Людмила Белоусова: Что может быть плохого, если войны нет?!
18 июня 1941 года у нас был выпускной вечер. Мы заканчивали 10-й класс. Мечтали о будущем. Я собиралась поступать в Ленинградский институт точной механики и оптики. После выпускного вечера, по сложившейся в Ленинграде традиции, мы, как и другие выпускники, на маленьких теплоходах плыли по Неве в Петергоф. Это было прекрасно, все были счастливы. Масса надежд, масса обещаний друг другу встречаться, не расставаться.
22 июня мы с моей подругой поехали к ее родственникам в поселок Токсово, чтобы побыть на природе. Возвращаясь с прогулки, встретили местного жителя, который бежал и кричал: «Война! Война началась!» Мы подумали: «Больной человек, наверное, ну что поделаешь». От хозяев узнали, что, действительно, началась война. Гитлер перешел границу.
Ах! Сразу обуяла какая-то неизвестность, какая-то тревога, не знали что делать. Быстро помчались на железнодорожную станцию, чтобы ехать в Ленинград. Электрички переполнены. Приехали в Ленинград, и в эту же ночь была первая учебная воздушная тревога.
В Ленинграде у домов не было балконов. Белье сушили не на улице, а на чердаках. Там были отгороженные для каждой квартиры кладовки. Нас, молодых и вообще всех, кто мог, отправили на чердак разбирать эти все строения.
Началась жизнь, полная неизвестности. Но дело в том, что Ленинград пережил финскую войну. Мы затемненные окна и синий свет на улицах не воспринимали. Правда, тогда попадались на улицах раненые, знали, что их в госпиталь доставляют, но война тогда как-то прошла мимо, быстро закончилась, и все это на нас не отразилось. Поэтому сначала так и думали: «Ну что, ничего страшного!» Потом все стало по-другому. Начались обстрелы. Старики и дети отправлялись в бомбоубежище. Молодежь, комсомольцы (и я в том числе) шли на чердак гасить «зажигалки». Сначала немцы их кидали по одной, а потом стали бросать связками.
На случай, если зажигательная бомба пробивала железную крышу, на чердаке был песок, бочки с водой. Но лучший выход — взять и выбросить «зажигалку» в слуховое окно на асфальт. Там, на асфальте, она догорала, и никакого вреда от нее не было.
Потом, когда кольцо блокады замкнулось, начались обстрелы уже тяжелыми снарядами. Обстрелы кварталами.
Остался только хлеб
Вообще-то в Ленинграде были большие запасы продуктов, их надолго хватило бы, но кто то, говорят, постарался, кто-то посветил немцам, и прямые попадания разрушили Бадаевские склады. Я там не была, но как рассказывали те, кто стал свидетелем пожара: это было страшно, сахар ручьями тек, горело все. Все сгорело, сгорели продукты.
В начале войны у нас были карточки, по которым можно было приобрести крупу, макаронные изделия. Можно было отоварить карточки, а можно было в столовой пообедать. После того, как сгорел склад, уже никакие карточки не действовали. Остался только хлеб.
Когда стало страшно
То, что война — это по-настоящему страшно, я почувствовала, когда увидела первого покойника, которого не довезли до кладбища и бросили на саночках на улице.
Совсем страшно стало немного позднее. Когда человек на улице не мог идти, садился где-нибудь без силы, нужно было ему помочь, подойти, отвести в ближайшую аптеку. В них были комнаты, где давали горячий чай и приводили обессилевшего в чувство. Я несколько раз так делала.
И вдруг однажды я иду, скорее всего, из госпиталя, где лежал мой папа, и вижу — на улице сидит человек. И я прохожу мимо. Не могу ему помочь. Возвращаюсь домой и говорю, что так нельзя, надо что-то делать, в армию пойти: со мной внутренне происходит нечто, и мне уже наплевать на все, меня уже никто не волнует, мне уже ничего не надо, я чувствую, что я погибаю. Вот тогда я ощутила настоящий страх.
Древесные опилки
Отец у меня был военный инженер, служил начальником отдела в научно-исследовательском институте ВМФ (Научно-исследовательский институт военного кораблестроения).
Папа был болен: туберкулез. Во время войны отец находился в институте на казарменном положении, и ему там иногда давали даже кусочек сала. И все равно этого не хватало: он попал в госпиталь и в госпитале погиб. После того, как отца не стало, я маме: «Пойду в армию». Она в ответ: «Нет, нет. Меня отец не простит. Нельзя».
