Без Церкви музейщикам нечего было бы показывать
— По разным оценкам на митинг против передачи Исаакия пришло от 2 до 5 тысяч человек. Огромная цифра. На политические митинги приходит меньше людей. Кто эти люди? Против чего они протестуют и почему?
— Там были разные люди. Я даже не знаю, против чего они протестовали. Нельзя сказать, что против передачи Исаакиевского собора. Он ведь остается в федеральной собственности, как и был, с арендным договором на 49 лет. На мой взгляд, такая неадекватная реакция на очередное перераспределение государственной собственности связана не с существом дела. Ничего ведь практически не меняется: музей как был музеем, так и остается.
Если в течение 49 лет Церковь покажет свою несостоятельность в плане сохранения собора-музея, договор можно и не продлевать. Если, наоборот, ситуация улучшится, то этому можно будет возрадоваться.
Я отдаю себе отчет в том, что все чиновники, озабоченные проблемой перераспределения собственности, со скоблеными ли лицами, как говорили раньше, или бородатые, исходят из мотивов утилитарных.
По существу можно сказать только одно: нормально, что порожденный Церковью храм прежде всего является храмом. То, что музейное сообщество сохранило для нас какую-то часть храмов, очень хорошо. Однако в пролганной до основания советской стране и в музейной сфере отнюдь не все было столь идиллично.
И я ведь сам вырос в этой стране, в которой стояли тысячи зданий, в том числе сотни храмов, на которых висели таблички «Памятник архитектуры. Охраняется государством», а они разваливались у меня на глазах. И музейное сообщество безмолвствовало.
Безмолвствовало оно весь период моего детства, отрочества, юности, когда существовал в стенах Казанского собора кощунственный и по-советски лживый музей истории религии и атеизма. Я не верю в то, что тут речь шла только о бескорыстном желании музейных работников сохранить что-то для будущих поколений. Просто все в разных обстоятельствах сохраняли то, что позволяло им существовать.
И элементарен ответ на вопрос «имеет ли право Церковь использовать Исаакиевский собор для его первоначального богослужебного назначения?» — да, она должна владеть в полной мере или хотя бы распоряжаться тем, что сама породила. Не было бы Церкви, музейщикам нечего было бы показывать.
К сожалению, в нашей стране не был принят закон ни о люстрации, ни о реституции, поэтому когда хоть где-то как-то восстанавливается историческая справедливость, этому можно только порадоваться.
Я прекрасно понимаю, что прошедшие 25 лет резко понизили кредит доверия к Церкви со стороны общества.
Я очень хорошо представляю, как в начале 90-х годов те, кто сейчас протестует против передачи этого собора, были бы рады тому, что собор возвращается к Церкви.
Это повод для наших размышлений. Мы слишком часто за последние 25 лет занимались вопросами недвижимости, построения храмов и монастырей, восстановлением того, что, подчас, может быть, и восстанавливать-то было не нужно.
И мы упустили, на самом деле, созидание нашей Церкви, которая прежде всего состоит из людей. Созидали стены, но не созидали души. Сначала наивно считая, что народ наш оставался православным в глубине души все советское время, и ему нужно было храм открыть, чтобы помолиться, и монастырь построить, чтобы желающим начать монашескую жизнь. Мы забыли о том, что наш народ расцерковился. Причем не только за 70 лет советского прошлого. Он уже во многом расцерковленным подошел к 1917 году.
Пусть лучше подписывают, чем баррикады строят
— Паства изменилась за это время? Советский прихожанин и российский — это разные люди?
— Конечно. Советское время требовало от человека если уж не богословских знаний, которые трудно было приобрести, то, по крайней мере, готовности чем-то пожертвовать и чем-то рискнуть, чтобы обозначить себя как практикующего христианина, приходящего в храм. Это требовало усилий нравственных и интеллектуальных. За это можно было кое-чего лишиться.
