Алексей Оскольский: Такого количества «темной материи» в истории биологии еще не было
Алексей Оскольский – первый биолог в истории своей семьи. Его отец, конструктор кораблей, с малых лет приучал сына к морскому делу, но Алексей увлекся изучением населения морского дна, а потом ботаникой. Предметом его особого интереса являются аралиевые (семейство цветковых растений), к которым относятся, в частности, женьшень, плющ и элеутерококк.
Свою младшую дочь, которая не видела жизни без автомобиля, компьютера и стиральной машины, он хочет научить не только естественным наукам, но и умению шить, стирать своими руками, разведению костра в походе, арифметическим вычислениям столбиком и в уме, без калькулятора, и многому другому.
Неизученный баобаб
– Есть ли в ботанике какие-то глобальные открытые вопросы, сравнимые с загадками темной материи или темной энергии в физике?
– Сейчас накоплено огромное количество материалов, полученных благодаря революции в молекулярной биологии и генетике. Кроме того, любой исследователь имеет доступ к гигантским массивам данных по биоразнообразию, включающим сведения о точках сбора разных видов, их условиях обитания и так далее.
Пожалуй, никогда еще в истории биологии не было такого периода, когда у нас есть так много фактического материала. Проблема в том, чтобы этот материал осмыслить, то есть превратить во внятную картину, связывающую эволюцию разных групп растений, их распространение, экологию. Можно сказать, что накопленные массивы данных – это и есть наша «темная материя».
При этом, как ни странно, мы еще очень мало знаем о структуре разных органов растений чисто в описательном смысле. Накопление и анализ данных по ним только начинается. И если структурное разнообразие цветков или древесин изучено сравнительно неплохо, то про строение листа или коры этого не скажешь.
Так, летом у нас с Екатериной Котиной, моей бывшей аспиранткой, и коллегами из Южной Африки вышла статья про строение коры баобаба. Баобаб – всем известное дерево. Структуру его коры изучал немецкий анатом Иоганн Мёллер в XIX веке, он дал неплохое описание, но оно не позволяет ответить на ряд вопросов, который встал с тех пор. Например, почему кора баобаба так легко восстанавливается? В своем исследовании мы попытались всё это объяснить. Баобаб – яркий пример того, как вещь, лежащая в буквальном смысле на поверхности, оставалась толком неизученной.
Таким образом, описательная анатомия и морфология растений, которые сейчас не очень-то престижны, снова стали очень актуальными. Без них мы не сможем понять, как шла эволюция строения растений, как она связана с изменениями образа жизни, распространения, видообразования. Перед учеными стоит масса интересных вопросов.
– Вы сейчас ведете исследование в Южной Африке. Как вы там оказались?
– Я сотрудничал с коллегами из ЮАР с 2006 года, когда впервые приехал в эту страну. А когда одна из моих коллег в Университете Йоханнесбурга ушла на пенсию, у них на кафедре образовалась позиция, на нее объявили конкурс, я подал на него заявку, и меня взяли.
– Сколько вы уже работаете в ЮАР?
– Третий год. Фактически я сейчас единственный работающий анатом и морфолог растений в Южной Африке. При том, что там достаточно мощное ботаническое сообщество, озабоченное охраной растений, растительного мира и биоразнообразия, там много систематиков, много экологов, но анатомией и морфологией почти никто не занимается.
В плане структурной ботаники южноафриканские растения изучены очень слабо. Так что работы хватит до конца жизни. И на этом исследовательском поле возникают интереснейшие сюжеты.
У нашего выдающегося ботаника Армена Леоновича Тахтаджяна есть книга «Флористические области Земли». В ней он выделяет шесть флористических царств – крупных подразделений суши, резко отличающихся друг от друга по тем группам растений, которые их населяют.
Большинство этих царств занимают целые континенты, но одно из них – маленький кусочек суши вокруг Кейптауна, каких-то 40 тысяч квадратных километров. Тахтаджян выделил его в отдельное Капское царство из-за исключительного своеобразия тамошней флоры.
Территория Южной Африки в несколько раз меньше, чем территория России, но если флора России насчитывает примерно 11-12 тысяч видов, то флора Южной Африки насчитывает 24 тысячи видов.
Она очень богата, своеобразна и интересна. Поэтому меня так привлекает возможность там работать.