У мамы физическое состояние тоже было непростым: она отекала. Наверное, как мать, где-то что-то лишнее из еды подкладывала мне.
Все, что было возможно продать из вещей, мы носили на рынок. Там были люди, которые имели хлеб: буханка, порезанная на кусочки. И не мы назначали цену, мы лишь предлагали то, что у нас есть. Владелец хлеба сам определял, сколько кусочков дать в обмен.
Однажды я одна пошла на Мальцевский рынок, чтобы какие-то вещи выменять на дуранду. Дуранда — это жмыхи, в том числе от подсолнухов. Из дуранды мы делали лепешки. И вот обмен состоялся, мне дали большой кусок и сказали, что это кокосовая дуранда. Я счастливая прихожу домой, говорю: «Мама, смотри, как я хорошо выменяла, такой большой кусок». Мама посмотрела: «Тебя обманули. Это древесные опилки».
В конце концов, мама стала ходить по инстанциям и ей выдали эвакуационное удостоверение.
Холодец из столярного клея
Новый 1942 год мы встречали за праздничным столом: у нас было несколько картофелин, сваренных в мундире. Вкусно — как мед.
У мамы всегда были запасы, еще с довоенных времен. Были приправы, лавровый лист, перец. Одно время на заводе ей выдавали столярный клей (мама была начальником первого отдела военного завода).
Мы его размачивали, потом мама опускала клей в кипяток, добавляла лавровый лист, перец, и мы ждали, пока все это застынет. Получался вот такой холодец. Съедаешь, так хорошо, полно в животе. Через два часа пусто. Потом и клей прекратили давать. Уже ничего, абсолютно ничего не было, только 125 грамм хлеба.
Отопление — времянка — чугунка, с трубой, выходящей в форточку. Чугунки эти продавали на рынке еще в самом начале войны. Мы запаслись, купили. Чем топили? Сперва на улице что-то подбирали, потом стулья стали жечь, какие-то ненужные книги. На печке жарили кусочки черного хлеба. Мама запускала их в воду, клала туда лавровый лист. Как будто суп получался.
Воду брали в Неве, на саночках привозили. Возить было не так далеко…
Повестка на работы…
В холодные зимние месяцы много трупов не вывозили из города, иногда ведь умирал последний человек в семье. Дворникам было приказано собирать эти трупы и складывать в подвалы или в другие специально отведенные помещения.
В феврале, когда началась оттепель, из-за риска эпидемии, стали мобилизовывать людей для уборки. Я, как комсомолка, получила повестку: явиться туда-то. Мы на машинах подъезжали к скоплениям этих трупов, грузили их на машины, вывозили на Пискаревское кладбище. Машина подъезжала задом ко рву, открывался задний борт. Мы в ров сбрасывали останки людей. Страшное дело.
Как выдержали? Или это уже какое-то закостенение, какая-то бесчувственность, осознание, что надо делать, мы и делаем. Я ездила на такие работы раза три-четыре, потом все-таки старалась избегать. Потому, что это очень тяжело. Я видела, что людей ели: трупы с вырезанными ягодицами или человек в мешке, порезанный на куски. За эту работу нам выдавали спирт в маленьких бутылочках.
Ни одной кошки, ни одной собаки в Ленинграде не было. Все было съедено. Когда, уже отправляясь в эвакуацию, мы переехали по Дороге жизни, на берегу я увидела кошку и закричала: «Мама, мы будем живы! Посмотри, здесь есть кошка!»
Бессмысленное золото
Некоторые из наших соседей по коммуналке умерли. Но никогда в Ленинграде я не слышала, чтобы кто-то что-то сказал, допустим: «Город надо сдать». Отец мой, когда был еще жив, говорил: «Ты не беспокойся. Вот только бы все-таки эвакуироваться надо. А так, мы хоть до Урала отступим, но потом все равно всю Россию вернем». И я понимала, что это все временное, что это надо как-то перетерпеть, и все пройдет, что так не должно быть.
Была у нас одна знакомая, владевшая большим количеством золотых украшений. Мама, совсем золота не имевшая, но носившая на рынок все, что можно было обменять на хлеб, говорила: «Неси на рынок свое золото!» На что знакомая отвечала: «Ты что?! Мне нужно сохранить его, уберечь от грабителей». Она умерла.
