Анестезиолог, доктор медицинских наук Борис Аксельрод работает в Российском научном центре хирургии им. академика Б.В. Петровского более 20 лет. Сейчас он заведующий отделением анестезиологии и реанимации II (кардиоанестезиологии). Его отец Альберт Аксельрод – основатель первого в СССР Центра выездной реанимации, первый ведущий и автор КВН.
Борис Аксельрод убежден: несмотря на множество анекдотов, анестезиология – одна из самых высокорискованных профессий, и ни один анекдот не расскажет о драме в операционной.
Анестезиолог своими руками создает критические состояния
— Борис Альбертович, вы смотрели фильм “Аритмия”? Если да, то близок ли вам его герой — врач скорой помощи?
— Честно скажу, я не смотрю фильмы о жизни медиков. Наша работа так насыщена реальными человеческими страданиями и чувствами, что я не нуждаюсь в дополнительных впечатлениях такого рода. Я чувствую фальшь, мне это неприятно и неинтересно. В нашей специальности хватает острых ощущений, дополнительный драйв в виде переживаний не требуется.
— Дело в том, что есть фильмы, в которых герои после анестезии просыпаются с какими-то осложнениями, например, потерей слуха. Может ли быть такое?
— Ваш вопрос находится в конце череды вопросов. Сначала нужно понять, почему у людей есть страх перед общей анестезией (наркозом)? Человеку свойственно бояться. Есть страх смерти, страх темноты и много других страхов. Страх анестезии является некой производной страха смерти, который носит очень древний, сакральный характер.
Во время общей анестезии мы как бы уходим в никуда и опасаемся, что не сможем вернуться. Поэтому многие люди анестезии боятся, не имея представления о том, что это такое и никогда до этого ее не переживая. Иногда пациенты говорят, что операция была отличной, а анестезия плохой, потому что они себя не очень хорошо чувствуют после операции. А на самом деле такое состояние, особенно после сложной операции, — это нормальное явление.
Любая анестезия – это высокорискованное инвазивное вмешательство, она требует высокой квалификации от врача, который ее проводит. Сейчас риск летального исхода во время анестезии сведен практически к нулю, если проводить ее правильно. А в художественных произведениях эксплуатируется именно тот древний страх, который имеет мало отношения к реальным последствиям общей анестезии. Да, осложнения могут быть.
— Они серьезны?
— Да, серьезны. Анестезиолог – это человек, который своими руками создает критические состояния, для того чтобы операция была возможна. Он вводит мышечные релаксанты – больной не дышит. И анестезиолог должен восполнить ту функцию, которую нарушил. В данном случае пусть изволит дышать за пациента — обеспечит ему адекватную искусственную вентиляцию легких. Если мы остановили сердце пациента, чтобы провести замену клапана, то мы должны обеспечить защиту сердечной мышцы, кровоток в головном мозге и внутренних органах.
Да, анестезия может приводить к осложнениям из-за анафилактических реакций, непереносимости пациентом каких-либо препаратов. Это не всегда можно прогнозировать заранее. Аллергическая реакция может возникнуть на любое лекарственное вещество, используемое врачами.
И есть вещи, от нас не зависящие. Все было штатно, все протоколы выполнены, а больной умер перед выпиской с уже оформленными документами… Микроскопический тромб оторвался и закупорил сосуд, который кровоснабжает синусовый узел, управляющий ритмом сердца. Мы тут при чем? Но ведь умер он после операции…
— Гарантий вообще нет?
— Нет. Поймите меня правильно. Анестезиология – это специальность, которая не живет отдельно. Это одна из областей современной клинической медицины, и принципы работы у нас общие.
Представьте, вы у хирурга спрашиваете: “А вы даете 100% гарантию, что операция будет успешной?”
Любой хирург вам скажет: “Понимаете, у нас есть большой опыт, процент осложнений такой-то, есть статистика”. Но ни один честный хирург не скажет: “Стопроцентно, мамой клянусь!”
Когда дело касается инвазивных процедур, всегда есть определенный процент осложнений.
