Что за навязчивое видение? — несет течение скрипки, гитары, флейты в открытое море, заливает пеной, качает на волнах. Глухо стукаются немые инструменты, линяют от морской соли, теряют на солнце свой благородный блеск, забывают руки, губы, колени – закрылись те глазки, замерли те ручки, застыли коленочки. Их больше нет. Забрала вода. Утащило море.
Они все умерли. Все умерли.
Который день плачет мама: «Как же жалко доктора Лизаньку, она такая славная!»
Разбился самолёт – мало ли их разбивалось?
Погибли люди – но ведь я не был с ними знаком.
Отчего же так грустно? Почему не хочется разговаривать, спорить, делиться. Вот что – молчать хочется. Глубоко и основательно помолчать.
Часто хожу мимо этого дома. Там хоронили весной. И всегда одна и та же мысль: «Умерла Леночка. Все умерли». Почему все? Отчего этот неотвязный помысел? Так всегда бывает, когда теряешь человека, не подозревая, чем он был для тебя, как много места занимал в твоей жизни. И ничего этого больше нет. Всё это умерло безвозвратно. И ничего не вернётся – так много он унёс с собой.
Музыканты — это дети, дети однажды и навсегда. Смерть музыканта – гибель ребёнка. Оттого так грустно.
Больше двадцати лет я управлял хором. Как это здорово – окунаться в музыку с головой! Музыкант – философ-практик, онтология для него – под руками, метафизика – он слышит её, он перемигивается с идеями, знает их наощупь, шум бытия покоряется ему. Надо навсегда остаться ребёнком, иначе музыка бросит с тобой водиться. Потому музыканты и не взрослеют по-настоящему.Музыка бережёт в человеке ребёнка, навсегда оставляет в детстве. Обидеть музыканта – обидеть малыша. Потерять музыканта – потерять ребёнка. И они все умерли. Чужие дети. Дети навсегда.
Как же в старину люди умели плакать! И не стыдились! Святое дело – священный плач. В стихирах Великой Субботы, когда погребают Христа, помню, мы всегда пели «Плач, священный плач». Отчего он священный? Это ведь так некрасиво, когда кто-то плачет, льёт слёзы, утирается платком. Не умеем плакать. Разучились. Окаменели. Ищем утешения, терапии, объяснений. И ничего не работает. Философы, богословы, психологи – вы придёте потом, сейчас просто молчите. Уступите место плакальщицам, а лучше сами причитайте вместе с ними. Не стесняйтесь. Это священный плач.
Надо просто отвыть, откричать свою боль, выть во всю грудь, всем существом и составом. Нет никакого утешения! Смерть не отдаст своего! Так устроен мир, разве вы не знали? Потому – не стыдись плача, научись причитаниям и воплям.
Причитала Ахматова по чужому ребёнку, потому что так бывает только с детьми — нет чужих детей:
Твоего я не слышала стона.
Хлеба ты у меня не просил
Принеси же мне веточку клёна
Или просто травинок зелёных,
Как ты прошлой весной приносил.
Принеси же мне горсточку чистой,
Нашей невской студеной воды,
И с головки твоей золотистой
Я кровавые смою следы.
И плывут сиротки-скрипки в своих обгоревших футлярах, как в гробах. Мёртвые скрипки. Оглохшие флейты. Прибьёт к берегу, чужому, холодному, — что ты с ней сделаешь? – подбери покойницу, отдай ей последний долг, верни земле. И увидит ли она день воскресения? Пробудится ли труба от звука той последней трубы архангела?
И будет: встанет, обязательно подымется, отряхнёт могильный сон тот, кого забрало море, и вспомнят его молодые руки, его живые губы, его крепкие колени о той, что умирала вместе с ним, и эта память – память рук, память губ, память колен воскресит онемевшую скрипку, подымет из праха истлевшую флейту, и как же живо, как радостно запоёт гитара, и заблестит озорной тромбон, и во весь свой молодой и детски неукротимый голос запоют наши ребята, улыбнётся доктор Лиза, и мои глаза, не глаза другого увидят это пробуждение в том мире, где не будет чужих.