Главная Культура Литература, история, кинематограф История Церкви

Авантюрист Арцыбушев

Он молился и падал, любил и дрался, верил и никогда не предавал себя
Сегодня скончался Алексей Петрович Арцыбушев — потомок благородных дворянских родов, корни которых уходят аж к Рюрику, «крестник» самого преподобного Серафима, любящий сын, хулиган, художник, лагерник, писатель, алтарник, авантюрист… Он молился и падал, любил и дрался, верил и никогда не предавал себя. Как хорошо, что мы успели записать интервью с ним.

Письмо Патриарху

— Книга «Милосердия двери» — это автобиографическая повесть о начале жизни. История кончается где-то в 70-80-х годах, а мне сейчас 95-й пошел. Писать продолжение я не могу, потому что я ничего не вижу. Не могу ни читать, ни писать. Меня жизнь поставила в такое положение, что я могу только говорить. И это мне дало возможность сделать шесть передач с отцом Дмитрием Смирновым, где я рассказываю о книге и о своем отношении к разным вопросам, так сказать, вне политики. Я политики не касаюсь, а к разным вопросам церковным, в частности, к канонизации имею отношение. Эту тему мы с ним дружно проработали, потому что он во многом придерживается такого же мнения, как и я.

Когда началась канонизация новомучеников, то Комиссия пошла по ложному пути: она начала рассматривать акты следствия. Я сам десять лет отсидел, пережил следствие, которое длилось восемь месяцев. Терпел избиения и издевательства. И поэтому я обратился к Патриарху с прямым письмом, где сказал, что так рассматривать судьбы новомучеников, их святость перед Богом — это кощунство.

Разве можно доверять следственным протоколам?! Я прекрасно знаю, как их делали. Например, меня или кого-то подследственного в шесть часов вертухай увез в камеру, а следователь остается работать, и у него куча бланков допросов. Он задает вопрос табуретке, на которой я сидел: «А что вы скажете об этом?» А табуретка отвечает: «Он антисоветского направления». Следователь задает вопрос табуретке, табуретка отвечает, а он записывает то, что нужно следствию.

Однажды следователь мне признался: «Ты знаешь, мы легко лишаем всех этих расстрельных верующих возможности канонизации очень простым образом». А я говорю: «Каким?» — «Мы их обливаем таким говном, что они веками не отмоются». И эта комиссия наша, при Синоде, копается в этом говне и ищет там жемчужное зерно. Понимаете?

Я об этом говорил и буду говорить.

И меня очень многие поддержали. Я писал еще и в Комиссию по канонизации. Но воз и ныне там.

— Был какой-то ответ?

— Сняли митрополита Ювеналия, но ничего не изменилось. Во главе комиссии поставили другого человека, а тот опять же рассматривает сатанинские документы следствия. Следователю во что бы то ни стало нужно было обвинить и расстрелять человека, ведь было гонение на Церковь. Как можно пользоваться документами, когда человек в течение следствия доводился до невменяемости? Как может стоять вопрос: подписал — не подписал, сказал — не сказал?

Я ничего не боюсь

— Вы говорите, что испытали все эти пытки следственные.

— Да, испытал на себе. Восемь месяцев.

— А была когда-то точка отчаяния, когда было очень страшно?

— Никогда.

— Как?

— У меня просто его нет — страха. Я не родился со страхом, я ничего не боюсь. И в лагере у меня был такой внутренний девиз: чем хуже, тем лучше. Поэтому я всегда ожидал худшего. Настоящее было не самым хорошим, но могло ведь быть и хуже. Но оно меня тоже не страшило. Это уже врожденное, очевидно. Меня спрашивают: «А ты почему ничего не боишься?», — а потому что я через все прошел. Пятнадцать раз рядом со мной была смерть — и она проходила мимо, ей Бог не давал.

— Вы ее чувствовали?

— Не просто чувствовал, погибал. Я трижды тонул — меня трижды спасали. Я несколько раз был под током высокого напряжения, и люди выбивали из моей руки проводку. Мимо проходили. Если бы человек не проходил мимо и не выбил бы высоковольтный провод из моей руки, я бы сгорел. Так что тут явная милость Божия, явное действие Его.