Это, кстати, объясняет определенного рода недостатки нашего духовенства, представители которого были, по существу, париями в советском обществе, не защищенными ни юридически, ни финансово. Отсюда стремление некоторых священников советского времени хоть что-то заработать, понимая, что у них не будет государственных пенсий, что в любой момент они не по воле даже епископа, а по воле уполномоченного Совета по делам религий могут лишиться своего места. Поэтому хотя бы как-то финансово предохранить себя и свои семьи от того, чтобы оказаться в бедности и даже нищете.
Это ведь забыто, трагедия Церкви советского времени. Когда ее уже не уничтожали, как в 20-е, 30-е, 40-е годы, но держали в положении совершенно унизительном.
— А уполномоченный Совета — это офицер КГБ, верно?
— Да, номенклатура уполномоченных Совета по делам религий была сформирована из сотрудников КГБ, обычно это были подполковники и полковники. Они действовали в тесном контакте с 5-м управлением КГБ, с политической полицией. Их задача была не просто контролировать церковную жизнь, а максимально ее разрушать, продвигая подчас недостойных и подавляя лучших представителей нашего духовенства, постоянно оказывая давление на всех.
А сейчас вчерашние гонители Церкви с легкостью перешли с партсобраний на божественную литургию, с первомайских демонстраций на крестные ходы. Точно так же, как они в свое время ритуально-протокольно говорили о строительстве коммунизма, сейчас они говорят о зарождении Святой Руси. Точно так же пытаясь, как мифический коммунизм, конвертировать мифическую Святую Русь в материальные блага.
И что на этом фоне может означать история с Исаакиевским собором? На мой взгляд, такая неадекватная реакция может быть обусловлена только одним: общим недовольством людей тем, что происходит.
Мы часто видим, как огромное количество средств утекает на счета чиновников, отправляется в офшорные зоны, просто исчезает неизвестно куда. Но, в отличие от начала 90-х годов, когда Церковь рассматривали как институт, который противостоял и, уж по крайней мере, был отстранен, отчужден от государственной номенклатуры, сейчас нас часто рассматривают как часть этой номенклатуры. Несмотря на то, что, как раз в отличие от советского времени, сейчас закон о свободе совести, то есть об отделении Церкви от государства, реально работает.
И получилась ситуация, при которой, не рискуя выходить на демонстрации в знак протеста, например, против бесконечного созидания Невской арены, люди выходят протестовать против того, что в Исаакиевском соборе будет сохраняться, в принципе, то, что и было. С небольшими, может быть, изменениями. И это вполне объяснимо: гораздо легче выступать против Церкви как самой безобидной части правящей номенклатуры.
— Сейчас стала популярна такая форма возмущения, как петиции. Их просто создать и просто подписать, и кажется, что люди часто даже не вчитываются, против чего они протестуют. Но если видят, что что-то государство сделало вместе с Церковью, это мгновенно вызывает реакцию. Церковь стала как будто автоматическим раздражителем.
— Как историк, могу сказать: пусть лучше подписывают, чем баррикады строят. Я ведь отнюдь не убежден, что очередной 17-й год не закончится для нашей страны чем-то, напоминающим предыдущий 17-й год. Если уж людям так хочется выместить свою злобу и раздражение, пусть даже на Церковь, пусть лучше подписывают эти петиции. Церковь действительно растранжирила огромный кредит доверия, выданный ей обществом в конце 80-х — начале 90-х годов.
Фольклорная тусовка в одном ряду с Макдоналдсом
— Почему так получилось?
— Потому что в Церковь влились люди, не понимавшие, ни что такое Церковь, ни что такое служение священнослужителя. Они увидели еще одну структуру, в которой можно сохранять у себя привычное идеологически зомбированное сознание, исполненное разного рода фобий, не брать на себя ответственность.
Можно, изменив только риторику, достигать командных должностей, не имея ни серьезного образования, ни серьезных знаний, ни серьезного профессионализма, просто паразитируя на недоразвитых религиозных потребностях наших духовно и психологически дезориентированных современников.