Задача анестезиолога – находить решения в нестандартных ситуациях
— Зависит ли этот процент от выбора лекарств?
— Это зависит не от лекарства, а от адекватности его выбора и подбора дозировки в конкретной ситуации. Одним и тем же набором препаратов можно провести анестезию хорошо или плохо.
Набор препаратов у анестезиологов примерно одинаковый. Список хорошо известен, бери и работай. Хорошо известны расчетные дозы – минимальная, максимальная. Врачу надо понять, сколько требуется конкретному пациенту, почему одному надо 7 миллиграмм, а другому 12? Что делает анестезиолог? Он подбирает, какую дозу конкретно каждому пациенту надо ввести. Это определяется по сумме факторов, которые анализирует врач.
— Многие пациенты говорят, что анестезия была плохой из-за плохих препаратов…
— Я ни разу не видел откровенно плохих препаратов для общей анестезии у нас на отечественном рынке. Этот миф существует из-за тех малоответственных людей, которые таким образом пытаются вымогать деньги, говоря: “Мы можем вам провести хорошую анестезию импортными препаратами, а можем обычную (произносится многозначительно) — отечественными”. Во-первых, наших отечественных препаратов пока достаточно мало, если честно. Мы все работаем либо дженериками, либо импортными препаратами, и они примерно все одинаковые.
На самом деле все зависит от образования, квалификации, качества работы анестезиолога, от того, как он соображает, как понимает патологию, с которой работает, а не от того, где конкретно выпущен препарат. Какой используется препарат — вопрос второй.
Нашу специальность невозможно изучить только по учебникам. Анестезиолог должен уметь думать.
Можно прочитать массу книг, протоколов и рекомендаций и столкнуться с осложнением, которое нигде не прописано. Задача анестезиолога – находить решения в нестандартных ситуациях.
Плохому хирургу вы можете дать идеальный набор инструментов, и он плохо прооперирует больного. В нашей специальности то же самое.
— А бывает ли передозировка?
Меня студенты (Борис Аксельрод преподает в Московском государственном медико-стоматологическом университете имени А.И. Евдокимова. — «Правмир») об этом часто спрашивают. Нет, есть неадекватный подбор дозы. Ввел препарат, пациент у тебя дышать перестал – переведи его на искусственную вентиляцию легких. Упало давление — уменьши дозу препарата. Решай! Организм пациента полностью находится под управлением анестезиолога.
Анестезиология-реаниматология – это высокорискованная специальность, которая требует от врача большого количества знаний и умений. К сожалению, зарплата у нас не такая высокая, какая бы должна быть. Анестезиолог-реаниматолог имеет очень высокую степень персональной ответственности. Поэтому страховка врачебной ошибки у анестезиологов в США выше, чем у хирурга.
Я стараюсь услышать пациента и понять его тревоги
— Как вы общаетесь с пациентом, успокаиваете?
— Да, установление контакта с пациентом, на мой взгляд, очень важный момент в нашей работе. Одна из основных задач осмотра анестезиолога – уменьшить уровень тревоги, которая у пациента всегда есть перед операцией. Нужно успокоить пациента, создать у него доверие к врачу.
Технологически это не всегда возможно, если человек, например, оперируется экстренно. Врач-анестезиолог всегда осматривает пациента перед операцией, однако не всегда хватает времени для того, чтобы этот контакт установился. Хотя в этом прямом человеческом контакте есть минусы.
— Какие?
Это приводит к профессиональному выгоранию врачей-анестезиологов. Представьте, вы посмотрели пациента, у вас с ним сложились какие-то человеческие отношения, а потом он у вас на операции умер, или получил тяжелые осложнения. А у нас хирургия высокого риска, бывает и такое. И все же я стараюсь установить прямой контакт.
— А что говорите? С чего начинаете?
— Я стараюсь его услышать и понять его тревоги. Для начала прихожу и говорю: “Здравствуйте! Я ваш анестезиолог”. Реагируют все по-разному, стараешься найти верный тон.
