Кто жил в советское время, не может не помнить красный на белом, как у тамплиеров, крест «скорой помощи», замененный в 90-х на обвитый змеей (змеем) жезл.
Возможно, этот новый политкорректный знак, не оскорбляющий ни чьих религиозных чувств – посох Асклепия, греческого бога-целителя, но возможно и то «знамение», что исцеляло от змеиных укусов странствующих по пустыне израильтян.
Если так, то это тот же крест – прообраз креста, на который ссылается Иисус Христос в ночном разговоре с осторожным Никодимом: Никто не восходил на небо, как только сшедший с небес Сын Человеческий, сущий на небесах. И как Моисей вознес змию в пустыне, так должно вознесену быть Сыну Человеческому, дабы всякий, верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную. Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного, дабы всякий верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную. Ибо не послал Бог Сына Своего в мир, чтобы судить мир, но чтобы мир спасен был чрез Него. Но почему именно змей избран Иисусом как прообраз распятого Сына Человеческого? Что общего между Ним и дьяволом, чьим олицетворением для иудеев был именно змей?
Сам вопрос этот для христианина звучит как невыносимое кощунство. Ну, а для ортодоксального иудея? В глазах Каиафы и тех, кто искал убить Иисуса, кто полагал, что Он изгоняет бесов силою князя бесовского, галилейский Учитель был ни кем иным как дьяволом – искусителем, сбивающим с пути Израиля. Это первое.
Второе: вспомним, что все беды человечества начались, согласно Книге Бытия, со змея, что был умнее всех зверей полевых и ходил прямо, т.е. в каком-то смысле был человеком – челом, устремленным вверх, к вечности (согласно другому преданию змей был змеей подколодной – первой женой Адама, зловещей Лилит – Лолитой! – и «первородный грех» есть ни что иное как женская месть. Вот почему на многих средневековых росписях и книжных миниатюрах, в том числе у Босха, змей изображается именно женщиной). Так вот, змей – что бы ни имелось в виду под этим древнейшим, переползшим в психоанализ архетипом – образ мирового зла: зла, что должно быть поражено Богом, слышащим постоянно упреки в бездействии, на основании чего Ему отказывают в праве на существование.
Таким образом, медный змей (интересно было б рассмотреть применительно к этому символику меди, но сути дела это не меняет) и живой, истекающий кровью, судорожно хватающий, приседая, воздух на кресте «червь, а не человек» – это само зло, становящееся спасением: медный змей – для израильтян, Иисус из Назарета – для новых израильтян, для всех, кто видит в прибитом к виселице «совратителе» – Бога. Бога и Человека, слитых друг с другом в самом мучительном и позорном страдании, самой «поносной» смерти.
Возмездие, предназначенное твари за весь тот ужас, который она творила и творит с себе подобными, с Божьим миром, Бог берет на Себя, но кто видит это страдание Невидимого? Сама мысль о страдающем, бессильном Боге – богословский нонсенс, скандал. Он ведь по определению не только всемогущ, всеведущ, всеблаг, но и бесстрастен. Говоря «бесстрастен» богословы имеют ввиду не то, что, грубо говоря, Творцу все по барабану: Освенцим, ГУЛАГ, Хиросима, Беслан; но большинству нет дела до богословских тонкостей — они видят Бога именно таким. А если Он — такой, то с какой стати нам должно быть какое-то дело до Него? Если Он – такой, то какое Он вообще имеет право давать какие-то там заповеди, ждать послушания? И если мы послушны такому Богу, – Богу, Которому все до лампы, – то люди ли мы вообще? И наоборот: бросить вызов такому чудовищу равнодушия, самому холодному из всех холодных чудовищ, разве не доблесть? Тем более, если нас за это неминуемо «порвут»?
Если Бог – такой, то только плюющий на Него имеет право на звание человека, только богоборец имеет достаточные основания для самоуважения и уважения других. Бесстрастный Бог хуже дьявола, которому, в отличие от такого Бога есть дело до твари. Ведь ненависть, эта изнанка любви, все же лучше абсолютнейшего равнодушия. Итак, Бог или страдает с каждым страдающим, или – какое нам до Него дело, какая нам разница, существует Он или не существует где-то там во свете неприступном? Даже если Он каким-то образом там Сам для Себя есть, для нас Его – нет. Он равнодушен к нам, мы – к Нему.
Теперь рассмотрим другой вариант: Бог непостижимым образом чувствующий то же, что каждый насилуемый в тюрьме, забиваемый ногами в подворотне или армейском сортире, брошенный подыхать в набитом битком больничном коридоре пока не даст медсестре денег, которых у него нет, Бог безгласно кричащий вытаскиваемым по частям щипцами из матери, не хотящей стать матерью и такой же бессильный как этот младенец. Для нас Его страдания остаются за кадром, в результате чего в пытливый человеческий ум, сопоставляющий свои наблюдения и мастерящий будто бы объясняющие все на свете логические конструкции, приходит мысль о бесстрастном Боге, преклоняться перед которым не только недостойно, но и смешно.
Короче говоря, то обстоятельство, что человек не видит Бога страдающим, порождает ложное представление о Боге, то есть идола, требующего, как и все идолы, бессмысленных жертв.