— Эти потребности изменились за 25 лет?
— К сожалению, для подавляющего большинства приходящих в храмы до сих пор внешнее ритуально-обрядовое благочестие, я бы даже сказал, благолепие, является альфой и омегой церковной жизни. Чего стоят, например, эти богословски бессмысленные и нравственно кощунственные крещенские купания. В рядах этих купальщиков кого только не найдешь.
Яркий пример того, что нас воспринимают как составную часть экзотически-фольклорной тусовки, призванной разнообразить наряду с макдоналдсами и торгово-развлекательными центрами скучную и в чем-то тревожную жизнь наших обывателей.
— Кто сейчас идет в священники?
— Самые разные люди идут, представители того самого общества, которое не очень-то и развилось за эти 25 лет в духовном и культурном плане. Сравнивая нынешних студентов и студентов 90-х, я могу сказать, что студенты 90-х годов были куда более вдохновенные.
Нередко в семинарию приходят те, у чьих родителей нет денег купить место в престижном учебном заведении, или кто не рискует поступать в светский институт. Сейчас ведь поступление в семинарию не чревато никакими осложнениями и конфликтами с уполномоченными, с КГБ, с семьей, с окружающим обществом. Не доучился, пошел в другое заведение. Это ни к чему не обязывает. И больше попадает случайных людей. Но, повторюсь, это все очень разные люди, как студенты, приходящие в семинарию, так и прихожане, приходящие на службу в церковь.
Другое дело, что мы так и сидим на этой цифре — 3 процента практикующих христиан. То есть христиан, которые хотя бы раз в год причащаются.
Ситуация в провинции еще хуже, там доходит до 1 процента. Это наш актив. А, собственно говоря, евхаристия — это же средоточие духовной жизни.
Вот пришла весть о кончине матушки Ульяны Шмеман, вдовы протопресвитера Александра Шмемана. Он-то как раз постоянно и говорил, во-первых, о том, что средоточием церковной жизни является евхаристия, и только там есть церковь, где есть евхаристическая община, которая не просто собирается на одном приходе, а которая видит в евхаристии смысл своего существования.
А, с другой стороны, указывал на главную опасность для Церкви нашего времени — подмену живой веры во Христа идеологией, как бы она ни называлась. И сейчас мы как раз наблюдаем поразительный, казавшийся в середине 90-х надуманным образ крещеного замполита из фильма «Мусульманин», который мешает главному герою идти к священнику и убивает его на этом пути, на пути к Богу.
Он воплотился у нас в многочисленных крещеных замполитах, иной раз даже и в рясах. Идеология очень часто занимает ведущее место в умах многих и многих наших христиан. Отсюда и этот феномен — православный атеист, православный христианин, не причащающийся и не верящий в бессмертие души.
Наш Христос оказывается бесчеловечным
— Мне кажется, для обывательского сознания есть разница в словах «православный» и «христианин». Слово «православный» дискредитировано, и приобрело дополнительные коннотации: неадекватный, не анализирующий, зашоренный. Вы согласны?
— Да, отсюда все эти сленги: «православнутый», «православие головного мозга», впрочем, весьма популярные в среде семинаристов, что свидетельствует об их самоиронии, а значит, и столь необходимой христианину духовной трезвости.
А ведь это же немыслимо было в начале 90-х. Даже люди, не исповедовавшие веру во Христа, никогда таких слов не употребляли. Это считалось кощунственным по отношению к тем многим тысячам убиенных или гонимых православных христиан, которых они знали, может быть, помнили, слышали о которых. А сейчас, увы, это стало составной частью лексикона наших современников.
— Что же делать Церкви? На каком языке говорить с людьми, чтобы вернуть этот кредит доверия? И можно ли его вообще вернуть?
— Понимаете, одной из характерных черт нашей страны является глубокая пролганность. Это ведь не случайно: на протяжении десятилетий ложь не просто способствовала успешной карьере, материальному благополучию. Были эпохи, когда люди должны были лгать, чтобы выжить, спасти своих ближних.