Наши пациенты — очень разные, срез нашего общества, перенесенный в стрессовую ситуацию. От профессоров до водителей. Иногда спрашиваешь: “А что вас беспокоит?”. “Да в принципе, ничего не беспокоит”. “А при физической нагрузке что-нибудь болит?” “Ну да, я колесо от КАМАЗа поднял, у меня сердце прихватило”. Говорю: “Знаете, если бы я такое колесо поднял, наверное, умер бы”. Представляете какая у человека привычная физическая нагрузка?
Вообще нормальная реакция человека на предстоящую операцию – это страх. Если пациент говорит, что он совсем не боится, тут два варианта – либо он врет, либо у него есть некоторые психические отклонения. Или он просто неправильно информирован о рисках…
Вот почему я говорю, что человека надо услышать. Если вы ощущаете его тревогу, вы можете сориентироваться и как-то его успокоить. Я стараюсь передать пациенту уверенность в том, что операция закончится хорошо, что здесь нормальные люди, которые его понимают. Ведь малейшее вранье человек чувствует. Вы должны говорить правду, то, во что сами верите.
— Устанавливаете доверие?
— Мне кажется, это ключевой подход в работе хирургического стационара в целом. Для меня наиболее сложные пациенты — это те, которые глубоко в душу смотрят. “Мне нужно сына поднять, доктор. Я совсем одна… Все будет в порядке?”. Формальный осмотр гораздо проще. Проще не включаться эмоционально.
Иногда у врачей устанавливаются с пациентами какие-то внутренние связи за пределами отношений “врач-больной”. Флюиды, знаете? Искорки близких человеческих взаимоотношений, которые сохраняются надолго. Конечно, у меня тоже так бывает. Один очаровательный человек, мой бывший пациент, живет в Ереване. Когда мы с женой ездили путешествовать в Армению, с удовольствием заглянули к нему в гости.
Бывают люди, с которыми вы не созваниваетесь, но ты их просто помнишь. Одна пациентка… Это ужасная история, даже не хочу вспоминать… Она к нам попала уже после того, как ее много раз оперировали в других стационарах, и вдруг выявили еще и порок сердца. Молодая женщина с очень несчастной судьбой… Потом несколько раз писала мне благодарные письма, говорила, что молится за меня. Жива она сейчас или нет? Больше 15 лет прошло.
Вообще люди не так часто возвращаются, чтобы сказать: “Ребят, спасибо вам большое, что спасли”. Страшные события, а операция именно к таким и относится, человек старается вытеснить из памяти. Но есть и те, кто признателен долгие годы.
Нет ни одного пациента, перед которым я был бы виноват
— А вы пациентов забываете?
— Да. Ячейки памяти просто переполняются. Сначала ты помнишь каждого. Когда число пациентов переваливает за тысячи, а стаж за десять лет, начинаешь путаться… Через наше отделение в год проходит около трех тысяч пациентов, запомнить всех нереально.
— А есть какие-то пациенты, которые не отпускают?
— Если они не отпускают, значит, внутри есть либо чувство вины по этому поводу, либо не пережито сожаление утраты. И если вы умираете с каждым больным, очень быстро, извините, закончитесь.
Да, у меня несомненно есть сожаления, что где-то мы могли сделать лучше, но нет ни одного пациента, про которого бы я сказал, что в чем-то виноват перед ним. Я мог сожалеть, что что-то пошло не так. Например, в этом году мой хороший знакомый (тоже врач) привел в наш Центр своего друга, который погиб в операционной.
Семья хорошая, очень славные люди. И вдруг… Нашей вины в этом никакой не было, хирургической тоже. Как говорила одна моя знакомая, так сложились обстоятельства. Это реальное объяснение этой фатальной ситуации. Больной погиб.
— Невозможно представить, как вы потом другу в глаза смотрели…
— С трудом… А как? Это наша жизнь. Я ему рассказал все как было. А что вы можете в этой ситуации сказать? Понимаете, как только вы берете в руку иглу и подходите к человеку, вы должны четко осознавать, что могут быть осложнения. У нас иглы 10 см длиной. Представляете, как далеко ее можно воткнуть? Когда вы эту иголку берете и колете ей человека, то должны понимать, сможете ли вы пережить этот стресс или это совсем не ваше. Ответственность… Весь внутренний конфликт в этом.
