— Александр Сергеевич, у нас тут, в 2017-м, жизнь практически перешла в такое не совсем реальное пространство под названием «соцсети». Если просто объяснять, каждый может написать что угодно о чем угодно, и это будет всем доступно. Особенно активно, конечно, читают известных людей. Почему нам так важно знать их мнение по любому поводу?
— Одна из причин жадности, с которой читаем записки великих людей, — наше самолюбие: мы рады, ежели сходствуем с замечательным человеком чем бы то ни было: мнениями, чувствами, привычками — даже слабостями и пороками. Вероятно, больше сходства нашли бы мы с мнениями, привычками и слабостями людей вовсе ничтожных, если б они оставляли нам свои произведения.
— Теперь и они оставляют! Сейчас в России многие тоскуют по прошлому и не очень хотят в будущее. Как думаете, почему?
— Люди никогда не довольны настоящим и, по опыту имея мало надежды на будущее, украшают невозвратимое минувшее всеми цветами своего воображения.
— А еще у нас прошлое часто становится поводом не просто для дискуссий — чуть не до драк и погромов доходит! Спорят, например, о том, может ли художник (поэт, писатель, кинематографист) как-то по-своему взглянуть на историю? Вдруг он снимет исторического персонажа так, что это оскорбит чьи-то чувства, что тогда делать — запрещать?
— Нелепое, если оно просто нелепо, а не заключает в себе ничего противного вере, правительству, нравственности и чести личной, не подлежит уничтожению ценсуры (орфография автора сохранена. — «Правмир»). Нелепость, как и глупость, подлежит осмеянию общества и не вызывает на себя действия закона. Просвещенный отец семейства не даст в руки своим детям многих книг, дозволенных ценсурою: книги пишутся не для всех возрастов одинаково. Некоторые моралисты утверждают, что и восьмнадцатилетней девушке нельзя позволить чтение романов; из того еще не следует, чтоб ценсура должна была запрещать все романы.
— Кстати, а вас обвиняли в очернении исторических персон?
— Одно стихотворение, напечатанное в моем журнале, навлекло на меня обвинение, в котором долгом полагаю оправдаться. Это стихотворение заключает в себе несколько грустных размышлений о заслуженном полководце, который в великий 1812 год прошел первую половину поприща и взял на свою долю все невзгоды отступления, всю ответственность за неизбежные уроны, предоставя своему бессмертному преемнику славу отпора, побед и полного торжества.
Я не мог подумать, чтобы тут можно было увидеть намерение оскорбить чувство народной гордости и старание унизить священную славу Кутузова; однако ж меня в том обвинили. Слава Кутузова не имеет нужды в похвале чьей бы то ни было, а мнение стихотворца не может ни возвысить, ни унизить того, кто низложил Наполеона и вознес Россию на ту степень, на которой она явилась в 1813 году.
— Вас это сильно расстроило?
— Не могу не огорчиться, когда в смиренной хвале моей вождю, забытому Жуковским, соотечественники мои могли подозревать низкую и преступную сатиру — на того, кто некогда внушил мне следующие стихи, конечно недостойные великой тени, но искренние и излиянные из души.
— В России XXI века вообще стали часто оценивать произведения с точки зрения наличия или отсутствия «патриотизма», «народности»…
— С некоторых пор вошло у нас в обыкновение говорить о народности, требовать народности, жаловаться на отсутствие народности в произведениях литературы, но никто не думал определить, что разумеет он под словом народность.
— В чем выражается это непонимание?
— Один из наших критиков, кажется, полагает, что народность состоит в выборе предметов из отечественной истории, другие видят народность в словах, то есть радуются тем, что, изъясняясь по-русски, употребляют русские выражения. Народность в писателе есть достоинство, которое вполне может быть оценено одними соотечественниками — для других оно или не существует, или даже может показаться пороком.
Ученый немец негодует на учтивость героев Расина, француз смеется, видя в Кальдероне Кориолана, вызывающего на дуэль своего противника. Все это носит, однако ж, печать народности. Климат, образ правления, вера дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается в зеркале поэзии. Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу.
— Вы говорите, что не всегда критикующий имеет представление о том, за что кого-то критикует. А как у нас вообще дела обстоят с критикой?
— Конечно, критика находится у нас еще в младенческом состоянии. Она редко сохраняет важность и приличие, ей свойственные; может быть, ее решения часто внушены расчетами, а не убеждением. Неуважение к именам, освященным славою (первый признак невежества и слабомыслия), к несчастию, почитается у нас не только дозволенным, но еще и похвальным удальством.
Литература у нас существует, но критики еще нет. У нас журналисты бранятся именем романтик, как старушки бранят повес франмасонами и волтерианцами — не имея понятия ни о Вольтере, ни о франмасонстве.
— Один из любимых объектов критики — язык и то, как он меняется. Вас за что ругали?
— Одного критика раздражили мои строки: «Людскую молвь и конский топ».