Слово настолько обесценилось, что очень трудно найти подлинные слова. Они могут быть правильные, но не убедительные. Для того, чтобы слово могло что-то менять, человек, его произносящий, должен за него отвечать. А чаще всего никто за свои слова не отвечает: в одних ситуациях говорят одно, в других другое, и это никак не определяет жизнь, в том числе и говорящего.
Люди устали слышать, в том числе и от нас, священников, правильные слова, которые часто никак не преломляются в жизни самих же священников и самих же христиан.
Смотря на нашу жизнь церковную, приходится перефразировать слова Христа: «Потому не будут узнавать, что вы — мои ученики, что не будет любви между вами».
Вот нас и не узнают как христиан. О любви говорится много, но ее нет. Нет даже элементарного сострадания. Сострадание начинается с адекватного видения действительности: когда ты не строишь никаких идеологических химер, а видишь людей в их скорбях, в их несчастьях, такими, какие они есть.
Не всегда при этом их полюбить возможно, может быть, у тебя не хватает сострадания, но, по крайней мере, ты не дерзаешь говорить высокие, правильные слова тем, кто нуждается просто в твоем сочувствии. Слова, которые только усугубляют страдания этого человека.
У нас есть ощущение, что мы переживаем очередное то ли второе, то ли третье крещение Руси. Как меня всегда это раздражает: вообще-то должно хватать одного крещения. Мы все то коммунизм в отдельно взятой стране строим, то Царствие Небесное. На самом деле, Иов — вот кто является символом нашего современного общества, люди, глубоко несчастные, которых даже вера поддержать не может.
Таким людям нужны не правильные слова, а живое, человеческое участие.
Мы настолько обесценили и обесчеловечили православную веру, что и Христос-то у нас стал совершенно инквизиторский.
Помните слова Владимира Соловьева о «Западе, проповедующем слишком очеловеченного Бога, и Востоке, проповедующем Бога, совсем бесчеловечного». И мы здесь действительно настоящие евразийцы: наш Христос оказывается совсем бесчеловечным, в том числе в образе тех, кто действует от Его имени, но, иногда кажется, явно без Его поручения.
Как сохранить праведность? Не лгите!
— Вы встречали в последнее время примеры глубокой христианской веры?
— Я, как любой священник, могу сказать, что прихожане подчас не только искушают, не только предают, но и поддерживают, дают уроки благочестия, подлинной сострадательности, подлинной любви.
— Был кто-то, кто вам запомнился из прихожан?
— Это вопрос в достаточной степени деликатный. Конечно, отсутствие праведных прихожан делает жизнь священника совершенно невыносимой.
Знаете, почему мне очень нравится ирландский фильм «Голгофа»? Там показана реальная пропорция среди мирян христиан, которые не просто поддерживают священника, но которые возвращают священника, когда он хочет уклониться от служения и бежать. Но большинство принимает священника постольку, поскольку им этого хочется, в той мере, которая существует у них. Это очень печально.
Тем более что у нас за плечами жуткий опыт ХХ века, когда прихожане предавали и даже убивали своих священников. И, что интересно, не столько плохих, сколько хороших. И делали они это часто не по злой воле своей, а потому, что просто боялись неучастием во зле превратиться в жертву этого зла и предпочитали становиться палачами, чтобы просто остаться в живых. Этот опыт предательств 20-х, 30-х, 40-х годов нами, может быть, так уж сильно не ощущается, но большая часть преданного духовенства ушла в мир иной, исчезла с этой земли. Хотя дети их остались, и они многое помнят.
А я, как историк, как человек, 20 лет работавший в синодальной комиссии по канонизации святых, получил очень серьезную, я бы даже сказал, психологическую травму после того, как в контексте исследования материала по канонизации передо мной разверзлась бездна человеческого предательства и отступничества.