И не каждому дано переживать такой стресс и не каждому надо. Есть же несчастные люди, которые эффективно работают в нашей специальности, но для них эта работа очень травматична. Анестезиолог – это определенный тип характера.
В операционной, как на подводной лодке, не должно быть конфликта
— Какой это тип? Жесткий?
— Отчасти. Дело в том, что в анестезиологии требуется мужской тип мышления. Это способность к многозадачности, возможность быстро принимать ответственные решения в критических ситуациях, умение переубедить других людей и не истерить.
Но очень много женщин отлично работают в нашей специальности, потому что имеют нужные черты характера. У меня жена такая, она тоже анестезиолог. Кстати, наше отделение всегда славилось очень привлекательными сотрудницами. Внешность бывает обманчива (улыбается).
Например, вчера девушка-анестезиолог сняла больного со стола. Представляете, хирурги настроились оперировать, а она отменила операцию. Это очень ответственное решение. Хирурги недовольно ворчали, но она была непреклонна. И ведь за слова отвечать приходится.
Анестезиология — это специальность, где сказать что-то просто так нельзя. Сказал “а”, иди и делай.
Жесткость — это не совсем то, что нужно. Где-то головой об стол, а где-то “милый, ну пожалуйста”. В анестезиологе должна быть не только жесткость, но и гибкость. Вот где женщины особенно эффективны. Надо уметь найти правильную грань, потому что если вы будете с хирургом резко разговаривать, то возникнет хронический конфликт. А конфликта в операционной в принципе быть не должно. Ведь люди, которые там работают, находятся словно на подводной лодке.
— Какое сравнение…
— Это абсолютно точно — как на подводной лодке. Замкнутое пространство, вентилируемое помещение, искусственный свет, везде мониторы, излучение, шум, химические вредности. Все есть. Чем мы не подводники? Вполне себе.
У нас также часто приходится принимать быстрые ответственные решения. На ходу менять тип операции, например, экстренно переходить с естественного на искусственное кровообращение. Бывает что-то идет не так, а обратного хода уже нет. И кто-то должен сказать: «Ребят, я прошу вас, не заводитесь”. Эмоции-то зашкаливают! Это настоящая драма. Ответственность за человека. И, естественно, люди на взводе. У нас нет врачей, которые эмоционально не включаются, которым плевать на пациента. Я таких людей в этом Центре не знаю. Просто внешне они могут просто реагировать на стресс по-разному. Отстраненность, нервные шуточки… Каждый переживает стресс по-своему.
— А что происходит, когда экстренная операция?
— В экстренном стационаре круглосуточная “карусель” в операционной. Я шесть лет проработал в НИИ скорой помощи имени Н.В. Склифосовского в отделении общей, а потом послеоперационной реанимации. Четыре года медбратом и два года врачом. Для меня эта была очень важная школа.
И, конечно, в экстренной хирургии есть свои сложности, потому что другой контингент больных. Они не подготовлены, хуже обследованы. Анестезиологам, работающим в экстренных стационарах, гораздо тяжелее чем нам. С большим уважением отношусь к ним, хотя формально их операции иногда могут казаться не такими сложными, как у нас.
Вообще понятие сложности хирургической операции абстрактное. Например, те же акушерские анестезиологи — это очень сложная специальность. Но я кроме кардиоанестезиологии ничем бы не хотел заниматься по характерологическим особенностям. Мне нужна динамика, “движуха”.
В 1992-м через нас проходила волна пострадавших во время бандитского передела
— Когда вы поняли, что эта специальность ваша?
— Так сложились обстоятельства, в медицину я попал относительно случайно. Дело в том, что я врач в четвертом поколении. Мой прадед был земским врачом. Бабушка работала врачом в лабораторной службе. Дед — военный врач, был организатором здравоохранения. Во время войны руководил госпиталем. Имел несколько орденов и медалей, был контужен. В послевоенное время заведовал военной кафедрой в третьем Меде. Кстати, первый орден получил за то, что эвакуировал госпиталь при отступлении фронта на коровах — не было транспорта.
