Архиепископ Берлинско-Германский и Великобританский Марк: «Я один в семье – черная овечка»
Поговорить с владыкой Берлинско-Германским и Великобританским Марком было непросто. Во время «Елисаветинских дней в Дармштадте» его можно было увидеть и во время службы, и на конференции, и во время общения с гостями конференции. Но вот поговорить один на один – практически невозможно. Казалось, владыка нужен всем. Мягкая улыбка, тихий голос, спокойная ровная речь. Наконец, в один из дней мне удалось буквально на полчаса «украсть» владыку Марка и поговорить с ним… о нем самом и его жизни.

— Владыка, расскажите немного о себе, пожалуйста. Я знаю, что вы родились в годы войны, в самом начале. Расскажите немного о вашей семье.

— Я родился в 1941 году. Мои родители были музыканты, профессора музыки в университете. Мать преподавала пение, отец — теорию музыки и хоровое пение. Дедушка был одно время министром культуры, но потом гитлеровские власти лишили его этого поста.

— Из-за чего его выгнали?

— Не соответствовал требованиям, которые у властей тогда были. Отношения нашей семьи с властями – и гитлеровскими, и  коммунистическими – всегда были сложными. После того, как дедушку выгнали с работы, он стал пастором. Кроме того, он занимался историей,  выпустил много книг. Мои сестры тоже были музыкантами. У нас в семье все профессионально связаны с музыкой, я один — черная овечка.

— Вы помните войну, то время?

— Помню очень живо. Помню, как гитлеровская молодежь маршировала по улицам. Почему я там оказался? Очевидно,  старшая сестра меня туда водила. Очень хорошо помню бомбежку, хотя мне было тогда 4 года: я сидел в погребе на углях, и  они стали тлеть. Было страшно. Конечно, все эти события до сих пор живы в памяти.

— Потом вы оказались на территории советской Германии, да?

— Да. Как раз недавно я съездил в те места, где вырос, на могилу дедушки и бабушки. Я вспоминал, как нас из школы гнали на демонстрацию, кажется, 9-го мая, на маленькое кладбище, где были захоронены советские солдаты. Но мы-то знали, что на нашей земле никаких боев не было, эту территорию заняли американцы, они освободили нас, так сказать, от самих себя и потом ушли, чтобы Красная армия могла к нам победоносно войти. Советские солдаты напились тогда и стреляли друг  в друга. Вот на их-то могилы мы и должны были каждое 9-е мая ходить.

— Как вы выучили русский язык?

— Первая встреча с русским языком состоялась еще в школе. После войны русский стал обязательным предметом. Но преподавателей русского не было, так что учительница обычно знала всего на один урок больше, чем мы. У нас, школьников, тогда было отторжение от всего русского, точнее, советского, мы не хотели признавать того, что нам навязывалось советской властью.

Моя учительница по скрипке не пошла на концерт Ойстраха из-за того,  что он приехал из Советского Союза.  В Берлине 17 июня 1953 года произошло восстание против местной коммунистической власти. Начали рабочие, подключились студенты. Так случилось, что и мы, подростки, были втянуты в это.

— Вы тоже  участвовали в восстании?

— Да. Мне было тогда 12 лет. Началось с того, что директор школы собрал нас всех в одном огромном помещении и сказал, что сейчас мы все встанем и будем петь новый восточно-германский национальный гимн. За одну минуту по всем рядам прошел шепот: «Не будем, не будем!», — и никто не встал, все сидели и молчали. Такой безмолвный протест.

Это был настоящий кошмар для бедного директора, он не знал куда деться, кричал, бушевал, а потом всех нас выгнал вон. Мы пошли в его кабинет, где хранились книги Ленина и Сталина, вытащили их во двор и подожгли. Потом вышли на улицу, где уже шли мирные демонстрации против власти. И тут пришли красноармейские танки. Многие советские солдаты выскакивали из танков, убегали, потому что не хотели стрелять в мирное население. И такие волнения были во многих городах.

