Меня до недавнего времени волновало обсуждение проекта документа «Церковнославянский язык в жизни Русской Православной Церкви XXI века». Хотя документ не рассматривает даже возможности служения по-русски, сам пыл полемики мне непонятен.
Я не враг ни церковнославянского, ни русского. Можно обсуждать преимущества того или другого языка, но для меня очевидно: если можно совершать богослужение по-английски, на суахили или на урду, не может быть никакого богословского аргумента, воспрещающего служить и по-русски. Что лучше, а что хуже, что более, а что менее правильно, и в каких пределах – другой вопрос, и его можно и нужно обсуждать без раздачи ярлыков и анафем.
У нас достаточная большая Церковь, чтобы вместить несколько богослужебных языков; постановка «или-или», когда оппоненты считают друг друга кровными врагами, ставя вопрос о «церковном мире», или, еще хуже, о «целостности Церкви», мне непонятна и несимпатична.
Если вопрос о языке способен расколоть Церковь, это значит, что в очередной раз вера стала отождествляться с формой, а мера «православности» определяется степенью защиты пресловутой формы от каких-либо обновлений.
Пусть многое в нашей практике вверх ногами, пусть мы считаем нормальным совершать вечерние богослужения утром, а утренние – вечером, называя двухчасовое богослужение «всенощным бдением», все равно мы самые православные православные, не чета болгарам или сербам. «Каждое слово, каждое словосочетание … нужно беречь. Незыблема традиция. Незыблемо церковное предание».
Я уже писал о том, что большая часть аргументов тех, кто считает, что к Богу нельзя обращаться на русском языке, повторяют аргументы тех, кто сопротивлялся трудам святых Кирилла и Мефодия по переводу Священного Писания и богослужения на «варварский» славянский язык, а также трудам святителя Филарета по переводу Священного Писания на русский. «Русское наречие не может передать священного писания со всею тою силою и верностию, какими отличается перевод славянский <…> надобность состоит не в переводе Библии на русский язык, а в прилежном изучении славянского языка <…> мысль о переводе священного писания на русское наречие … родилась отнюдь не в церкви русской, но в Англии, гнездилище всех ересей, сект и революций <…> к нам вторгаются иностранцы со своим изданием Библии на русском языке … против такого незаконного вторжения нужно принять меры правительства». Какие знакомые аргументы! Почему никто не вспоминает полемику между двумя святителями в XIX веке сегодня, обсуждая новый проект документа о богослужебном языке? Не потому ли, что время показало очевидность правоты святителя Филарета?
Но дело, в конечном счете, не в языке, а в том, что происходит, когда поклонение Богу подменяется внешним изображением поклонения – пусть даже на церковнославянском языке. Почему, к примеру, когда мэр Читы восскорбел, что у него нет лицензии на отстрел бомжей – за несколько дней до воскресенья о Страшном Суде («алкал Я, и вы не дали Мне есть; жаждал, и вы не напоили Меня; был странником, и не приняли Меня; был наг, и не одели Меня») – не было никакой надежды услышать из Читинской епархии христианский ответ на слова градоначальника? Сколь своевременно было бы, не вступая в конфронтацию, обратиться к людям через сайт епархии, разъяснив, что бомж – голодный, бездомный, униженный, избитый – в свете Евангелия есть образ Христа. Но, похоже, умение молчать – единственное, чему нас научила советская эпоха.
А когда человек молчит – не так важно, на каком языке он молчит – на русском или на церковнославянском. В этом смысле, в центре общецерковной дискуссии – вопрос формы, а не содержания. А меня теперь заботит другой вопрос, который, как мне кажется, в бóльшей степени, чем богослужебный язык, определит будущее нашей Церкви.
Не убьют ли отца Георгия Митрофанова?
Я не шучу.