Мать, врач-изосеролог — специалист по группам крови, она больше 50 лет работает на Московской станции переливания крови. А отец был известным реаниматологом.
— Аксельрод Альберт Юльевич? (основатель первого в СССР Центра выездной реанимации, первый ведущий и автор КВН — Правмир)
— Да, это мой отец. Выбор медицины, как профессии был, я бы сказал, мало осмысленным. Все врачи — и я в медицинский. Шел, наверное, по течению, что не очень лестно звучит для меня. Но это факт, в тот момент я был достаточно инфантилен.
До поступления в мединститут три года учился в медицинском училище. Думаю, что отец, видя мою слабую осознанность в выборе профессии, хотел дать мне возможность покрутиться в медицинских кругах. Понять, мое — не мое… Когда отец умер, и мы попали в стандартную ситуацию нехватки денег, медсестринская специальность мне очень пригодилась — я смог работать медбратом.
— А почему анестезиология?
— Все было достаточно случайно и в выборе медицинской специальности. У меня руки нормальные, но я не хирург, потому что хирург должен быть одержим идеей хирургии.
— Прямо одержим?
— Да. Если он хочет быть первым. Если люди идут в хирургию, они должны быть готовы жить в операционной. Поэтому все люди, занимающие лидирующие позиции в современной хирургии, готовы оперировать 24 часа в сутки. Если человек не до такой степени в это погружен и мотивирован, ему в эту специальность идти не надо. У нас был парень, который простоял 27 часов в операционной безостановочно! Пробиваются только те, кто живет этим.
Хирургия — не мое, поэтому она отпала сразу. Терапия была не интересна, потому что мне казалось, что все слишком медленно развивается. Мне было скучно.
Потом я стал работать в институте скорой помощи. И вольно-невольно начал втягиваться в специальность.
— А что вам дала работа в институте скорой помощи?
Я пришел туда работать в 1992-м году. Через нас проходила волна пострадавших во время бандитского передела со всеми вытекающими ножевыми и огнестрельными ранениями. В то время это была реальная линия фронта, настоящий военно-полевой госпиталь. Нагрузка на сестер в реанимации была колоссальная.
Ночное дежурство, в принципе, по сути своей противоестественно — нечеловеческое существование. Поэтому мы делили поровну ночи, по-другому выжить было невозможно. Моя часть ночи была с полуночи. Я отпускал всю бригаду и один до четырех часов утра работал с больными, а потом шел на несколько часов спать. Ребята вставали и готовили смену к сдаче. А после работы приходилось ехать на учебу…
— Ничего себе…
— Это была работа, которая проверяла человека на цельность: сопьешься или нет, сохранишь способность по-человечески относиться к больным или нет. Она пыталась перемолоть тебя, сложно было оставаться человеком.
И я не хотел бы, чтобы мои дети через такое прошли. Но она дала мне неповторимый клинический опыт работы в экстремальных ситуациях, работы в команде. Кстати, мы начинали работать в одной реанимации вместе с нынешним директором “Склифа” Сергеем Сергеевичем Петриковым. Это была наша первая школа. И она мне дала ту клиническую базу, которая для меня была очень важна.
— Как вы тогда справились?
— Наверное, мне повезло справиться, как и многим моим коллегам. Старался видеть в этой работе школу, которую должен пройти. Может быть сложную задачку, выстоять и сохраниться. Многие врачи в таких нечеловеческих условиях начинали ожесточаться…
— Это от вас зависит?
— Да, конечно. Я когда-то давно был частнопрактикующим наркологом (наркология — моя вторая специальность), и мне один приятель сказал: “Зачем ты этим занимаешься? Эта работа разрушает!!!”. Говорю: “Саш, нужно видеть человека, сочувствовать ему, понимать, что у него есть перспектива, что мы можем ему помочь подняться. Тогда это не приводит к выгоранию”. Всегда надо видеть в пациенте личность.