– Не опасно ли бродить по тем лесам, собирать образцы – там змеи, дикие звери…
– Технику безопасности надо соблюдать. В Южной Африке есть различные саванны, есть пустыни, а есть и широколиственные леса. Окрестности Кейптауна (то самое Капское царство) знамениты особым типом растительности, который называется финбос. Это похоже на средиземноморский маквис, заросли вечнозеленых жестколистных кустарников где-нибудь на юге Франции.
Но финбос гораздо более разнообразен, чем маквис: одних видов вереска в нем несколько сотен. А есть еще протеи (кустарники с крупными и красивыми соцветиями). И климат там тоже средиземноморский, поэтому на месте финбоса нередко выращивают виноград, из которого делают южноафриканские вина.
– Может так получиться, что вы создадите научную школу вокруг себя, которая позволит более полно исследовать регион?
– Я надеюсь. Южная Африка меня привлекла еще и этим. Я почувствовал, что мне надо с кем-то делиться знаниями. Но в российском академическом институте это сделать труднее, потому что для этого требуется занять какую-то административную должность – стать завлабом, например. А я терпеть не могу административную работу, особенно при российских правилах игры, когда возлагаемая ответственность не соответствует предоставляемым возможностям.
В западном же университете (а южноафриканский университет вполне этому соответствует) мне платят именно за то, что я учу студентов и, в том числе, создаю свою школу. Административная нагрузка тоже есть (я отвечаю за связь кафедры с библиотекой), но она небольшая и четко определенная.
После двух лет жизни и работы в ЮАР ко мне наконец-то пошли студенты. В отличие от России там считается, что до того, как студент станет бакалавром, его к науке допускать не надо. Но я, по наивности, этого не знал, и уже вторая студентка-второкурсница работает под моим руководством. А с первой мы недавно сдали совместную статью. Кроме того, я супервайзер у одного магистранта и со-руководитель одной аспирантки.
От чего вымерли динозавры
– Вы сказали, что вы еще занимаетесь палеонтологией. Что вас увлекает в ней?
– Да, занимаюсь, совместно с профессором Цзинь Цзяньхуа (Prof. Jin Jianhua) из университета Сунь Ятсена в городе Гуанчжоу в Китае. Мы изучаем кайнозойские древесины Южного Китая, тесно сотрудничаем и с палеоботаниками из Геологического института в Москве, а также с коллегами из Великобритании и США. Юг Китая очень интересен для понимания истории формирования флор и эволюции растений в Евразии и Северной Америке.
Что обычно находят палеоботаники? Либо листья, либо древесину ископаемых растений. Очень редко удается найти более ценные останки – генеративные органы, плоды, если повезет – цветки. Древесины находят довольно часто. Это ценный источник информации. С ископаемыми древесинами работать, конечно же, сложнее, чем с современными: у них сохранность похуже, не все детали строения удается увидеть.
Самое интересное – это проинтерпретировать находку с точки зрения эволюции и истории расселения данной группы растений, а также – возможных условий их обитания в далеком прошлом (строение древесины позволяет судить об особенностях климата).
Так, недавно мы сдали в печать статью, в которой описали два новых вида кастанопсиса, которые были распространены в позднем олигоцене (примерно 25 миллионов лет назад) в провинции Гуанси. Кастанопсис (Castanopsis) – это близкий родственник каштана (не конского каштана с красивыми соцветиями, который сажают в парках Москвы или Петербурга, а настоящего каштана, съедобные плоды которого продают в Стамбуле или в Париже).
Сейчас многочисленные виды кастанопсиса распространены в тропических и субтропических лесах Восточной Азии и Малезии, от Японии до Индокитая и Новой Гвинеи; нередко именно они определяют «лицо» этих лесов. Так вот, похоже, что мы нашли самые древние свидетельства присутствия кастанопсиса на территории современного ареала этого рода.
– Как выглядели леса во времена динозавров?
– Времена динозавров были совсем другие. Все-таки динозавры вымерли гораздо раньше, в мезозое, в меловом периоде. Растительный покров, в котором жили динозавры, состоял главным образом из голосеменных растений (хвойных, гинкговых, саговников и ряда других групп), а также папоротников. В меловом периоде распространились и цветковые растения, но они не играли такой значимой роли, какую играют сейчас (кроме, может быть, каких-то отдельных пятнышек).
– Какой концепции гибели динозавров вы придерживаетесь: виной всему огромный метеорит, который упал на Землю, или наступление тех же цветковых?
– Вымирание динозавров – это одно из многих проявлений биосферного кризиса, который имел место в конце мелового периода. Вымирали ведь не только динозавры, но и аммониты (головоногие моллюски), фораминиферы (простейшие, из раковинок которых состоит мел) и много кто еще.