Будучи священником, в некотором смысле осведомленным об истории нашей Церкви в ХХ веке, я хорошо понимаю, как, на самом деле, уязвимо положение священнослужителя в современном мире.
Положение людей, пытающихся следовать за Христом, а не за очередной идеей, всегда в этом мире уязвимо и опасно, в этом нужно отдавать себе отчет.
Вот почему многим не хочется идти за Христом, а хочется, именуя себя христианином, служить антихристу.
Может быть, я говорю излишне апокалиптично, хотя 17-й год располагает к подобного рода размышлениям. Я пытаюсь объяснить себе, почему сам по себе ничего не значащий факт грядущей передачи Исаакия приоткрывает нам жуткую, подспудно существующую реальность нашей жизни, которая оказывается скрытой в повседневной суете.
У меня есть чувство тревоги, не скажу, за страну, а за Церковь. Опасности ее подстерегают разные, и главная опасность в том, что она все меньше становится Церковью Христовой, говоря о чем угодно, только не о Христе, служа чему угодно, только не Христу. Видя своих заступников и покровителей в ком угодно, только не во Христе.
— Что практически делать, чтобы это изменить?
— Я не случайно говорил о пролганности. Надо стараться не лгать и отвечать за свои слова. Начать с этого. В одном из апокрифических евангелий у Христа спросили, как сохранить праведность. И Он отвечает: «Не лгите».
Не лгите, это очень важно. Мы так привыкли лгать во спасение, это словосочетание так утвердилось, что уже постепенно начинаем лгать просто по дурной инерции, выдавая, например, желаемое за действительное.
Чем дольше служу, тем больше не знаю
— Вы, как священник, за 25 лет изменились?
— Безусловно. Это совершенно нормально человеку меняться, а священнику в особенности. Потому что, в конечном итоге, изменения в жизни священника более радикальны и часто катастрофичны.
Мы берем на себя, часто в полной мере этого не осознавая, особое дерзновение говорить от имени Христа, выступать, как Его продолжатели. Но кто из нас может в здравом уме сказать, что он на это способен?
Я рукоположился в священный сан на втором курсе духовной академии в 1988 году. 1988 год означал ощутимый перелом в положении Церкви в нашей стране. Казалось, что начинается Возрождение, и Церковь, конечно, будет задавать если не общественно-политический, Православной Церкви это не свойственно, а именно духовно-нравственный тон этого Возрождения.
Но ничего подобного не случилось. Более того, православная атрибутика стала разменной монетой в отношениях между Богом и той жуткой клептократией, которая утвердилась в нашем обществе. Отвратительное слово «спонсор», появившееся когда-то вместе с восстанавливавшимися храмами, вошедшее в наш лексикон вместо слов «благотворитель», «благодетель», извратило наше понимание церковной жизни. Каждый ищет своего спонсора в духовной, политической, экономической жизни.
И Христа воспринимают как спонсора, и так строят с Ним отношения. Не понимая того, что, даря каждому искренне воцерковляющемуся человеку ощущение радости в начале духовного пути, Христос потом ожидает от него помощи в несении того креста, который ниспадает с Его плеч, креста несовершенства этого мира и этих людей.
Обретшие радость в свободе во Христе должны испытать и ответственность, что они — христиане, а значит, подставить Ему свое плечо.
— Если человек, не практикующий христианин, просто прохожий заходит в церковь, и у вас есть всего минута на разговор с ним, какую главную мысль, какие слова вы ему скажете?
— Что-то подобное имело место в жуткий период 89-го — 90-го годов, когда я служил в приходском храме и вынужден был пропускать сквозь себя буквально косяки людей, не прихожан даже, приходивших в воскресный день креститься.
Передо мной стояла толпа, а я мог только, как американский полицейский, зачитывающий права, сказать, что «с момента крещения ваша жизнь должна измениться», и так далее.
Конечно, большинство этих людей пополнили ряды крещеных нехристей, которых у нас было немало и до 1917 года. И это, конечно, была ошибка. Крещение без объяснения людям того, на что они решаются, напоминало не создание новых членов Тела Христова, а вбивание новых гвоздей в Тело Христово.