«Так ли изъясняемся мы, учившиеся по старым грамматикам, можно ли так коверкать русский язык?» Над этим стихом жестоко потом посмеялись и в «Вестнике Европы». Молвь (речь) — слово коренное русское. Топ вместо топот столь же употребительно, как и шип вместо шипение (следственно, и хлоп вместо хлопание вовсе не противно духу русского языка). На ту беду и стих-то весь не мой, а взят целиком из русской сказки: «И вышел он за врата градские, и услышал конский топ и людскую молвь» (Бова Королевич). Изучение старинных песен, сказок и т. п. необходимо для совершенного знания свойств русского языка. Критики наши напрасно ими презирают.
— Но ведь согласитесь, желание видеть в произведениях писателей и публицистов больше русских слов небеспочвенно. Вы наверняка бы не поняли многих современных текстов: там одни англицизмы! А увидев ресторанное меню, и вовсе бы растерялись…
— Все наши писатели на это жаловались, — но кто же виноват, как не они сами! Исключая тех, которые занимаются стихами, русский язык ни для кого не может быть довольно привлекателен. У нас еще нет ни словесности, ни книг, все наши знания, все наши понятия с младенчества почерпнули мы в книгах иностранных, мы привыкли мыслить на чужом языке; просвещение века требует важных предметов размышления для пищи умов, которые уже не могут довольствоваться блестящими играми воображения и гармонии, но ученость, политика и философия еще по-русски не изъяснялись — метафизического языка у нас вовсе не существует; проза наша так еще мало обработана, что даже в простой переписке мы принуждены создавать обороты слов для изъяснения понятий самых обыкновенных; и леность наша охотнее выражается на языке чужом, коего механические формы уже давно готовы и всем известны.
— Кстати, кто более чувствителен к критике — женщины или мужчины?
— Браните мужчин вообще, разбирайте все их пороки, ни один не подумает заступиться. Но дотроньтесь сатирически до прекрасного пола — все женщины восстанут на вас единодушно — они составляют один народ, одну секту.
— А еще многие помнят ваше высказывание о том, что женщины бесчувственны к поэзии и она «скользит по их слуху, не досягая души». В наше время вас, конечно, обвинили бы в сексизме.
— И напрасно. Одна дама сказывала мне, что если мужчина начинает с нею говорить о предметах ничтожных, как бы приноравливаясь к слабости женского понятия, то в ее глазах он тотчас обличает свое незнание женщин. В самом деле: не смешно ли почитать женщин, которые так часто поражают нас быстротою понятия и тонкостию чувства и разума, существами низшими в сравнении с нами?! Это особенно странно в России, где царствовала Екатерина II и где женщины вообще более просвещены, более читают, более следуют за европейским ходом вещей, нежели мы, гордые Бог ведает почему.
— Вы меня успокоили! Что вы считаете главным в прозе?
— Точность и краткость — вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ни к чему не служат. Стихи дело другое (впрочем, в них не мешало бы нашим поэтам иметь сумму идей гораздо позначительнее, чем у них обыкновенно водится. С воспоминаниями о протекшей юности литература наша далеко вперед не подвинется).
— Вы упомянули механические формулы, которыми мы от лености пользуемся. В соцсетях, о которых я вам рассказала в самом начале, люди любят повторять на разные лады одну и ту же шутку (это может быть текст или картинка)…
— Повторенное острое слово становится глупостью.
— Иногда, между прочим, и того, кто придумал эту шутку, не называют. А вашими строками часто пользуются без спроса?
— Неуважение к литературной собственности сделалось так у нас обыкновенно… Так, например, г-н Федоров напечатал под моим именем однажды какую-то идиллическую нелепость, сочиненную, вероятно, камердинером г-на Панаева. Но когда альманах нечаянно попался мне в руки и когда в предисловии прочел я нежное изъявление благодарности издателя г-ну Аn, доставившему ему (г. Бестужеву) пьесы, из коих 5 и удостоились печати — то признаюсь, удивление мое было чрезвычайно.
В числе пьес, доставленных г-ном Аn, некоторые принадлежат мне в самом деле; другие мне вовсе неизвестны. Г-н Аn собрал давно писанные и мною к печати не предназначенные стихотворения и снисходительно заменил своими стихами те, кои не могли быть пропущены цензурою. Однако, как в мои лета и в моем положении неприятно отвечать за свои прежние и за чужие произведения, то честь имею объявить г-ну Аn, что при первом таковом же случае принужден буду прибегнуть к покровительству законов.
— Что такое вдохновение, как его распознать и не перепутать ни с чем другим?
— Вдохновение есть расположение души к живейшему принятию впечатлений, следственно к быстрому соображению понятий, что и способствует объяснению оных. Вдохновение нужно в поэзии, как и в геометрии. Критик смешивает вдохновение с восторгом. Нет; решительно нет: восторг исключает спокойствие, необходимое условие прекрасного. Восторг не предполагает силы ума, располагающей части в их отношении к целому. Восторг непродолжителен, непостоянен, следственно не в силе произвесть истинное великое совершенство (без которого нет лирической поэзии).