При этом новые группы активно осваивали биосферу – те же цветковые растения, например. Конечно, соблазнительно придумать какое-то простое объяснение этих событий, вроде падения метеорита. Но когда речь идет о системных перестройках биосферы (как и любой другой сложной системы), то простые объяснения не работают.
– Еще один ваш научный интерес – философия биологии. Какие проблемы здесь вас особенно интересуют?
– В биологии существуют проблемы, которые в рамках биологии неразрешимы, и споры, которые ведутся на протяжении всего времени существования этой науки. Например, любой биологический объект относится к какому-то виду, но по поводу того, что такое вид, согласия нет. Скажем, систематики (в особенности палеонтологи) имеют дело с видами как с наборами особей, сходных по определенным признакам. То есть вид описывается ими как класс, то есть как чисто логическая конструкция.
Экспериментаторы, работающие, скажем, с дрозофилой или мышами, исходят из таких же представлений о виде – иначе у них не было бы основания распространять результаты эксперимента, поставленного на нескольких особях, на всех мышей или дрозофил. Вместе с тем, те же систематики (и далеко не только они) пишут и об эволюции видов.
Но как логическая (то есть умозрительная) конструкция может эволюционировать, возникать и вымирать? Эволюционирует вид как система популяций, но как соотнести такое представление о виде с тем, с чем работают систематики или экспериментаторы? На эту тему есть много литературы. Прояснение подобных коллизий требует выхода за пределы собственно биологии в область эпистемологии, то есть философского взгляда на познавательные процедуры, применяемые биологами.
Меня очень занимают подобные проблемы – отсюда мой интерес к философии биологии. Но это все-таки совершенно другая область, чем биология как таковая. И эти области ни в коем случае не должны подменять друг друга; иначе получим дурную натурфилософию, не имеющую никакой познавательной ценности. Некоторые коллеги этим грешат.
– Слишком много еще пока открытых вопросов?
– Хватает.
Берем все, что можно собрать, и побольше
– Когда у вас проснулся интерес к ботанике?
– Будучи школьником, я занимался в кружке гидробиологии, который называется «Лаборатория экологии морского бентоса». Его основатель Евгений Александрович Нинбург умудрился создать самую настоящую лабораторию, в которой школьники проводили (и проводят до сих пор) добротные научные исследования. Каждое лето мы ездили на Белое море, изучали бентос, то есть население морского дна.
Как и многие выпускники лаборатории, я собирался идти на кафедру зоологии беспозвоночных Ленинградского университета, потом в последний момент передумал, пошел на кафедру цитологии и гистологии. Там я тоже занимался беломорскими животными – медузами и актиниями – но изучал их клетки и ткани.
Тогда, в начале 80-х, студенту довольно просто можно было попутешествовать, устроившись в геологическую партию. Так после третьего курса я впервые поехал на Дальний Восток, на север Хабаровского края, а потом в Приморье. Как раз тогда вышел «Определитель растений советского Дальнего Востока» В.Н. Ворошилова, и я его с собой взял. И вот там, в экспедиции, я таскал мешки с камнями и заодно определял растения, которые раньше никогда не встречал. Я никогда против растений ничего не имел, но как раз в тот момент почувствовал вкус к их изучению. А потом уже все сложилось…
А потом меня привлекла аспирантура в Ботаническом институте им. В.Л. Комарова с темой по анатомии древесины аралиевых. Это очень интересное семейство цветковых растений, к которому относятся, например, женьшень, плющ и элеутерококк, а также масса тропических родов.
В этой теме меня еще манила возможность ездить в тропики: во времена «железного занавеса» поездка во Вьетнам казалась чем-то близким к полету на Луну.
Во Вьетнам я попал значительно позже (моя первая тропическая экспедиция была в Новую Каледонию и Австралию вместе с американскими коллегами Питом Лоури и Грегом Планкеттом), но аралиевыми занимаюсь до сих пор.
– Как строится типичный день ботаника или неделя ботаника?
– Обычно я сижу за компьютером и что-то пишу – это может быть статья, рецензия, заявка на грант или что-нибудь еще. Часть времени уходит на работу с материалом: изучаю структуру древесины или, скажем, цветка под световым или сканирующим электронным микроскопом. Немало времени требует статистическая обработка полученных данных. Результаты наблюдений обсуждаю с соавторами. Время от времени мы ездим в поле, собираем материал.
– Как и что вы ищете в поле?