Даже если у тебя есть возможность час или два общаться с человеком, что тут можно сказать? Универсальных слов не существует. Надо представлять себе этого человека, каждому нужно найти свое слово. И то, это слово мало что может определить.
— Вы часто говорите: «Я не знаю»?
— Конечно. Чем дольше я служу священником, тем чаще произношу эти слова.
— То есть двадцать пять лет назад вы больше знали?
— Да, конечно. (Смеется). Я больше полагался на разного рода умные книги, которые должны помогать священнику давать универсальные ответы на сложные вопросы. Сейчас я понимаю, что это не так.
— В каких случаях вы говорите «Я не знаю»?
— Об этом трудно говорить абстрактно. Во всяком случае, подобно тому, как я в приходе ко всем, даже незрелым отрокам, всегда обращаюсь на вы, я почти никогда не беру на себя дерзновения благословлять человека на что-либо под страхом отлучения от общения с собой, если он не исполнит мою волю.
Я могу только высказывать свое мнение, более или менее категорично, но я оставляю за человеком право принимать собственные решения. Моя задача, как священника, не на себе людей замыкать, а пытаться помочь идти самим ко Христу. Это значит, что они должны оставаться свободными и, вместе с тем, ответственными.
«К психиатру стыдно, пойду к священнику»
— Да, вы в одном из интервью говорили, что люди чаще всего останавливаются на священнике, находя Бога в нем, и дальше уже не идут.
— А это не имеет в себе ничего христианского. Существует проблема: почему у нас так плохо поставлена исповедь? У нас сложился обычай, начиная с XVII века, перед каждым причащением исповедоваться. А возможностей для этого просто нет, и человек к этому, на самом деле, не готов. У нас часто исповедь превращается в так называемое исповедание помыслов.
Когда человек ни в чем внутренне не кается, и сказать ему особо нечего, он начинает говорить, как ему плохо. Священник по разным мотивам может начать подыгрывать ему в этой ролевой игре. Что такое современный человек? Он живет в постоянной тревоге, у него масса комплексов, он испытывает неуверенность.
— Вообще, это словарь психотерапевта.
— Вот именно. А психотерапия у нас еще не развита. Есть психиатры. Но любая приставка «псих» уже вызывает настороженность: как же я могу пойти к психиатру или психотерапевту, я что, псих? Пойти к сексопатологу неудобно, стыдно. А вот священник, он же обязан обо всем говорить, пойду-ка я к нему.
А священник, вместо того, чтобы пресечь подобное общение и отослать человека к психотерапевту или сексопатологу, начинает подыгрывать. Тем самым переставая быть священником и теряя свою профессиональную компетенцию пастыря, превращаясь в дилетанта-психотерапевта или сексопатолога.
Я не случайно говорю об этом, потому что особенно молодые священники этим грешат. Ими начинают просто манипулировать на этой псевдоисповеди начинающие прихожане и в особенности прихожанки. Женщины более активно жалуются обычно, им это свойственно. А у нас ведь по-прежнему женщин больше, чем мужчин, и в церкви это ощущается.
Большинство наших современников выросло в очень неблагополучных семьях: неполных или исполненных конфликтов, без нормального воспитания и образования. Конечно, от них можно отмахнуться. Но этого делать нельзя: нужно не отмахиваться от них, направляя к другим специалистам, а четко дать понять, чем им может быть полезна церковная жизнь и чего они в праве ожидать от разговора со священником.
— То есть учить их исповедоваться?
— Не только учить исповедоваться. Прежде всего, свидетельствовать им церковную жизнь, глядя на которую они могли бы делать для себя какие-то выводы. Для этого часто и говорить ничего не надо. Возможны разные нюансы. Бывает, что священник скажет красноречивую проповедь, а после службы умчится на своем мерседесе сквозь ряды плетущихся прихожан, и это уже лучший способ обесценить собственные слова.