Поэтому я и имел право написать Патриарху, потому что я сам проходил «по церковному делу». Уже пять лет комиссия по деканонизации работает, но она идет по совершенно ложным документам.

Вот вам пример. Меня следователь спрашивает: «Ты веришь в Бога?» Я говорю: «Да». Он пишет не «да», а пишет: «Фанатик». А почему? А потому что дальше еще меня должны были обвинить в покушении на Сталина. Значит, я уже должен быть фанатиком не в вере, а фанатиком по следующим статьям, которые мне хотели навязать. Следователь компоновал дела так, как ему было нужно.

Дальше. Тебя уводят. В девять вечера отбой в камере. Ты только задремал, дверь открывается — на допрос. 12 часов допроса. Днем следующего дня ты не имеешь права лечь, ты можешь только ходить и сидеть. И так три недели тебя лишают сна. Какой ты будешь? Ты будешь просто невменяемым. Ты не сможешь прочитать то, что написал следователь, у тебя просто не хватит физических сил. А еще — неизвестные уколы. А еще — неизвестные добавки в пищу. Тебя ломают, ломают твою сопротивляемость.

Господи, дай мыло!

— И все же, что помогало избежать страха, ропота?

— Когда все это началось, мне было 26 лет, и до лагеря я уже прошел довольно суровую школу жизни. Когда меня посадили, то первое, что я сделал, — перекрестился и сказал: «Слава Богу!» До первого допроса меня посадили в какую-то конуру, и я сказал себе: «Да, я здесь, но из-за меня никто не должен сесть». Потому что следователю один человек совершенно не нужен, ему нужна партия, ему нужна организация, ставящая себе целью свержение советской власти.

У каких-то вредителей или еще политиканов, наверное, своя формулировка была, но для «церковников» была одна: «Антисоветская церковная подпольная организация, ставящая себе целью свержение советской власти и восстановление монархии в стране». Вот под такую формулировку все арестованное духовенство подводилось.

Дед, Петр Михайлович Арцыбушев. Фото из архива А.П. Арцыбушева

Дед, Петр Михайлович Арцыбушев. Фото из архива А.П. Арцыбушева

В 1947-м мне эту же формулировку дали. Почему? Да потому что у меня дед был министром юстиции; потому что второй мой дед был «Нотариус Его Величества». Для меня это было не ново, потому что в 1930 году расстреляли брата моего отца, на которого был записан наш дивеевский дом, а мы считались членами его семьи. Дядя был арестован с конфискацией имущества. И поэтому мы с мамой, Татьяной Александровной Арцыбушевой (урожденной Хвостовой), — в чем мать родила — были выгнаны в ссылку. В Муром. Моя тетка, сестра моего отца, дивеевская монахиня, когда монастырь закрыли, поселилась в Муроме. И когда нам дали ссылку, то мать выбрала Муром, потому что там хоть можно было где-то ноги поставить.

Там я почувствовал на своей шкуре, что такое, когда тебе подают кусок хлеба. Мать нигде не брали на работу, как ссыльную, только на общие работы — разгребать зерно от зерносушилок. А у нее был декомпенсированный порок сердца, и врачи говорили, что она может умереть в одну секунду.

В 1937 году мать посадили. Тогда она была в ссылке в Муроме, но ссылка не распространялась на детей — мы были несовершеннолетние. И меня взял к себе в Москву Николай Сергеевич Романовский, человек, который понимал, в каком положении находится мать. Он сделал это с благословения общего духовного отца — моей матери и его. Случайно встретившись со мной в Киржаче, он понял, что меня необходимо вытаскивать, иначе я погибну. А погибну почему? Да потому что мы все голодали, я воровал, лазил по чужим огородам, копал чужую картошку — находил себе пропитание, мать не могла нас прокормить, мы жили на подаяние.

Я очень хорошо помню, когда моя мама, встав на колени перед иконой, сказала: «Господи, дай мне мыло, мои дети завшивели». И тут кто-то приносит не картошку, не хлеб, а мыло.