Обстрел Мальцевского рынка
В первые месяцы войны мы вообще не беспокоились. Ходили в театры, например, на Фонтанку, в тот, который теперь БДТ. Во время тревоги спектакль прекращался, все уходили в бомбоубежище. Потом становилось тяжелее, уже не до театров. Особенно тяжелыми были ноябрь, декабрь, январь.
С оставшимися соседями по коммуналке мы жили дружно. Что-то подсказывали друг другу, например: я сегодня была на таком-то рынке, там хорошо платят.
Однажды я попала под обстрел Мальцевского рынка. В громкоговорители объявили: «Под обстрел попадает Мальцевский рынок». Мы с мамой там вдвоем были и — разошлись. Ну что делать, кинулась к воротам. Там — толпа! Думаю: «Задавят». Вижу, уже кто-то упал, лежит, по нему идут люди.
Я присела под ближайшую палатку и стала читать: «Отче наш, Иже еси́ на небесе́х! Да святи́тся имя Твое́, да прии́дет Ца́рствие Твое, да будет воля Твоя, я́ко на небеси́ и на земли́». Я знала две молитвы: «Отче наш» и «Богородицу». Вот читаю эту молитву, читаю, читаю. Слышу: там снаряд разорвался, там. Все, вроде тихо. Замерло.
Поднимаюсь, выхожу. В воротах никого нет. Проскакиваю в ворота. Залетаю в парадную дома напротив. И как только я туда зашла, сзади, на улице, по которой только что бежала, разрывается снаряд.
Стою вместе с людьми, зашедшими в парадную раньше. Кажется, уже тихо длительное время. Начинаем выходить. Смотрю, лежит женщина, у нее ведро на руке, а головы нет. Убита снарядом, который бахнул на эту улицу, которую я перебегала.
С мамой мы дома встретились. Я говорю: «Где ты была?». Она отвечает: «В бомбоубежище». Там, оказывается, в центре рынка было бомбоубежище, и мама успела туда нырнуть. Мы ничего не принесли, ничего не наменяли. Самое главное, что вернулись, что живы.
Огненный столб
Когда уезжали, 18 марта 1942 года, был интересный момент. Пришли с мамой в назначенное место в назначенное время, чтобы отправляться в эвакуацию. Подали автобус, люди стали грузиться. Мы с мамой и несколькими другими людьми оказались в конце очереди и уже не умещались в забитый до предела автобус. Подогнали какую-то небольшую машину, крытую, типа санитарной. На полу в кузове сено. Сели мы туда, поехали.
Между машинами — большие интервалы были, потому что все время шел обстрел. Фашисты прицеливались и били по дороге. И нас вдруг обдало горячим чем-то, мы увидели впереди столб огня: прямое попадание в тот автобус, в который мы не уместились. Все время хранил нас Господь.
Евангелие 1894 года
Бабушка моя была глубоко верующая, она и научила меня молитвам. До сих пор храню ее Евангелие 1894 года.
Каждое лето меня, ребенка, отправляли к ней в домик, в Новгородскую область. В Ленинграде климат сложный, и я очень часто болела. И с бабушкой мы ходили в храм, пешком, босиком. А перед храмом обувались, как и все остальные.
Бабушка говорила: «Две молитвы ты должна знать. Какое бы у тебя горе не случилось, читай «Отче наш» и «Богородицу».
Про сытых
То, что есть ленинградцы, которые не голодают, чувствовалось на рынке. Там мы видели людей, у которых был хлеб, которые были нормально одеты, были крепкими. Не такие, как мы. Вероятно, кто-то был при хлебе, потому что все-таки существовали хлебозаводы; существовала армия, в которой паек был больше. Когда папа умер, мы взяли все его добротное обмундирование и на санках отвезли на рынок. За него получили сколько-то хлебушка. Сухарей иногда можно было выменять у кого-то.
Будни блокады
В блокадные дни я очень много читала. У нас дома была шикарная библиотека. Например, полное собрание сочинений Некрасова с какой-то дарственной надписью. У нас был весь Гаршин, Данилевский, Григорович. Конечно, Пушкин, Лермонтов. Достоевского всего перечитала. Потом куда-то пойдешь за хлебом, просто лежишь, спишь.
Это уже последнее время. А первое время встречались с подругами. Пытались на каток ходить, но сил уже не было. Да и катка не было.