Помните пьесу Шварца “Дракон”? Там есть фраза: “Я не виноват, меня учили!” “Всех учили. Но зачем же ты оказался первым учеником?”. Это же из этой области. Мы действуем в пределах нашего воспитания и того, что нам досталось в наследство от папы с мамой.
Отец считал меня лоботрясом — теперь я с ним согласен
— Как вас воспитывали?
— Как равного. Мой отец всегда старался объяснить, почему что-то должно быть так, а не иначе. Позже, общаясь с собственными детьми и много лет работая преподавателем, я понял: назидать вообще бессмысленно. Я тоже стараюсь объяснить свою позицию, дать ориентир.
— Спорили с отцом?
— Ругались. Он считал, что я лоботряс и недостаточно внимания уделяю английскому языку. Теперь я с ним согласен абсолютно. Ну, и еще были у него претензии… Но тогда я действительно был таким — отец умер, когда мне было всего 18 лет. Кстати, он категорически не хотел, чтобы я занимался анестезиологией-реаниматологией…
— Он успевал с вами общаться? Медицина, КВН…
— Как я сейчас понимаю, при всей его загруженности он уделял мне максимум внимания, которое только было возможно. Мы часто ездили с ним куда-то, любили совместные путешествия на машине. Частенько бывал у него на работе.
Когда мой старший сын определялся с выбором специальности я тоже приводил его к себе в отделение. Мы своей профессией влияем на выбор своих детей, например отец явно индуцировал мой выбор врачебной специальности. Однако, мой сын поступил на стоматологический факультет.
Вообще медицина – это погибель для человека, который попал сюда случайно.
Она приведет либо к беде для этого человека – при эффективной работе он будет глубоко душевно травмирован, либо к некачественной помощи для пациента.
— Отец — пример для вас?
— Отчасти. Он пример человека, который всегда выделял разумное зерно в конфликтах. Он мог посмотреть на ситуацию без истерики, со стороны. Умел видеть в человеке лучшее и старался обращаться именно к этой положительной стороне. В этом я стараюсь следовать отцу.
— А юмор вам помогает в работе?
— Конечно. У нас очень молодое отделение, ребята веселые. У нас есть свой чат, который полон всяких шуток. Кто-то нашел смешной ролик, скинул и все его обсуждают. Есть же понятие — медицинский юмор. Или кто-то сказал что-то смешное в операционной, наоборот забавно поругался. Это глупости, хохмы, которые есть в любой профессиональной корпорации. Если юмора нет, то тоска смертная.
Сейчас вообще анекдоты мало кто рассказывает. Юмор стал немного другим, более ситуационным — мемы, картинки, казусы…
— У вас есть любимая шутка про анестезиологов?
— Я их не коллекционирую. Вы знаете, они все в основном какие-то дурацкие. Или они в обидном свете выставляют наших коллег, а я этого не люблю. Мне нравится высказывание: “Анестезиология – это спецназ от терапии”.
— Какая сильная фраза… Она точная?
— Абсолютно. Больной с ишемической болезнью лечится таблетками, а потом ему рекомендуют сделать операцию на сердце. И мы берем этого тяжелого пациента, которому уже не может помочь терапевт, в операционную и проводим ему общую анестезию. Мы всей нашей хирургической командой стараемся сделать так, чтобы он ушел домой счастливым и здоровым.
Пот по спине течет, но руки при этом не дрожат
— Помните свою первую операцию?
— Нет, я не настолько сентиментален. Я помню только эмоции, обстоятельства.
— А что чувствовали?
— Я же ушел из Института скорой помощи, где работал медбратом и поступил в ординатуру в наш Центр хирургии. Навыки работы с больным у меня были, и сюда я пошел, чтобы научиться думать головой, хотел дальнейшего развития. Мне тогда самоуверенно казалось, что я очень даже подготовлен.