Значительная часть священников принимает сан в силу даже не своей испорченности, а в силу поразительной неразвитости, думая, что сан откроет им путь к материальным благам, к общественному статусу без особых знаний и усилий. Эти люди являют собой ложный лик Церкви. Подлинный лик, который есть лик Христов, остается в тени.
— Но есть ведь те, кто приходит с правильной мотивацией?
— С правильной-то мотивацией приходит немало, но они такую школу клерикальной жизни проходят, что все забывают.
— И уходят или остаются?
— Лучше бы уходили, но, к сожалению, остаются.
— Есть что-то, что вы говорили или думали двадцать пять лет назад, что сейчас изменилось на противоположное?
— Конечно. Например, раньше, следуя традиции своего духовника, которая восходила к синодальной выучке его учителей, я не поощрял частое причащение.
— Частое — это сколько?
— Мне казалось, что пяти-шести раз в год достаточно, а раз в месяц — это уже для немногих избранных. До революции ведь большинство прихожан вообще причащалось раз в год, это казалось нормальным.
— Как вы поменяли свою точку зрения?
— Это происходило постепенно. Проникаясь духом и смыслом литургии, ты начинаешь понимать, что быть на литургии и не причащаться — это нечто странное. Может быть такая ситуация, но при особых обстоятельствах, а нормой должно быть другое.
«Дневники» Шмемана не укладываются в стереотипы
— 30 января стало известно о кончине матушки Ульяны Шмеман, вдовы Александра Шмемана. Говорят, что с уходом Шмемана и Мейендорфа закончилась целая эпоха богословия. Вы согласны?
— Надо внимательно прочесть «Дневники» самого отца Александра Шмемана, чтобы понять, что культурный и духовный феномен Русского Зарубежья нами в значительной степени преувеличен.
Сам отец Александр Шмеман это продемонстрировал тогда, когда, нанеся оставшуюся так и не зажившей рану своему учителю Антону Владимировичу Карташеву, покинул Сергиевский институт, а за ним и отец Иоанн Мейендорф. Александру Шмеману стало ясно, что маленький мирок Русского Зарубежья, в котором он вырос, так и не стал миром.
Это было место, где несчастные страдальцы, русские изгнанники, прекрасно образованные, жертвенные, одаренные, не прекращали творить для неведомой им будущей России и для узкого круга эмигрантов, лишив себя успешных научных карьер в Европе. Этот мир обречен на исчезновение. Или же русские беженцы должны были стать полноценными гражданами тех стран, в которых они жили. А самое главное, избавиться от бредовой идеи Русской Миссии.
Я лично знал брата отца Александра Шмемана, Андрея Дмитриевича. Он пошел прямо противоположным путем и незадолго до смерти сменил свой нансеновский паспорт на российский.
Сам же отец Александр Шмеман хорошо почувствовал, что, став православным священником, он должен служить не какой-то там России в изгнании, а ближним. И воспринимать этих ближних вполне адекватно. Он был, безусловно, человек как русской, так и французской культуры.
Но что он делает? Он отправляется в совершенно иной мир, мир Америки, и обретает там подлинную гармонию. Почему? Да потому, что в Америке он продолжил традицию двух других великих представителей русской православной эмиграции, протоиерея Георгия Флоровского и Георгия Петровича Федотова, которые очень рано осознали, что Америка дает возможность в полной мере понять православие как нечто вселенское, универсальное и не связанное с отдельной этнокультурной традицией.
И отец Александр Шмеман в дневнике хорошо показывает, что, осознавая себя одновременно и русским, и французом в культурном отношении, он был американским православным священником. И дело было не в его англоязычном богослужении, а в том, что Америка помогла ему преодолеть один из величайших соблазнов нашей церковной жизни — неразрывную связь с определенной этнической культурой. Это был новый взгляд на Православную Церковь. И для многих старых эмигрантов, как для того же Карташева, это казалось совершенно неприемлемым, чуть ли даже не изменой.
