вправду близкими. Мне вспоминается, как мы сидели за столом его отца, по-прежнему неверующего: московские интеллигенты, ни один из которых не имел никакого конкретного опыта веры, несколько снобистски и самоуверенно рассуждали на религиозно-философские темы. Но оба мы молчали среди общей болтовни и смотрели друг на друга, думая об одном и том же: ты и я, мы оба знаем, что это такое на самом деле, и как раз поэтому молчим.

Наследие исповедников и мучеников

Нынче всё стало иным. Мне так же трудно или еще труднее рас­сказывать об опыте моего поколения молодым людям в России, чем говорить о нем в кругу иностранцев. Верить в Бога и ходить в церковь стало делом безопасным, но внутренне – более трудным. Вместо преследований нам угрожает опасность неловкой пародии на православный истеблишмент в позднецаристском стиле. Вчерашние коммунисты, т. е. люди, во всяком случае не понимающие солидарности тех времен и выступавшие как гонители, выступают сегодня в роли поборников такого православия, которое должно по их планам заменить коммунистический изоляционизм. Но ведь «православие», проповедуемое каким-нибудь атеистическим генералом и его экс-коммунистическими единомыш­ленниками, весьма отличается от православной веры русских мучеников и исповедников. Гротескные черты этой имитации заставляют нас вспомнить об истине, за которую было заплачено слишком дорогой ценой, чтобы ее можно было сегодня забыть.

Благодаря пограничной ситуации, потребовавшей неисчислимых жертв от наших предшественников по вере, мы с достоверностью осознали: дистанция между различными вероисповеданиями, а может быть, даже и религиями, – по крайней мере, монотеистически-авраамическими, – не столь окончательна, как иное разделение, идущее через все вероисповедания и все религии: разделение между теми, кто видит в своей вере нечто для себя первостепенное и потому пытается жить ею, и теми, кто хочет сделать из своей религии род идеологии. Суть веры – в верности. И граница между теми, кто хранит верность, и теми, кто предает ее, проходит поперек вероисповедных границ.

Что мы однажды видели, сберегается в нашей памяти. Неужели наше вчерашнее взаимопонимание и единство были всего-навсего тактическим и прагматическим союзом против наших общих гонителей, временным сближением, которое питалось лишь «образом врага»? Если бы, не дай Бог, это подтвердилось, всё оказалось бы тщетным, великая возможность была бы упущена. Но ведь если между тем евреем, заново обретшим веру отцов, и мною, воцерковившимся православным христианином, возникало единство, это был своего рода заговор верности – союз не просто против советской идеологии, но прежде всего против нашей собственной внут­ренней немощи, против, неверности в нас самих. И это единство верности и верных должно сохраняться также и там, где оно уже не ощущается с такой эмоциональной остротой.

В отношении духа времени наш опыт сделал нас весьма недоверчивыми. «Не сообразуйтесь с веком сим», – предостерегает нас Апостол Павел в Послании к Римлянам (12:2). И это слово, так потрясавшее посреди советской действительности, сохраняет свою силу в любых условиях, не только в применении к тоталитарному обществу. Есть и конформизм простейших реакций, стиля поведения, который для меня всегда и повсюду хоть как-то связан и с политической сферой. Но конформистское, приспо­собленческое христианство – это всегда «contradictio in adjecto», нару­шающее законы логики. Это соль, потерявшая силу. Такой урок тоже вытекает из нашего опыта, и он глубоко врезан в наши сердца и нашу совесть.

Сергей Аверинцев. Опыт советских лет: солидарность в Боге гонимом. – «Егупец». Художественно-публицистический альманах. Киев, 2001, № 8

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.