После этого первое время было более или менее спокойно. Мы жили напротив университета, где преподавали родители. У нас была огромная квартира, постоянно какие-то студенты приходили заниматься, некоторые останавливались у нас. По вечерам, минимум два раза в неделю, у отца собирался хор. Они часа полтора репетировали, а потом обычно общались,  вели дискуссии. Конечно, не только о музыке.

Власти знали, что у нас за дом, мы были у них на примете. Примерно через полгода, когда начали затягивать гайки, моему отцу пришлось уехать. Тогда, слава Богу, еще была возможность выбраться в Западную Германию через Берлин. Отца пришли арестовать, нам удалось узнать об этом заранее, и он просто убежал из дома. Через год мы, младшая сестра и я, тоже оказались в Западной Германии: нас повезли туда на каникулах в детский лагерь, где отец нас «нашел» и забрал.

Еще через год из Восточной Германии к нам перебралась старшая сестра. А вот мама смогла выбраться только через три года после нас. Она была самым лучшим преподавателем по вокалу во всей Восточной Германии, за ней власти очень внимательно наблюдали – ведь она была нужна.

— А как это происходило — побег?

— Стены еще не было тогда. Отец первые 30 километров шел пешком, потом сел на поезд на Берлин. Мать уехала уже почти официально: она приехала в Берлин в конце недели, на выходные, якобы к знакомым, один из которых был офицером восточно-германской армии. Они жили в таком месте, куда можно было добраться поездом только через Берлин, иначе никак.

Мать все приготовила заранее: дала все уроки за пятницу, взяла с собой только необходимые мелочи. В Берлине она села на внутренний поезд, он тронулся, но скоро его остановили,  и ее попросили выйти и ответить на вопросы спецслужб. Те, кто ее допрашивал, знали все: и каким студентам она должна была давать урок после обеда в пятницу, и какое у нее расписание потом. Но она объяснила, что дала все эти уроки заранее, и ей ничего не могли предъявить.

«А почему вы едете в Западный Берлин?», — спрашивают. Она говорит: «Вы знаете, я культурный человек, я хочу посмотреть на замок Сан-Суси», — они ничего не смогли возразить и отпустили ее. Обратно она уже не вернулась.

— Школу вы закончили уже в Западной Германии?

— Да, и там-то я понял, что на самом деле легко могу учить иностранные языки. Когда я поступил в гимназию, мне поставили условие, что через полгода я должен быть на уровне класса, который на тот момент уже три года учил английский. Это было довольно сложно.

Мой отец был тогда в школе учителем музыки, он не смог сразу найти себе место в университете. Там он познакомился с одним американским учителем, а тот познакомил меня с мальчиком-американцем. И вот тут мое музыкальное ухо и, видимо, наследственность, сыграли свою роль – я учился английскому на слух, и, как-то так, понемногу, выучил язык. Да так выучил, что учителя меня потом боялись! А когда закончил школу, решил поступать в университет на славистику.

— Почему же на славистику? Вы же не любили русский язык?

— Да, первые годы жизни в Западной Германии я не хотел иметь ничего общего с русским языком, а потом стал жалеть о том, что его не учу: все-таки я уже вложил в это дело какие-то силы, зачем же бросать? И если бороться с советской властью – тем более надо знать язык! В какой-то момент я увидел в газете объявление, что в русской церкви во Франкфурте священник будет делать доклад для всех желающих. И я туда поехал. Послушал его.

Он говорил на очень смешном немецком, его русский был тоже не без изъянов – он был аристократ и страшно картавил. После доклада я его спросил, не познакомит ли он меня с русскими. Так я познакомился с русскими молодыми людьми из его прихода, мы начали общаться, устраивали вместе вечеринки, я больше и больше узнавал язык. После школы меня забрали в армию. И на первые деньги, которые нам там заплатили, я купил полное собрание сочинений Достоевского, а потом и Толстого.