– Когда организуешь полевое исследование, то исходишь из определенной задачи. Я изучаю анатомию и морфологию различных групп растений. Такую-то группу я уже посмотрел, такую-то не смотрел, надо ее собрать – начинаем думать, где она растет.
Например, некоторые интересные аралиевые встречаются только на Филиппинах. Этим летом мы с коллегами собирались поехать туда. Мы продумывали, в какие точки надо съездить, как туда добраться, где жить и т.д. – это довольно большая работа. Увы, поездку пришлось отменить, потому что на Филиппинах ввели военное положение.
Но это довольно типичная модель: мы едем в какой-то регион и примерно знаем, какие растения мы можем собрать. Сейчас в интернете есть базы данных о гербарных сборах из разных стран мира, сопровождаемые координатами точек находок. По ним можно прикинуть, в каких местах эти растения имеет смысл искать.
– И как поступаете дальше?
– Собирая растения, мы всегда отмечаем координаты точки находки, берем гербарий и образец ДНК (обычно – молодой листик, который кладется в пакетик с силикагелем) для того, чтобы точно идентифицировать растение. И, конечно же, собираем материал для анатомических и морфологических исследований: кусочки древесины, коры разного возраста, части молодого побега, если есть – то цветки, плоды или цветочные почки. Словом, берем все, что можно собрать, и побольше. Даже если я сам не планирую заниматься изучением, скажем, цветка у данного растения, в будущем он может пригодиться кому-то другому. Лучше собрать всё сразу, чем потом на это же место опять организовывать новую экспедицию.
Как правило, самая приятная часть поездки – это сбор образцов в поле. Но по вечерам приходится обрабатывать и препарировать собранный материал, и на все это уходит довольно много времени и сил.
– Что значит обрабатывать и препарировать?
– Вы взяли ветку, взяли гербарий, надо выпилить кусочки, положить в баночки, залить спиртом, подписать этикетки, внести все сведения в компьютер. Эти кусочки надо взять не абы откуда, а из правильной части растения. Как показывает опыт, если ты просишь человека собрать тебе материал, а он не специалист в твоей области, то, как правило, с собранным материалом потом невозможно работать.
– Кажется, чего сложного: листики, корни, стволы, стебли!
– Так кажется. Вы видите перед собой здоровенное дерево, какую часть из него вы будете брать? Здесь нужна некоторая техника работы, опыт. Конечно, всё можно посмотреть на месте, но потом это будет трудно как-то интерпретировать.
Моя дочь должна уметь обходиться без благ цивилизации
– Были ли ваши родители учеными? Помогали вам выбрать будущую специальность?
– Мой отец был конструктором кораблей, а потом преподавателем парусного спорта. Он был ведущим конструктором теплохода «Заря», который до сих пор ходит по многим речкам. Он хорош тем, что может пристать к любому берегу без причала, а плох тем, что создает большую волну, которая разрушает берега (в 1970-е годы про такие вещи не думали). А мама у меня – реставратор скульптуры в Русском музее, продолжает работать до сих пор. Родители всячески поддерживали мой интерес к биологии.
– Вы первый биолог в вашей семье?
– Кажется, да. Хотя были семейные предания про дедушку, который вроде был лесничим где-то в Бессарабии.
– Интересно, что отец не увлек вас строительством кораблей, это ведь просто мечта для мальчишки.
– Я с ним довольно много ходил на яхте (у нас была своя маленькая яхточка). И парусное дело я неплохо знаю. Но яхту я использовал скорее как средство передвижения: меня интересовали другие вещи.
– Я знаю, что у вас три дочери, одна из них пошла в школу в ЮАР в первый класс. Сильно отличается местное образование от того, к которому мы привыкли?
– Мне трудновато сравнивать, особенно младшие классы. В целом то, что там есть, мне нравится. В чем разница? Там есть школьная присяга, которая начинается с фразы «Я обещаю уважать самого себя». В российской школе подобная присяга едва ли возможна.
В южноафриканской школе все действительно строится на уважении и самоуважении. Там гораздо больше внимания уделяют спорту, причем именно в воспитательных целях. У них не так уж важно, кто кого победит, но важен сам навык игры в команде и воля к победе.
Там каждый следующий класс перетасовывают детей. Порой им это тяжело. Но для некоторых детей – это благо. В российской школе, наоборот, формируется некоторая такая корпоративность и общинность. А в южноафриканской школе как раз дается шанс, если ты оказываешься в какой-то общине изгоем, при другом раскладе подняться.
– Это очень хорошо.