Дед, Александр Алексеевич Хвостов. Фото из архива А.П. Арцыбушева

Дед, Александр Алексеевич Хвостов. Фото из архива А.П. Арцыбушева

Дворянское гнездо

— Тем более, наверное, было трудно, что ваша семья была из дворянского сословия…

— Да, Хвостовы и Арцыбушевы имеют очень глубокие дворянские корни в России. У меня есть семейное древо, где помечено, кто от кого… Например, род моей бабушки, Анастасии Хвостовой — от Рюрика идет. От Рюрика через Ольгу, через Владимира, а потом князь Михаил, который был убит ордынцами, и потом дальше-дальше-дальше… Но важно, что в нашей семье патриархальная культура не превратилась в дворянство, которое живет за счет крепостных крестьян. Семья была церковная.

Например, духовным руководителем всей семьи Хвостовых (моего деда и мамы) был отец Алексий Зосимовский. Все дела семьи — семьи, не государства — все решал он. Мать по его благословению вышла замуж за моего отца. Моя тетка, впоследствии матушка Евдокия, тоже вышла замуж по его благословению. Мать по его благословению приняла монашество в 1924-м, после смерти мужа. Все шло через него.

Поэтому и в Петербурге многие подсмеивались: в субботу все в театр, в салон графини такой то, а Арцыбушевы — в церковь. Тогда над этим смеялись.

Бабушка, Анастасия Владимировна Хвостова. Фото из архива А.П. Арцыбушева

Бабушка, Анастасия Владимировна Хвостова. Фото из архива А.П. Арцыбушева

Что-то главное

— Но были, что греха таить, и те, кто, действительно, сдавал, предавал… Наверное, глубина корней давала Вашей семье, Вам и маме силу переносить испытания…

— Дело в том, что мой дед, Петр Михайлович Арцыбушев, очень чтил преподобного Серафима и очень много помогал Дивееву. И в 1912 году игуменья Дивеевского монастыря отдала ему землю Мантурова, больше гектара, на которой стоял его домик. Тот самый домик, в котором он жил в нищете, после того, как его исцелил преподобный. Мантуров спросил его: «Господи, а как я должен быть благодарен?» — «Ты должен все отдать Богу». И Мантуров все отдал, а потом жил почти на подаяние, а его жена не понимала действий мужа. Однажды в их доме погасла лампада. Она говорит: «Вот, посмотри, до чего тебя старик довел! У тебя даже масла нет в лампаде!», и вдруг лампадка зажглась — без масла. И тогда она встала на колени и начала просить прощения у Бога и у преподобного Серафима.

Этот домик и земля Мантурова были переданы моему деду. На каких документах, я не знаю — в архивах Дивеевского монастыря, которые сохранились сейчас, об этом ничего не сказано. Но в 1912 году мой дед выстроил на этом участке дом, рубленный «в лапу» на 12 комнат. Он «очехлил», обстроил дом Мантурова. И почуяв, что в России грядет беда, он в 1912 году совсем переехал в Дивеево.

Мой отец женился в 1915 году. Мы с братом родились в Дивеево. Я родился в 1919-м, а отец умер в 1921 году. Мне было два года.

И последние слова моего отца, которые мама записала, по моей просьбе, были такие: «Держи детей ближе к добру и к Церкви». Вот заповедь моего отца. Мы жили рядом с монастырем и жили монастырем, монастырским уставом. У детей было послабление, а взрослые все жили так же, как в монастыре: Великий пост — значит пост, сегодня с маслом, завтра — без… Семья жила законами Церкви.

И это бессознательно отражалось на детях, потому что в молодую душу с трехлетнего возраста, а то и еще раньше, впитывается то, что ее окружает. Если до семи лет ты в человека не вложил веру, понимание, если ты ему все это не объяснил очень добрыми, интересными рассказами, то после семи лет он уже начинает протестовать. Для того чтобы не было «протестантства», нужно начинать говорить с ребенком с самого рождения, потому что тогда детская душа все в себя впитывает. Она потом может что-то забыть, потерять. Потом, бывает, жизнь мнет человека, крутит в разные стороны: да, где-то он согрешил, да, где-то упал, например, пошел по бабам, но потом он опять встает, потому что в нем было заложено что-то главное. И вот это «что-то» его заставляет, с Божией помощью, встать. Он понимает, что он упал, но стремится встать. Видение падения, покаяние возможно только когда ты в веришь, когда ты в Церкви…

Мама, Татьяна Александровна Арцыбушева. Фото из архива А.П. Арцыбушева

Мама, Татьяна Александровна Арцыбушева. Фото из архива А.П. Арцыбушева

Мама

— В книге Вы рассказываете о своей маме, что она не принуждала, не заставляла, а оставляла вам свободу.