— Когда же в армии можно успевать читать Толстого?

— Видите ли, у меня так устроен слух, что я с трудом переношу шум. И вот там я просто не мог терпеть, когда утром все в одной умывалке моются, кричат, шумят. Поэтому вставал на час раньше, спокойно мылся, а потом читал. Всего час в день, да. Но за год этот час дал мне очень много. Во-первых, я прочел всего Достоевского. Во-вторых, накопил таким образом основательный словарный запас. И после поступил в университет на славистику.

— Когда вы прочитали Достоевского и решили поступать на славистику, ваше отношение к России и русским, наверное,  уже изменилось?

Конечно, я ведь в то время уже общался с русской эмигрантской молодежью, знал их взгляды, их историю. Понемногу стал вместе с ними ходить в церковь, но долго еще не принимал Православие — не хотел огорчать родителей. Все-таки отец был сыном пастора …

Я начал учиться славистике в университете Франкфурта, потом перешел в Гейдельберг к знаменитому русскому профессору Чижевскому, который специализировался по древнерусской литературе. Я написал у него докторскую работу по древнерусской литературе, много занимался и церковно-славянским языком.

Профессор  Чижевский был большой оригинал во всех отношениях, но при этом был очень хорошо образованным человеком: изучал и физику, и химию, и математику, и многое другое. И всегда настаивал на том, что мы не должны становиться узкими специалистами. Поэтому я интересовался разными вещами, играл в университетском оркестре. Сам Чижевский утверждал, что он украинец, но, как я позже узнал от его родного брата, который был в Мюнхене старостой русской Церкви, они были русские.

По словам одного моего знакомого профессора из Америки, который знал моего учителя, «Чижевский стал украинцем, когда преподавал в Гарварде». Нам он рассказывал, что у них в Киеве только кухарка и конюх говорили по-украински.

Потом у меня был такой анекдотичный случай: мы с русскими друзьями как-то поехали отдыхать во Францию, на маленький остров в Атлантическом океане. И на том же острове в это время отдыхал священник с семьей. Как-то вечером мы поехали к нему и решили служить вечерню. Девочки наши начали что-то по-славянски читать, но так неправильно, что я не выдержал и говорю: «Знаете, так нельзя», — взял книжку и стал читать сам, хотя до этого церковных книг в руках не держал.

— Сразу начали читать по-церковнославянски?

— Я же в университете учил церковно-славянский, хотя церковных книг не читал. А тут понял, что, может быть, это мне пригодится. В Гейдельберге не было русской церкви, но недалеко был Манхайм, и я стал ездить туда на все службы, читать в храме и петь. И через какое-то время решил принять Православие.

— Как родители отнеслись к Вашему решению?

Они, скажем так, были не очень довольны, но стерпели. Хуже было тогда, когда я решил стать монахом.

Еще во время учебы, когда я писал докторскую работу, я начал подрабатывать —  преподавал немецкий язык сербам. Потом подрабатывал преподаванием языка  в одном американском университете, который создавал в Германии  языковые курсы для американцев  —   в тех  местах, где располагались какие-то американские организации: консульства, госпитали, военные части. После защиты докторской мне в этом американском университете предложили место заведующего учебной частью – под моим руководством работало 220 преподавателей в Европе и Северной Африке.

— Вам нравилось преподавать?

— Да, я очень  любил преподавать. В это же время я стал ездить на Афон, каждый год. Обычно в университетах – и тогда, и потом, когда я  уже работал в немецком университете – два весенних и три летних месяца у меня были свободны от занятий, и я мог позволить себе эти поездки. И, таким образом,  каждый год проводил на Афоне по 5-6 месяцев. Там моими наставниками были русские монахи, которые пришли на Афон еще до революции. Именно через них я и вошел как следует в церковную жизнь. И сохраняю некоторые афонские привычки по сей день.

— Какие, например?

