Опыт смерти
Говорить об этом — труднее, чем раздеваться на людях догола. И все-таки говорить об этом надо, я знаю по себе. Когда у тебя уходит близкий человек, твои знакомые либо «деликатно» молчат, либо пытаются бодряческими фальшивыми фразами отвлечь тебя от происходящего ужаса… Счастье, если рядом есть кто-то, кто пережил или переживает подобное, и если он не молчит. Поэтому вместе с одной близкой моей подругой мы открыли в ЖЖ сообщество uxod_blizkix (туда, правда, сейчас никто не пишет — неловко, наверное), поэтому я взялся писать об этом в «Нескучный сад». В начале этого года, почти одновременно, ушли наши с Таней родители, ее отец и моя мама. Может быть, наш опыт поможет хотя бы одному человеку пройти через это…
Самым страшным моментом для меня был, пожалуй, окончательный мамин диагноз: рак легкого со множественными метастазами, операция невозможна, лучевая или химиотерапия бессмысленна. До этого можно было еще надеяться, строить планы, теперь, когда он прозвучал, будущее вырисовывалось с ужасающей ясностью, неясно было только одно — сколько месяцев ей осталось. И был совершенно непонятен каждый шаг, даже — как говорить с ней об этом и говорить ли вообще. Теперь взрослым был я, а не мама, и все решения приходилось принимать мне, и ценой каждого была ее жизнь. А все во мне кричало: «Я не хочу, я не могу, это нечестно!»
А когда бросился в холодную воду, оставалось только одно — плыть вперед, не загадывая о завтрашнем дне. И день наступал, и постепенно приходило ощущение огромной и твердой Руки, которая бережно направляла нас всех: маму, меня, наших близких. Постепенно ее уход обретал смысл. И когда на ее отпевании мне было больно без меры (и ведь оказалось, что не разучился плакать навзрыд!), я все же был безмерно благодарен за эти последние недели маме — и, конечно, Ему. Странно, правда?
У нас прежде были вроде и спокойные, но сложные отношения. Бывали конфликты, много всего неразрешенного тянулось из прошлого — так, наверное, случается с родителями почти у каждого. И вдруг… да, теперь она стала превращаться в ребенка, беспомощного, растерянного, больного. И оказалось, что роль взрослого мне не тяжела. Я мог взять ее за руку, мог говорить о какой-то сущей ерунде, мог посвящать ей какое-то время каждый день — а прежде мы обходились дежурными, бессмысленными фразами, да и на те я скупился.
Прежде меня кое-что раздражало в ней. На фоне болезни все, казалось бы, обострилось — немощи, боли, и лекарства мутили сознание вплоть до полного бреда. Но вместе с тем я все яснее и четче начинал различать бесконечно любимого человека и его странности и неадекватности, которые вовсе не есть он сам и которые так легко, оказывается, можно обойти — как же я раньше не додумался! И какой драгоценностью становились общие воспоминания, знакомые интонации, слова и жесты… Этих месяцев оказалось всего три — но за них, кажется, мы успели побыть друг с другом столько, сколько не успевали за предшествующие десять лет.
Сначала я не мог ее ухода принять, в него поверить. Потом, когда началась предельная немощь и боль, я просил, сам смущаясь этой просьбы: «Поскорее бы Ты принял ее!» А в самом конце ясно стало видно: есть свои сроки у почки, чтобы стать цветком, и у младенца, чтобы выйти на этот свет, и у больного человека, чтобы оставить его. Ни торопить, ни задерживать нельзя — можно быть рядом, держать за руку.
Последний месяц она провела в Первом московском хосписе. Наши медицинские учреждения — это зачастую конвейер, с умирающими там просто не знают что делать, отправляют их на ненужные процедуры, ничего не значащие анализы, ставят в очереди, до конца которых им не достоять… А в хосписе не пытаются больных «оздоровить», но поддерживают их, оберегают, возвращают им достоинство. И учатся у них, да. У них ведь многому можно научиться.
А еще — она вернулась в Церковь, куда не ходила давным-давно. «Ты что меня, к смерти готовишь?» — спросила она, когда я предложил ей привести священника для исповеди и причастия. Я ответил что-то нейтральное, мол, я сам причащаюсь и исповедуюсь, хотя не собираюсь пока умирать, но на самом деле — готовил, и мы это понимали оба. Она согласилась. И потом, в хосписе, сил на исповедь уже не было никаких, но причащалась она каждую неделю, и за два дня до ухода была, впервые за много лет, на литургии, от начала до конца. Лежачей, под наркотиками, и что там видела и слышала ее душа — не нам судить. Но уход оказался встречей — нашей с ней встречей, и ее встречей с Ним, еще до того, как…
На отпевании здоровались родственники, которые не разговаривали друг с другом годами, и уже не вспомнить было причину той ссоры. Теперь разговаривают. Мамин уход для всех нас оказался встречей — и теперь остается у нас надежда на главную, вечную Встречу. И мне совсем не страшно бывает думать, что я тоже когда-нибудь уйду.