Итак, сострадание Творца твари недоказуемо (как, впрочем, и равнодушие, как существование или несуществование Трансцендентного Существа). Ну и что остается делать существующему, несуществующему (нужное подчеркнуть) Богу, чтобы пресечь это жалкое неведенье, берущее начало в той культуре, что видела в достижении богоподобного бесстрастия (атараксии) наивысшую цель человеческого существования? Правильно: Богу – из любви к человеку – необходимо обнаружить перед человеком Свое страдание вместе с ним, человеком, Свою, говоря в терминах богословия ХХ века, солидарность с человеком страдающим, а не только разумным (вопрос о разумности разумного мы здесь рассматривать не будем).
Но так как наивысшим из наблюдаемых человеком существ является сам человек, то и показать, насколько наша боль является Его болью, Бог может только через человека – страдающего человека в котором наиболее явлен Его образ, т.е. в страдании невинного, в страдании праведника. При этом, уважая нашу свободу и вообще уважая в нас все (а точнее – любя, потому что все в нас «хорошо весьма», все дело Его «рук», все вызывало в своей первозданности любование Творца и эта первозданность не может быть утрачена окончательно, как бы мы ее не оскверняли), так вот, уважая нашу свободу, Бог предоставляет нам самим разобраться в том, кто висит на кресте: негодяй из негодяев, позволивший себе чудовищные кощунства, совращавший избранный Им, Богом, народ, или – Сам Бог, у которого нет другой, столь же полно раскрывающей Его возможности показать, чего Ему стоит наша свобода (свобода, данная Им, но предоставленная в наше полное распоряжение).
Для иудеев, знавших грозного, да что там говорить – кровожадного Бога, имеющего – при всей Его попаляющей ярости (ревности) – матерински нежное сердце, долгожданный Мессия, повешенный на древе и значит проклятый Богом, такая вот «слава Божия», конечно, соблазн; для эллинов с их блудодействующими богами для простонародья и бесстрастным Богом как Совершенным Мозгом для продвинутых, конечно, безумие. Ну, а для нас – ни то, ни другое; мы слишком привыкли видеть этот знак для того, чтобы думать о нем. И уж лучше бы, на мой взгляд, он был соблазном и/или безумием, чем оберегом, элементом декора, надгробным памятником, воспринимаемым как знак «невосполнимой утраты», а не как медный змей – наглядное изображение смерти, побеждающее смерть, обезвреживающее ее яд в смотрящем, не отводя глаз.
Никодим, конечно же, помнил эту историю: От горы Ор отправились они [израильтяне] путем Чермного моря, чтобы миновать землю Едома. И стал малодушествовать народ на пути, и говорил народ против Бога и против Моисея: зачем вывели вы нас из Египта, чтоб умереть [нам] в пустыне, ибо [здесь] нет ни хлеба, ни воды, и душе нашей опротивела эта негодная пища. И послал Господь на народ ядовитых змеев, которые жалили народ, и умерло множество народа из [сынов] Израилевых. И пришел народ к Моисею и сказал: согрешили мы, что говорили против Господа и против тебя; помолись Господу, чтоб Он удалил от нас змеев. И помолился Моисей о народе. И сказал Господь Моисею: сделай себе змея и выставь его на знамя, и ужаленный, взглянув на него, останется жив.
Все мы, как известно, ужалены змеем, все умираем от яда, распалившего когда-то Еву, что предпочла Богу сделавшийся вдруг невыносимо вожделенным запретный плод (яблоко, виноград, смокву – разные предания говорят о нем по-разному); все тоскуем в пустыне по котлам Египта, его неоновым огням, ропщем, идя от них в неизвестность, навлекая этим ропотом все новые и новые беды, и всем нам дан знак, взгляд на который нейтрализует яд: хохочущая толпа, черное от мух кровоточащее мясо, растянутое на кресте, дабы всякий, верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную. Имел через предельное унижение и бессилие Бога, пожелавшего быть униженным и бессильным. Увидеть Его таким и значит спастись; осознание этого парадокса, благодарное изумление ему и есть жизнь вечная. После Голгофы она дана каждому, но каждому еще предстоит в нее войти – войти здесь и сейчас, а войдя – не повернуть назад, к чему нас постоянно вынуждает все и вся.
Мы спасены, но хотим ли мы этого, а если хотим, то достаточно ли сильно хотим, не перевешивают ли это хотение другие хотения? История каждого – каждая история – может стать историей спасения, священной историей, однако чаще всего она оказывается, увы, мыльной оперой. Оказывается всегда, когда мы теряем из виду крест, то есть перестаем смотреть правде в глаза и тем самым – жить этой правдой, а значит – начинаем умирать, погружаясь все глубже в ложь. Глядя на медного змея израильтяне смотрели в глаза своей смерти и только поэтому оставались в живых. Других вариантов не было и нет – полумеры не спасут того, кто вышел из Египта. Спасет лишь правда, раскрывающая в смерти – смерти вот этого повешенного на древе образа и подобия, и вместе с тем – в Нем – человеческой смерти Того, Чей это образ.
Христианство – это весть не о бессмертном, а о смертном Боге – Боге, умирающем вместе с человеком – с Иисусом из Назарета, умирающем с каждым из нас. Воскресение – лишь обнаружение этой истины. Истины о спасении через крест, на котором Иисус будет умирать до конца земной истории, как утверждал Паскаль, пораженный тем, что Бог – Бог Авраама, Исаака и Иакова, а не Бог философов и ученых.