Эвакуация
В эвакуацию мы собрались, когда уже обещали 500 грамм хлеба. Но мы, раз появилась возможность, решили ехать. На Северный Кавказ, где были родственники с папиной стороны. Если б поехали, в итоге попали бы к немцам.
Когда мы переехали Дорогу жизни, получили продукты на дорогу, надо было садиться в эшелон. И вдруг мама встречает знакомого по работе, который входит в какую-то эвакуационную комиссию. И он ей говорит: «Не ехать, ни в коем случае не ехать. Посмотри: на каждой станции мертвецов снимают. Нельзя! Ленинградцы умирают на каждой станции. Они съедают все продукты, у них начинается страшное заболевание». Мама рассказала все это мне, и мы пошли посмотреть эшелоны. Подходим к теплушкам, поднимаемся. Там такой запах стоит ужасный. Люди все лежат на полу. Мама говорит: «Наверное, правда все, что он говорит». А еще тот знакомый говорил: «Вот, машина стоит. Берут в армию. Вам туда дорога». Так мы попали в армию.
Выпуск 41-го
Наш выпуск 1941 года — известный. Мальчики прямым ходом шли на фронт. После войны была встреча — из трех 10-х классов смогли разыскать только одного мальчика, Скачкова Олега. Только он остался жив.
Это Толечка Комов, одноклассник. Погиб. Как мне жалко этого мальчика! На химии за партами сидели по трое: я, моя подруга и Толя. Решили, что дадим друг другу свои фотографии. В конце он приносит две фотографии, одну дает подруге моей, другую мне. И на моей было написано: «Самому лучшему другу от любящего Толи». Я говорю подруге: «Это тебе, наверное». На что слышу: «Нет, нет, все правильно».
Три месяца он проучился в военном училище. И вдруг в моей квартире раздается телефонный звонок. «Люся, я сейчас к тебе прибегу», — говорит Толя. Прибегает: отпустили попрощаться. В гимнастерке, шея такая тоненькая, гимнастерка такая большая, сапоги кирзовые. Отправляют на фронт. Он говорит: «Я даже не успеваю к родителям сходить, с тобой попрощаться решил». Мы посидели, поговорили. Я ему яичницу сделала. Вышла на площадку провожать, а Толя спрашивает: «Можно я тебя поцелую?» Говорю: «Ну, давай». Он быстро чмокнул в щеку и побежал по лестнице вниз. Вот такая любовь.
Моя подружка в прожекторной части была в Ленинграде. Она — участник войны. Осталась жива, потому что там больше хлеба давали. Другая подружка попала в армию, служила в штабе. Тоже вернулась. Еще две, я знаю, закончили медицинский институт в Ленинграде. Сейчас уже, к сожалению, я одна из наших. Всех похоронила.
Партийная мама и верующая бабушка
В храм я ходила только в деревне. Интересно, что мама, искренняя коммунистка, окончила приходскую школу, знала Евангелие. А отец даже прислуживал в алтаре. Я помню, когда мы еще жили на 10-й Советской, когда я еще в школе не училась, как они ночью уходили на Пасху в храм. Родители еще только приехали в Ленинград, только устроились на работу.
Возвращаясь, разговлялись. Меня выносили в одеяле. Я видела стол, много еды. Помню заготовленные заранее запеченные окорока за окошком, как куличи пекли; делали «пасху» в деревянной формочке.
Мне приносили большое шоколадное яйцо с надписью «ХВ». Меня сажали за стол. Я это очень хорошо помню этот пасхальный стол.
Ну, а потом родителям нужно было делать карьеру. Вот я в городе в храм не ходила. Причем отец мне никогда не говорил «нет» по поводу посещения храма в деревне. Бабушку очень уважал.
Фанера вместо стекла
Тогда, зимой 1941 — 42 года, страшно было все, что окружало — и голод, и холод, и бомбежки. Напротив дома было артиллеристское училище. Туда попала фугасная бомба. У нас в квартире вылетели все стекла. Загородили оконные проемы фанерой. Все-таки немцы били по специальным целям. Конечно, есть хотелось страшно. Потом уже пьешь воду, и уже как-то даже кажется, что лучше.
Я уже и после блокады, всю войну мечтала съесть целый батон, потому что все равно не было такого. Тогда думалось: «Неужели такое время придет? Скорее бы это случилось!»
В армии: ленинградцам еду только в столовой!