– Я вполне понимаю этот мотив, хотя при переходе в следующий класс, конечно, детям несколько тяжеловато. Из недостатков (и это уже не касается начальной школы) могу сказать, что математика и естественные науки там сильно слабее, чем в российской школе.
Даже в современной российской школе, у которой уровень упал, сама программа, сам факт того, что естественные науки все-таки разбиты на физику, химию и биологию – это уже достаточно ценно.
В ЮАР есть один предмет под названием Science – естественные науки. Мне это очень не нравится, я намерен с дочкой заниматься по этим предметам сам. Мы и сейчас, конечно, занимаемся и математикой, и русским, чтобы она по российской программе не отставала.
– Чему вы хотели научить ваших детей, что вам удалось им передать?
– Старшие дочери у меня взрослые, их поздно чему-то учить. Младшую пока нет. Я считаю, что онтогенез (индивидуальное развитие) должен повторять филогенез (историческое развитие), т.е. ребенок должен пройти через основные этапы, через которые прошла человеческая культура.
Моя дочка не видела жизни без автомобиля, компьютера и стиральной машины. Я хочу, чтобы она освоила основные навыки, позволяющие обходиться без благ цивилизации. Уметь шить, стирать, развести костер, писать от руки, вычислять в уме и столбиком, подоить корову и т.д.
Мне чужд пафос архаики и «припадания к истокам», но я думаю, что подобный опыт позволяет человеку более осмысленно подходить к освоению культуры, быть более независимым и самодостаточным.
Летом дочка ходила в свой первый пеший поход по Карельскому перешейку, с двумя ночевками. Она прошла с рюкзаком в общей сложности 15 км, причем все свои вещи несла сама. Для семи лет очень неплохо. Она устала, конечно, но осталась довольна. И, надеюсь, поняла, что она может преодолеть пространство сама, на своих ногах. Это дополнительная степень свободы.
Вера – шанс сохранить себя как личность
– Что наиболее интересно для вас в занятии наукой и приносит самое большое удовольствие?
– Я как-то себя не очень представляю вне науки. Я в ней самореализуюсь, и это хорошо. Понятно, что в науке, как в любом деле, есть некоторое количество рутины, скучных вещей и так далее, которые радости не приносят. Но жизнь есть жизнь.
– Вы верующий человек?
– Да, я православный.
– Крестились в детстве или пришли к вере в юности?
– Я крестился в сознательном возрасте, кажется, в 32 года. Мои родители были атеистами, обычная советская семья. Потом моя мама обратилась в православие, у нее были свои мотивы. У меня это было отчасти связано с моими личными проблемами, и я к этому морально был вполне готов.
Как-то, еще будучи студентом, я прочитал про экзистенциализм Жана-Поля Сартра. Не помню, что это была за книжка (наверняка из разряда «критика буржуазной философии»), но в ней очень доходчиво объяснялось, какие проблемы волновали французского мыслителя.
Я почувствовал тогда, что эти проблемы касаются и меня. Это и дало ключ к пониманию того, о чем говорят религии (хотя сам Сартр, конечно, был атеист). Много лет спустя появился русский перевод книги Сартра «Бытие и ничто», я его прочитал и выяснил, что тот советский сартровед писал больше про себя, чем про Сартра. Но начало было положено…
– Что для вас вера?
– Для меня вера – это прежде всего шанс сохранить себя как личность. Есть замечательное высказывание отца Иоанна Крестьянкина, обращенное к Татьяне Горичевой. Оно звучит примерно так: «Есть пять разных Татьян: Татьяна, которую знаю я, Татьяна, которую знаешь ты, Татьяна для друзей, Татьяна для коллег по работе и Татьяна, которую знает Бог. Этого быть не должно. Должна быть одна Татьяна».
Обратите внимание, что если из этой конструкции убрать «Татьяну, которую знает Бог», то одна Татьяна не получится.
Человек может собрать себя воедино, только опираясь на некоторое трансцендентное основание – в противном случае любой мало-мальски серьезный жизненный вызов вновь разорвет его на части…
– Не вступают ли в противоречие христианская догматика и биологические научные взгляды на мир, теория эволюции в ее современном виде?
– Абсолютно не вступают. Они говорят о разном. Ученый – он ведь не только мыслящая вещь, но по совместительству еще и человек, личность. Его личностное начало выносится за скобки в науке, но не в жизни. Теория эволюции лежит в иной плоскости, нежели мои личностные проблемы.