— Полную свободу. Она спрашивала в сочельник под Рождество: «Кто из вас хочет сегодня не есть до звезды?» Ну как мы можем маме сказать «нет»? «Да-да, мы хотим». — «Кто с нами хочет не есть до того, как вынесут Плащаницу?» — «Мы хотим». Она не заставляла, а предлагала. Не «мы идем!», а «кто хочет?»

Я помню себя в пять лет… Мама держала руки на наших с братом плечах и читала вечерние молитвы, каждый вечер. И утренние молитвы она с нами читала, полностью, не сокращая. Когда нам исполнилось семь лет, и мы уже исповедовались и причащались как юноши, она читала нам правило перед причастием. Она приучила нас к молитве. Я и сейчас не могу причащаться, не прочитав правила. Читать я не могу, я слепой, у меня есть кассета с записью. Но молитва вошла в саму необходимость жизни.

— Как мама пережила вдовство? Ведь она была совсем-совсем молодой…

— Книжка «Сокровенная жизнь души» посвящена моей матери, ее жизни. И ее сестре — матушке Евдокии. Когда я уходил в армию, я ей сказал: «Мама, понимаешь, у тебя такой порок сердца, что ты можешь умереть в любой момент, а я могу из армии не вернуться. Я ничего о тебе не знаю. Я тебя очень прошу, напиши о себе». И книга начинается с ее записок. Она пишет: «Пишу по просьбе Алеши». Мама рассказывает, как она к монашеству подошла, это очень длинная история. Но главное — она была, во-первых, религиозным человеком. Во-вторых, она жила под управлением отца Алексия Зосимовского. В-третьих, в Дивееве у нас был большой дом, в котором останавливалось духовенство — священники, епископы, монахи, которые приезжали в монастырь. Среди них был архимандрит Серафим (Климков), который стал ее духовным отцом. Он готовил ее к монашеству, он же подводил ее к постригу.

Папа, Петр Петрович Арцыбушев. Фото из архива А.П. Арцыбушева

Папа, Петр Петрович Арцыбушев. Фото из архива А.П. Арцыбушева

А мотив: мама считала, что она никогда не сможет найти отца для детей. «Мужа я, — говорит, — всегда найду (ей было 25 лет, когда она овдовела), — а вот отца для детей я никогда не найду». После смерти мужа она уехала в Елец, в дом своего отца, Александра Алексеевича Хвостова. Никого из их семьи не расстреляли, потому что дед пользовался уважением, даже у Ленина есть такое выражение, что если бы все министры были, как Хвостов, то не нужно было бы делать революцию. Почему? Потому что мой дед в 1905 году отдал всю свою землю крестьянам. У него было много земли, он был помещиком, но кроме усадьбы и приусадебного участка он все бесплатно отдал крестьянам. И поэтому когда он уже во время революции переехал в Елец, крестьяне возили ему и дрова, и картошку. Они его обожали, потому что этот человек им отдал все. Когда он умер, то крестьяне гроб с его телом несли на руках 20 километров, в главное имение Хвостовых.

Живя в Ельце, мама продолжала такую вдовскую светскую жизнь. Она, конечно, не искала себе женихов, но она увлекалась чтением. Целую ночь запоем могла читать какой-нибудь интересный роман, но после этого мой брат моментально заболевал, у него поднималась очень высокая температура. Мама это заметила и бросила читать, а брат перестал болеть.

Алексей Арцыбушев

Фото Романа Наумова

Однажды мама увидела сон: Крестопоклонная неделя поста, она с детьми приходит в храм, и посредине храма на аналое лежит крест. И вот, она стоит перед крестом и видит, что рядом с ней стоит ее муж, мой отец. Очень грустный. И она спрашивает: «Петенька, ну что ты такой грустный стоишь? Ты не хочешь, чтобы я вышла замуж?» — он молчит, ничего не отвечает. «Я тебе даю слово, что я не выйду замуж». И подходит к кресту, прикладывается сама, прикладывает нас двоих, и дает перед крестом обет. И этот обет выполнила. Вот так мать.