Итак, мы с мамой пошли в армию. В это время вышел указ о том, чтобы мужчин, годных к службе, отправить на фронт и всех заменить женским составом. Так что вместе со мной и с мамой записалось еще человек десять женщин. Посадили в крытую машину всех нас, голодных, холодных. Привезли нас в деревню Вины на шоссе Москва-Ленинград. Повели в солдатскую столовую. Стоит там большой длинный стол. На нем посередине лежит нарезанный хлеб. Это уже готовят нас кормить. Говорят: «Садитесь, сейчас вам принесут еду». Мы сели. Когда они принесли еду — суп, кашу — хлеба на столе не было. Как сейчас помню. Все мгновенно расхватали этот хлеб.
Дальше дается команда: перед тем, как с нами будут беседовать, кто что умеет, выдать всем продукты на неделю. Мама у меня умница, все продукты спрятала в чемодан под замок, съесть сразу все не дала. Через пару дней женщины, которые приехали с нами, подошли к маме (почувствовав в ней лидера): «Анна Ивановна, у нас продуктов-то нет. Мы все съели. К комиссару сходи, пожалуйста». Как сейчас помню, пошла мама к комиссару, говорит. Тот вызывает интенданта, ругает его: «Кто тебя надоумил выдать ленинградцам еду пайком? Кормить их надо в столовой». Потом всех стали кормить в солдатской столовой.
Маму распределили в финансовый отдел, меня — в интендантский. Я должна была там заменить одного солдата. Там же везде солдаты были: и писари в штабе, и на машинке печатали. Вот мы и стали заменять.
Я должна была заменить украинца со смешной фамилией Бедный. Он меня обучал всем этим хитростям-премудростям интендантским. Приходит командир, спрашивает: «Ну как, все ты усвоила?». Отвечаю: «Что-то я не понимаю». В ответ слышу: «Что ты такая бестолковая! Чему вас там 10 лет учили?» А мне жалко его, Бедного, его ж на фронт же пошлют, а он уже немолодой, на Украине, в оккупации — семья.
Каждая портянка — на учете
Если у кого-то может сложиться впечатление, что во время войны в армии был хаос, это ошибочное мнение. Знаете, какой был учет! Портянки были на учете. Не говоря уж о продовольствии, обмундировании. Вот учетом я и занималась. Донесения все время шли: чего не хватает, что необходимо.
Я оказалась в 6-ой воздушной армии, 7-й район авиационного базирования, 685-й батальон, БАО — батальон авиационного обслуживания. Я не стреляла, не была разведчиком. Мы обслуживали летный состав. И, повторяю, учет был очень строгий.
Аэродромы все находились в лесу. Мы сперва жили в деревне. Потом нас из деревни отправили жить в землянки и не разрешили никому по деревне в военной форме проходить. Потому что бывали случаи, что немцы, увидев людей в военной форме, начинали это место бомбить.
Правда, разрешалось девочкам сходить в деревню, в баню помыться.
Почему-то я однажды как-то припозднилась, иду одна, и вдруг слышу: «уууууу». Это сигнал: летит немецкий самолет. Они же охотились в то время и за одним человеком. Я иду по дороге, и раз — нырнула в канаву. По дороге, где я шла: «жик, жик, жик», — трассирующие пули.
Суть работы. Прилетает эскадрилья. Приходит адъютант эскадрильи, приносит документы: обеспеченность, продуктовый аттестат, вещевой аттестат, на вооружение. Все полностью описано. У каждого офицера, летчика персональный аттестат: что за ним есть, когда выдано, сроки носки. Если уже сроки подходят, надо новое заказывать. Наши интенданты будут заказывать, менять. Строжайший учет всевозможных вещей.
Так что занимались обеспечением. У нас истребители чаще всего были. Полетают, полетают, и — другая эскадрилья прилетает: почти с каждого задания один летчик да не вернется.
Я в их летной столовой не бывала. Девчонки, работающие там, рассказывали, как они прилетали с полетов, какие. Поминают погибшего товарища, но говорят: «Ну, завтра вы у нас посмотрите, ну завтра вы у нас увидите»! Возьмутся за руки.
Когда прекратил существование Северо-Западный фронт, мы стали двигаться быстро. Там уже пошли, пошли, пошли вперед.
Ответ в 1951 году
Воровства конкретно у нас не было. Потом узнала, уже в Польше, перед тем как перейти границу в Германию, что начальник интендантского отдела района, куда мы отправляли отчеты, говорят, разжалован и отправлен в штрафбат.