Надо понимать, что наука – это всего лишь набор экономных обобщений и неопровергнутых гипотез, призванных объяснить наблюдаемые и зафиксированные факты (типа «лимон желтый»). Тот факт, что лимон желтый, совершенно нейтрален для религии, его объяснение (наличие хромопластов с соответствующими пигментами (каротиноидами) в клетках наружного слоя лимонной шкурки) – тоже. И это можно сказать про любой другой научный факт и научное объяснение.
В священных текстах встречаются утверждения, неверные с научной точки зрения. Например, Василий Великий в «Беседах на Шестоднев» пишет, что у слона меньше шейных позвонков, чем у других млекопитающих. Значит ли это, что благочестивые христиане теперь должны полагать, что у слона меньше семи шейных позвонков? Нет, конечно. В конце концов, «Беседы» Василия Великого – о Боге, а не о слонах.
Главные проблемы христианства – внутри человека
– Вы не считаете, что успехи науки приведут к тому, что в мире число верующих людей будет неуклонно уменьшаться?
– Меня, честно говоря, не очень волнует вопрос, сколько на Земле верующих людей. Религия – это, в общем-то, способ ответить на вопросы, волнующие лично меня. Мне бы самому разобраться, а там уж посмотрим. Как я уже сказал, научное знание безлично. Прочитайте научную статью в добротном журнале и попробуйте реконструировать по ней личность и мировоззрение автора, его отношение к религии. Уверен, что у вас не получится. Благодаря этой отстраненности от личности, кстати, наука обладает такой удивительной способностью распространяться среди разных культур. Вот, к вопросу о ЮАР, где я сейчас работаю… ЮАР – довольно религиозная страна, и почти все мои сотрудники – глубоко религиозные люди.
– Протестанты в основном?
– Есть протестанты, есть и мусульмане. У меня студентка из Нигерии, она – мусульманка. Когда мы планируем работу, то я знаю, что ей надо в определенное время сходить на намаз в мечеть. Ну, сходит она на намаз, при этом на нашем научном взаимодействии это никак не сказывается – у нее хорошие мозги и это все, что нужно.
– А почему вы выбрали именно православие?
– Вы знаете, для меня это было не так принципиально. У меня есть еврейские корни, поэтому иудаизм я тоже рассматривал.
Христианство мне близко, во-первых, потому, что само представление о человеке как о личности оформилось именно в нем.
Это исторический факт, отнюдь не противоречащий личному опыту. С другой стороны, оно не привязано к какой-то определенной национальной группе, оно универсально. Ну а православие мне культурно ближе.
– Что вы считаете главной проблемой современного христианства?
– Самые главные проблемы христианства – внутри человека. Собственно, так было всегда. Внешне я не вижу каких-то особых проблем.
– Боитесь ли вы смерти?
– Боюсь, конечно, но что делать? У меня было несколько ситуаций, когда моя жизнь была под серьезной угрозой (или я, по крайней мере, так думал). Было страшновато, но это был полезный опыт. Мысли о смерти ставят многое по своим местам: становится ясно, чем стоит заниматься в обычной жизни, а что можно спокойно проигнорировать.
– Что вы думаете о том, что теология вошла в число ВАКовских дисциплин?
– Зря она туда вошла. Теология имеет смысл лишь в рамках определенной религиозной традиции и определенного института, который эту традицию поддерживает. В нашем случае это Русская Православная Церковь, которая по Конституции отделена от государства. Получается, что государство берет на себя функцию Церкви – судить об истинности богословских трудов. Но это нонсенс – не только с точки зрения Конституции, но и с позиций православного вероучения.
Мне интересно, например, что будет делать ВАК, если диссертант представит хорошо обоснованную работу, отрицающую какое-либо положение Никео-Цареградского Символа веры? Положим, Церковь объявит диссертанта еретиком, но должен ли ВАК на этом основании отказывать ему в присуждении искомой степени?
– Это хороший вопрос.
– Возникает куча коллизий на пустом месте. Причем степени по теологии и так благополучно присуждаются в духовных учебных заведениях. Пускай так и продолжается.
– Были ли у вас моменты профессионального выгорания, когда вы теряли интерес к какой-то области, к вашей области исследований?
– Скорее просто усталость.
– Какие рецепты излечения?
– Никаких, кроме как отдыхать.
– О чем вы мечтаете, что вас сейчас увлекает больше всего? Наверное, есть какие-то научные мечты?
– Ой, знаете, у меня сейчас больше возможностей благодаря Южной Африке, чем я могу реально реализовать, и мне не до мечт.