— В одежде, к примеру.  И какие-то богослужебные особенности. Я даже хотел принять на Афоне монашество, но видел, что больше нужен в Германии, в нашей епархии — здесь очень не хватало двуязычных людей. Старые православные священники говорили по-русски, но немецким не владели. Поэтому во многих приходах молодежь отдалялась от церковной жизни. Еще будучи преподавателем немецкого, я начал учиться на богословском факультете в Белграде. К монашеству я готовился очень долго, постриг принял только в 1975 году.

— А что сказали Ваши домашние?

— Были очень тяжелые разговоры. Родители переживали. Но потом всех рассмешил мой шурин, северный немец — у них такой сухой, специфический юмор. Он сказал: «Ну, это все же лучше, чем если бы он пошел на дискотеку». Через год родители приехали ко мне в гости и уже помогали мне вешать занавески в келии.

— А что это был за монастырь?

— Правящий тогда архиерей поселил меня в доме при храме в Висбадене. Там я и начал служить ежедневно. Окормлял приход в Висбадене, а также старческий дом, где тогда было примерно 150 человек, и храм Марии Магдалины в Дармштадте. В храме св. Марии Магдалины мы служили два раза в году, в остальное время отдавали его сербам, так как наш приход тогда был ничтожно мал.

— Как вам удалось воссоздать общину?

— В Висбадене я начал служить каждый день монашеским чином. Довольно скоро ко мне приехал человек, который мечтал о монашестве, потом — молодая чета. Они жили неподалеку, и мы проводили все богослужения вместе.

— А когда и как Вы перебрались в монастырь под Мюнхеном?

— В 80-м году, когда меня сделали архиереем. Я настаивал на том, что должен жить в монастыре. Монах должен быть послушным, но он может отказаться от архиерейского чина, и это я делал два раза. Потом все же согласился на архиерейство —  с тем условием, что буду жить в монастыре. Ведь я стал монахом не для того, чтобы быть архиереем, а ради монашества. Когда моего предшественника перевели в Австралию, меня вызвали на хиротонию в Синод, в Нью-Йорк.

После этого мы с братьями перебрались в Мюнхен и переняли монастырь, где тогда жил один архиерей и один 85-летний послушник. Нам пришлось отстроить обитель заново, там было полное запустение. Теперь, слава Богу,  у нас 14 человек братии, мы укрепляемся. Занимаемся тем же, чем занимались и наши отцы – печатаем богослужебные книги на двух языках.

— Сейчас в России очень много рассуждают о том, что такое община. Ведь у нас в стране была разрушена общинно-церковная жизнь, и теперь ее фактически приходится начинать с нуля. Часто вместо общины вырастает какой-то советский коллектив. Какой, по-вашему, должна быть настоящая община?

— Мы это тоже сейчас переживаем  — во многих наших приходах общинность разрушена, старые прихожане умерли и не смогли вовремя передать традиции общинной жизни молодым. Многие наши приходы заполнены переселенцами из России, из Казахстана. Так что у нас те же трудности. В общине очень важно, чтобы было совместное, общее переживание и богослужебного цикла, и  всех внебогослужебных занятий. Нужно сестричество или братство при храме. Оно, например, может заниматься помощью немощным, старикам, посещать их. Или хотя бы просто устраивать для прихожан воскресную трапезу.

У нас почти при каждом храме есть воскресная трапеза, и это сближает людей. Многие ведь приезжают на службу издалека,  за 100-150 километров, людей надо покормить после этого. Или, вот, например, я не могу назначить в четверг вечером в храме в Мюнхене никаких катехизаторских занятий, потому что в это время сестричество каждую неделю устраивает там уборку.

Все это – обычные совместные дела, но они очень много дают, они-то и сплачивают общину. И, конечно, настоятель и священники  должны вести в приходе постоянную работу – воскресную школу для детей, духовные беседы со взрослыми. Чтобы общая деятельность не ограничивалась только практическими  и внешними делами – в центре обязательно  должно быть дело духовное.

 

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.