И потом еще какого-то офицера из другого, не из нашего батальона это коснулось. После войны разоблачили, что в 130-м батальоне в финансовом отделе были нарушения: они посылали фиктивные аттестаты в Россию. И это был, наверное, 1950-й год или уже 1951-й год. Под суд попал бывший начальник финансового отдела 130-го батальона. У нас же все было нормально.
Лучше пережить блокаду
Когда мы были в Польше, где-то в Люблине, нас вместе с солдатами возили в Освенцим. Мы попали туда почти сразу после того, как немцы оставили город, а мы вошли. И там еще ничего не успели разобрать. Людей, конечно, оставшихся вывели, а все остальное — как было.
Я видела эти печи, где сжигали людей, и железные листы в человеческий рост. На них людей клали в печь. И был один поднос с недогоревшим человеком.
Какие там солдаты давали страшные клятвы! И когда говорят сейчас, что кто-то там из наших солдат набедокурил где-то в Европе, пусть бы они замолчали, пусть бы у них язык не поворачивался это говорить.
Показали в Освенциме склад одежды. Прежде, чем сжечь, людей раздевали. Самое ужасное — это маленькие ботиночки.
Потом еще куда-то хотели повести, я не поехала. Это невозможно. Лучше блокаду пережить, чем это видеть.
Большие консервные банки, в которые собирали пепел сожженных людей и увозили на удобрение в Германию. Прямо такие большие кладовки…
Опасности родов в Польше
Во время войны мы с местным населением не контактировали. Что поляки нас не любят, мы поняли, когда два года жили в Польше уже после войны. Там одного майора у нас убили.
Мы должны были передать все военное снаряжение полякам и научить их пользоваться им, управлять всей оставляемой техникой. Создавали войско польское. И они как-то так ехидничали, старались навредить. Нам не разрешали никуда выходить. Если на рынок, то с кем-то надо было пойти.
Хотя внешне они — сама галантность: «Прошу, пани».
Как только кончилась война, 6-ая воздушная армия получила приказ остаться в Польше и передать все оборудование. Приехали, я не узнаю Варшаву. Торгуют на каждом углу. В фанерных окошках проделаны дырки, и опять чем-то торгуют, «хандлюют» они это называли. Везде торговля идет, все у них есть. И чего только душа пожелает, то можешь купить, если у тебя есть, на что купить.
В Польше мне пришло время родить (я к тому времени вышла замуж). Муж знал, что в польскую больницу нельзя идти ни в коем случае. Было много случаев, когда русские, которые отдавали своих жен в роддом, не могли получить там новорожденных детей. Особенно мальчиков. Что-то с ними там делали.
Стали думать, что делать. Оказалось, что в одной воинской части врач, женщина, еще не отправилась в Союз (всех специалистов постепенно заменяли поляками, а русских отправляли). К тому же в мирное время она работала гинекологом. Мы с ней договорились, и я рожала дома.
Ну и пусть ходит!
Еще на Северо-Западном фронте, когда я отвозила отчеты в вышестоящую организацию, я познакомилась с одной женщиной, Мещеряковой Ниной Дементьевной. Она была старше меня, и оказалось, что она — ленинградка. Потом я познакомилась и с ее мужем. И они меня, 19-летнюю девчонку, всячески оберегали, приглашали в гости, в том числе на день рождения. У них в гостях я познакомилась с офицером, Белоусовым Федором Павловичем, один раз он пригласил меня танцевать, потом несколько раз виделись с ним где-то. Нина Дементьевна говорит: «Люсенька, этот Белоусов очень интересуется тобой. Спрашивает все время про тебя». Я отвечаю: «Пусть спрашивает. Знаю я, что это, видела. Одна девочка подружилась с офицером, потом уехала на материк (тут Людмила Алексеевна изображает жестом округлившийся живот), а он опять пришел в клуб, танцует и забыл про нее».
Потом уже, в конце войны, сборный взвод, где был Белоусов, прикомандировали к нашему батальону. Так как мы совсем передовые, не успевали даже снаряды, бомбы подвозить для своих… В общем, в конце концов мы все-таки поженились.
В Берлине
С немцами в Берлине я не встречалась. Однажды солдаты нашли в подвале одного из домов ящик рома. Он стоял, дожидался своего часа.