— Их богословское наследие сейчас изучается в России? Оно признано?
— К сожалению, нет. Отец Александр Шмеман и отец Иоанн Мейендорф оказались мыслителями такого масштаба, которые обречены на непонимание еще не одного поколения русских православных христиан. И не только русских. И американских православных. Это серьезная проблема.
Даже семейная жизнь отца Александра Шмемана, если внимательно читать его «Дневники», не укладывается в такие, знаете, стереотипы наших псевдопатриархальных, домостроевских представлений о семье. Не хочу входить сейчас в детали, но рекомендую тем, кто хочет понять место матушки Иулиании Шмеман в жизни отца Александра, внимательно читать именно его дневник. Это будет важно и интересно. Редкий пример одухотворенной, полной свободы и в то же время жесткой иерархии христианской семьи.
— Есть сейчас преемники этих богословов, если мы можем говорить о школе?
— Нет, конечно, ни в Париже, ни в Америке. А уж у нас… Связав свою жизнь с духовной школой, я могу сказать, что в 80-е годы наша духовная школа отличалась от нынешней по многим параметрам.
Обращаясь к персоналиям, все, кто был лучшим представителем профессорско-преподавательского состава, либо уже ушли в мир иной, либо, будучи уже глубокими стариками, напоминают нам, ныне преподающим, о том, что мы до их уровня так и не поднялись. Кто-то может быть более в чем-то образован, но в плане фактурности личности нет таких. Я вынужден констатировать, что мне учиться здесь было интереснее, чем сейчас студентам, в том числе и у меня.
— Действительно, значит, закончилась эпоха.
— Какая-то эпоха закончилась, да. Не надо этого бояться. А чтобы этого не бояться, надо всегда жить в Церкви и Церковью, а не страной, не культурой как таковыми. Во Христе все преодолимо.
«Христианами нас делает поражение»
— То есть, чтобы не люди были в Церкви, а Церковь в людях?
— Да. Надо помнить, что мы — Церковь Христова и Христом до сих пор еще живы. Я хотел бы процитировать одного из самых обезбоженных и в то же время одного из самых жаждавших Бога писателей ХХ века, Эрнеста Хемингуэя: «Христианами нас делает поражение».
Когда мы уже поняли, что наша культура, наш народ, мое образование, мой социальный статус, мое состояние, я сам, как таковой, ничего не стоим в этом мире сами по себе, начинается поиск того, что может наполнить жизнь смыслом, поиск Христа.
Мы находимся на развалинах исторической России, которая уже не возродится. Если бы я не был христианином, для меня это было бы катастрофой. Но я — христианин. Я рад тому, что я в Церкви, которая, выйдя в своем земном виде изуродованной, исковерканной из предыдущей эпохи, остается все-таки Церковью Христовой.
А у многих людей создается иллюзия принадлежности к великой стране, которой нет.
— «Россия, которую мы потеряли»?
— Да мы ее не потеряли, куда она денется. Она считала себя великой, а оказалась просто большой. В какой стране еще так кроваво, долго, всеобъемлюще преследовали христиан? А мы сидим в состоянии перманентной триумфальности: ведь у нас столько мучеников! Но ведь этим надо не гордиться, этого надо стыдиться.
— А мне кажется, не триумфальность, а наоборот, разговоры о том, что все плохо. Но плохо в силу внешних непреодолимых обстоятельств, и с этим ничего поделать нельзя.
— Когда я был ребенком, вышел фильм Ролана Быкова «Айболит-66». Так вот там Айболит, оказавшись в Африке, вместе со своими зверушками поет песню: «Это очень хорошо, это очень хорошо, что пока нам плохо!»
Это очень по-русски. Нет идеи личной ответственности.
И когда мы поймем, что Церковь является тем, чем ее делаем мы, что-то может измениться. Мы хотим жить в прекрасной Церкви? Делайте ее. Церковь — это не киоты, не раки, не святыни, а люди.