В нашей Церкви много ярких священников, чьи мнения и оценки могут быть предметом обсуждения. Прот. Максим Козлов выразил восхищение «русскими детьми» на Манежной площади (“Do you still think you can control them?” (c)), прот. Всеволод Чаплин – передачей власти над страной из одних рук в другие «достойно, честно, по-дружески», как будто бы речь шла о самокате, который один дворовый мальчуган дал покататься другому. Можно спорить и о «доктрине» отца Ивана, однако едва ли его перформанс оставит его детей сиротами.
Мне кажется, сегодня отец Георгий – единственный священник в Русской Православной Церкви, который рискует заплатить своей жизнью за свои слова. Пока поступающие ему советы от собратьев-священников уехать «куда-нибудь на Шпицберген или в Антарктиду» лишь подтверждают его собственный тезис о люмпенизации Церкви, напоминая риторику первого советского десятилетия, временами заменявшего казнь изгнанием из принудительного рая.
Отец Георгий, по мнению другого брата и сослужителя – «безродный космополит» (снова знакомая риторика); он в упор не видит блага, которое советская власть преподала Церкви, «сведя к нулю шансы церковных реформаторов … за тотальным отрицанием советской эпохи кроется отрицание подлинной России». Он – «гергесинкая свинья», ведь он – о ужас! как он мог? — занимается «десталинизацией».
Почему же критическое отношение к коммунистическому периоду истории нашей страны сталкивается с таким яростным неприятием именно в церковных кругах? Не потому ли, что причудливым и непостижимым образом именно в Церкви законсервировалась та сила, которая уничтожала Церковь в то время, когда с ее существованием государство мирилось лишь в той мере, в какой она исполняла государственные интересы? Ведь вопрос о митрополите Сергие (Страгородском), столь волнующий отца Георгия – это вопрос не истории, а вопрос о том, какими будут отношения Церкви и российского государства в будущем.
Принято считать, что компромиссы между Церковью и советским правительством были вынужденными; что же происходят сейчас, когда даже клирики на богословских порталах занимаются апологетикой коммунизма безо всякого давления извне? Не говорит ли это о том, что коммунизм повлиял не только на форму отношений Церкви и государства, но и создал слепок нового – рабского — сознания, готового целовать руки палачей уже не из-под палки?
Теперь это поколение, во многом, «воцерковилось» (поздравляем), многие приняли священный сан (аксиос), но если оно будет задавать в Церкви тон, то это будет гораздо хуже, чем наша катастрофическая неспособность разговаривать о богослужебном языке без придыханий и восклицательных знаков.
Облако ненависти вокруг о. Георгия заставляет вспомнить о. Александра Меня. За последние годы его жизни облако сгустилось, приняв форму топора. Топор — это почерк не киллера и не работника спецслужб.
Топором действует «верующий» русский человек, он пришел защищать Церковь от врагов. Посторонитесь.
Отец Георгий идет еще дальше, чем отец Александр. Он утверждает приоритет наднациональных ценностей над национальными, а что может быть опаснее, когда Евангельское благовестие подменено советскими мифологемами, привычно разделяющих мир на хороших (всегда) своих, и плохих (всегда) чужих, и где мир, в конечном счете, спасает Империя. Отец Георгий говорит о добре и зле в истории государства и Церкви, а для страны, которая так и не поняла, что с ней произошло в XX веке, это страшная и больная тема, ее лучше не трогать. Те, кто говорят правду, в России долго не живут, это такая местная традиция. Развелись тут диссиденты, понимаешь. Солженицына начитались.
Ладно, поставим памятник, если что. Памятников у нас много, в Москве есть памятник даже матери Терезе, мы ведь не дикари, мы благодарны ее сестрам за заботу о наших бомжах, правда? Ну, короче, это —
«… от благодарных потомков».
Читайте также:
Об Отечестве и церковном диссидентстве
ХХ век. Трагедия церкви?
Десталинизация, деленинизация — христианизация
Десталинизация: длина исторической памяти
Мнение автора может не совпадать с позицией редакции