И вот 9 мая вдруг стрельба на улице. Мы испугались, думали, это немцы прорвались. Выскакиваем, а это наши ребята стоят и в воздух палят. Оказывается, они услышали, что Германия капитулировала. Вот ящик рома и пригодился. Тут хрустальные бокалы откуда-то появились. Выпиваем, хрусталь — за окно.
Неужели, неужели, неужели нет войны?! Неужели все?! Это разве правда?! Это чувство ни с чем нельзя сравнить, нельзя его повторно испытать.
Потом нас на машине повезли к Рейхстагу. Там, конечно, полный разгром. Бумажки везде валяются. На стене Рейхстага есть фамилии наших (можно увидеть на фотографиях и открытках): Христофоров, Лопов, начальник продовольственного отдела Мещеряков. А нашу, Белоусовых, где-то замазали — записали.
Мирная жизнь
В 1947-м году мы вернулись из Польши. Муж, как военный, пошел получать назначение. Мама уехала из Польши раньше и уже была пристроена. В Ленинград не стали возвращаться. Слишком тяжело, слишком много пережито, да и квартира занята, книг наших уже нет.
Тем более, у меня муж военный. Он получил назначение сперва в Ухтомку, где был ремонтный завод самолетов, а потом — в подмосковную Кубинку. Это известный аэродром. Служил там муж очень долго. Там и второй ребенок родился, и дети выросли. Очень тяжелая служба, очень. Все парады обслуживали. Сверхзвуковые самолеты самые первые в Кубинку попадали. Конечно, они проверены, прошли испытания, но почти каждый месяц у нас были похороны летчиков.
Я работала в Доме офицеров, занималась культурно-массовой работой. Пришлось переквалифицироваться. После войны начали приходить в себя.
И занималась я вечерами отдыха офицеров и их жен: самодеятельность, кинофильмы, концерты. Подруга занималась с женщинами кройкой, шитьем. У нас была балетная детская группа. Музыкальная школа была в Доме офицеров. Выдавали даже удостоверение настоящее, действительное. Обязательно детей надо было организовать в гарнизоне. И жен — работать им негде, только два магазина и летная столовая. Чтобы все было в порядке, чтобы в гарнизоне было мирно и тихо, надо было их чем-то занять.
Кончилась война, началась мирная жизнь. Кроме денежной реформы 1947 года все шло лучше, лучше и лучше.
Ох, и влипла я в эту денежную реформу! У мамы была шуба, кротовая еще, мирного времени. Как она у нее сохранилась, не знаю. Она говорит: «Не хочу носить. Продай на рынке». И я поехала на рынок, тем более, денег не было. Приезжаю вечером, объявляют: «Завтра выдадут всем зарплату новыми деньгами. У кого на книжке есть — как-то обменяют. А наличные — пропали».
На Сахалине
Потом мы попали на Сахалин, где муж прослужил два года. Южно-Сахалинск, поселок Гастелло. Там был аэродром, когда-то — японское поселение.
Я и там работала, на подсобном хозяйстве бухгалтером. Подсобное хозяйство обязательно нужно было иметь, потому что летный состав нужно кормить.
Мне работу интендант предложил, стал обучать. Показал нормы — на какую корову сколько сена. Потом обязал меня делать контрольную дойку и контрольный съем яиц, чтобы проверить, соответствуют ли показатели реальности. Хоть я и не знала, с какой стороны к корове подойти, надо было выполнять задание.
Иду как-то рано-рано утром в подсобное (дойка в 6 часов, а надо прийти еще раньше). Слышу, бежит за мной кто-то, не человек, зверь. Вдруг две лапы — на плечи, чувствую за своей головой огромную пасть, тяжело дышащую. Начинаю читать молитву: «Да воскреснет Бог, и расточатся враги Его…». Этот кто-то отскакивает от меня, хватает сзади зубами и вырывает огромный клок у зимнего пальто, в которое я была одета. Я оглядываюсь: или большая овчарка, или волк, не знаю точно…
После войны, после всего пережитого все в мирной жизни было так по-другому, так отличалось, что было уже так легко, так хорошо, так не страшно!
И тогда все время ждали улучшений. Раз — и отменили карточки на хлеб. Слушайте, это же вообще чудо! Ешь хоть два батона, хоть три! Каждый год к Новому году мы ждали, на что снизят цены. При том же капитале ты имеешь больше возможностей.
Подготовила Оксана Головко