В нашем центре учили и учат умной анестезиологии, это школа нашего шефа — академика А.А. Бунятяна. И конечно, пришлось все начинать с нуля. Человеку, который пришел первый раз в нашу операционную, могут доверить только подержать историю болезни. Чем более инвазивна специальность, тем меньше доверия новому человеку. До момента принятия самостоятельного решения проходят годы. Любой анестезиолог выращивается с нуля. Поэтому мне поначалу после круговерти в “Склифе” здесь было очень скучно, академично. “Движухи” — ноль.
— И когда она началась?
— Когда в кардиохирургию пришел, с 1998 года. За два года ординатуры, как и положено, я прошел ротацию по всем отделениям центра. И оказался здесь. Меня заинтересовали.
Тем, на что подсаживается и сейчас молодняк в нашем отделении – очень увлекательно и очень сложно. Была хорошая команда, мы всегда что-то обсуждали, проводили научные исследования. Такая прикладная наука, связанная с внутренним саморазвитием.
— Неужели у вас и руки никогда не тряслись?
— Нет. Я уже сказал, что весь вопрос решается в момент, когда вы первый раз берете иголку в руки. А это было у меня в 89-ом году, еще в медучилище.
— Волновались?
— Нуу… я очень сильно нервничал. Это была 59-я больница, отделение кардиологии, у пациентов уже были исколотые вены, да еще и иглы были тогда многоразовыми и весьма тупыми. Мне конечно было боязно, но дальше постепенно втягиваешься.
Это вопрос принципиальной возможности. Если ты можешь сказать: «пациенту для лечения это надо» и воткнуть в него иголку, то дальше от студенческой скамьи просто становится все больше ответственности. И в этом плане мы близки к хирургам. Делаем вещи, которые потенциально могут принести пациентам вред, чтобы им помочь. И это начинается в момент первой инъекции.
Но, конечно, бывают ситуации, когда по спине пот течет, но руки при этом не дрожат.
— Расскажите о такой ситуации.
— Несколько лет назад у нас был случай, когда мы долго не могли интубировать пациента из-за анатомических особенностей. Был реальный риск его потерять.
Мы после операции вечером сидели в ординаторской, пили чай, и вдруг нас вызвал коллега. Естественно, все побросали и побежали в операционную. Мы и реаниматологов из других отделений пригласили. К этому пациенту приложили руку все, кто только мог.
— Спасли?
— Все закончилось благополучно. Один из врачей смог провести интубационную трубку. Академик А.А. Бунятян и другие наши учителя всегда воспитывали нас, что мы работаем в одной команде. И если происходит ЧП, то главное — безопасность пациента. Как тогда, так и сейчас: “Нет пациента конкретного врача, есть пациент Центра”.
Если мы взялись, то больной должен выжить
— Боюсь вас спросить, сколько смертей вы уже видели за годы своей работы…
— Я не считал. Они были, но в нашем центре небольшая летальность, несмотря на то, что мы берем очень тяжелых пациентов, нередко тех, кому отказали в других клиниках. Если мы взялись, то больной должен выжить, по крайней мере, мы должны иметь хорошие шансы, что он выживет.
— Но как жить, если это все-таки происходит?
— А как живут люди, работающие в хосписе? Понимаете, мы же инструмент…
— Вы инструмент?
— Мы не можем определить судьбу человека. Мы стараемся делать то, что от нас зависит, а все остальное в руках Божьих. Есть вещи труднообъяснимые. Начали делать операцию по поводу аневризмы аорты – аорта лопнула, больной погиб. Да, всем неприятно. Начинаешь анализировать, все ли ты сделал, решил ли все задачи, которые стояли перед собой, обсуждаешь с коллегами. Мы стараемся делать конструктивные выводы. Мой поход такой: жизнь продолжается, давайте поймем, как сделать, чтобы этого больше не повторилось, если это возможно.
— Что вы вообще думаете о смерти?
— Наверное, как и любого человека, меня она страшит. У меня есть некоторое понимание предопределенности, которая нам дана, но на которую мы можем в каких-то пределах влиять.
Я не могу сказать, что моя работа повлияла на мое отношение к смерти, но она повлияла на понимание структуры человеческих страхов и чувства эмпатии, которое помогает общаться с персоналом и понимать, чем дышит пациент.
— А как вы себя поддерживаете после стресса?
— Вы мне задаете вопросы, на которые я бы сам удовольствием услышал ответ. Например, каким образом люди находят в себе силы, работая в хосписе, особенно в детском?
Мне проще. Мои пациенты — взрослые люди, большинство из них имеют хорошие шансы на дальнейшую жизнь. Просто стараешься переключаться на что-то позитивное. Семья, дети, близкие — это то, что радует. Люблю путешествовать, горные лыжи.
Но у меня нет какого-то конкретного хобби помимо работы, потому что для этого не хватает внутренней энергии. Как говорил один мой родственник, тоже врач, мало серотонина в жизни. Надо его коллекционировать.
Вера — более точный инструмент, чем клятва Гиппократа
— Вот вы сказали про предопределенность… А вы верующий человек?
— Да, я верю, но, наверное, как-то нелинейно. Отношения с Богом — вещь достаточно непростая. Мне сложно это сформулировать. Верю в некоторое Его участие в нашей судьбе. Например, я не могу сказать, что принадлежу в какой-то конфессии. Я отношусь к верующим в глобальном смысле.
— Как думаете, важна ли вера?
— Мне кажется, да. Существование Веры дает надежду на то, что глобальная справедливость и целесообразность существует. Вера дает некоторую меру ответственности.
У отца было выражение: “Это по-божески, это не по-божески”. Это какой-то внутренний метроном, который с вопросами веры связан очень тесно. Достойно твое поведение или нет?
Мы чем мерить-то будем? Кодексом российского врача или клятвой Гиппократа? Мне кажется, что вера — более точный инструмент, она не связана с профессией.
Решение помочь коллеге в трудной ситуации не клятвой определяется, а внутренним принципом “достойно-недостойно”. Если есть внутренний метроном, назовем его моралью, то вам есть с чем соизмерять свои поступки. Стыдиться того, что недостойно. Но отношение к вере — это не тема для обсуждения в ординаторской и уж точно не критерий выбора врача на работу.
Позволяет ли это понять, почему больной умер на операционном столе? Нет, не помогает. Все равно у врачей будет крутиться в голове вопрос: “Зачем это было? Почему умирают дети?” У нас в Центре есть анестезиологи, которые работают с детьми, мне кажется, это особенно трудно.
— А как вы, врачи-анестезиологи, относитесь к боли? Наверное, это то, чего нельзя допускать?
— Ничего подобного. Боль – это абсолютно естественное состояние в нашей жизни и, если ее нет, это очень плохо. “Боль — сторожевой пес организма”, она помогает избежать травм и повреждений.
— И физическая, и моральная?
— Извините, но без печали нет и радости. Если нет черного, нет и белого.
— Но вы же как раз те люди, кто усмиряет боль…
— Да, усмиряем. Потому что без этого человек не может пережить операцию. Эта боль явно патологическая. Мы убираем ее до переносимых пределов.
— То есть драма должна быть?
— Конечно. А как без нее? Как может быть любовь без драмы? Так разве бывает? Если это какие-то предполагаемые райские кущи, то может быть там, но в реальной жизни все не так. Ты любишь ребенка — это чистая любовь, но ты переживаешь за него — это тревога. Ты любишь близкого человека, но ты боишься его потерять. Все взаимосвязано. Поэтому мы убираем боль, но она снова появляется в послеоперационном периоде.
— Как думаете, у человека есть какое-то предназначение?
— Мы должны пройти определенный квест, определенную лестницу развития. Наша жизнь построена на решении каких-то внутренних задач. Может быть, я так смотрю через призму своей специальности.
— Это к чему-то ведет?
— Не знаю. Я знаю только то, что мы в своей жизни должны расти. Если мы не растем, то мы отъезжаем назад. Сегодня мы должны делать что-то такое, что мы не делали вчера. С позиции, наверное, внутренней веры нужно развиваться. Именно поэтому я здесь.
Беседовала Надежда Прохорова
Фото: Ефим Эрихман