Это была трудная, но лишь подготовительная эпоха ее жизни. В 1937 году ее посадили по доносу. Ее обвинили в том, что она — немецкая шпионка, а она немецкого языка не знает. Мама окончила фельдшерские курсы и работала фельдшером, и все время — в отделениях с открытой формой туберкулеза, в память моего отца: он умер от милиарного процесса.

Так вот на нее кто-то настучал, что она — шпионка немецкая, что она работала на заводе, который строили немцы. А на самом деле, на этом заводе работала ее золовка, моя тетка, переводчицей. И когда маме предъявили обвинение, она сказала: «Посмотрите на мой послужной список: я вот тут работала, вот здесь работала, когда я могла быть у немцев?» Ей было достаточно сказать, что ее перепутали, и тогда бы посадили не ее, а золовку. Но моя мама сказала: «Лучше я здесь умру, но никто не сядет». А когда меня посадили, я повторил слова своей матери. Ее ни в чем не могли обвинить, ничего не совпадало с показаниями, так же, как у меня ничего не совпадало, но меня все-таки осудили.

А маму Бог миловал. В это время расстреляли Ежова. Тех, кто уже был осужден, не вернули. А тем, кто не успел пройти судебный процесс, кто лежал по камерам на цементных полах и ждал суда, пришел прокурор и сказал: «Кто себя чувствует невиновным, пишите заявление на такой-то адрес». Мама написала, что нет повода для ее ареста. Ее вызвали, привезли в Муром на освобождение. Ее освободили, но потребовали подписать бумагу, что она будет сотрудничать с КГБ. Но она ответила, что сама сидела, потому что на нее наклепали. «Как же я могу, отсидев за это, быть такой же — доносить на кого-то? Вы от меня этого никогда не дождетесь». — «Мы тогда тебя не выпустим». — «Ну и не выпускайте». — «Мы тогда твоих детей посадим». — «Ну и сажайте». Она знала, что свыше есть распоряжение об освобождении.

Очевидно, такое отношение «Я не боюсь! Я не буду это делать, потому что я не боюсь вас» — у меня от матери, поэтому я был гораздо сильнее прокурора, своего следователя. Он ничего со мной не мог сделать. Я его не боялся. Я все перечеркивал, зачеркивал. Он мне пальцы зажимает дверью, а я беру табуретку, на которой я сижу, другой рукой и шарахаю его по голове. Нужно было иметь смелость: сидя в КГБ, шарахнуть своего следователя по голове. Да, и я получил по зубам, ну и ладно. Но он по голове получил. Так что я всю эту школу прошел…

«Милосердия двери» кончается реабилитацией. Вот я возвращаюсь из вечной ссылки в Москву.

А.П. Арцыбушев. Фото из личного архива

А.П. Арцыбушев. Фото из личного архива

Хоть ты мне помоги!

— С вечной ссылки я дважды пишу в прокуратуру прошение о реабилитации, уже при Хрущеве — отказ, отказ, отказ. Когда снимается ссылка, я возвращаюсь в Москву, но я не реабилитирован. Меня в Москве никто не может прописать, и я не могу нигде работать. Мне нужно жить за 100 километров от Москвы. Я прописался в Александрове, а жена Варя с дочкой Мариной — у своих родителей. Я живу в Москве, но я не работаю. А если в Александрове устроиться работать, мне туда надо семью перетаскивать. И тут мне одноделец, которого в прокуратуре выделили из общего дела (что он делал там, я не знаю — 20 человек было посажено, он доказал, что он не при чем, его одного реабилитировали), меня встретил и сказал: «Ты знаешь, иди к Самсонову, заместителю прокурора. Запишись к нему, он хороший мужик». Я записался.

Я прихожу к нему, у него мое дело. Он достает, листает: «Вы не подлежите реабилитации, потому что вы подготавливали покушение на членов правительства». Я говорю: «Это обвинительный документ, по которому меня арестовали. На следствии те, кто на меня показывал по этой статье, отказались от показаний, потому что была очная ставка». Он начинает смотреть дело и говорит: «Здесь нет документов об очной ставке» (Следователь тогда проиграл очную ставку. Я потом расскажу, как).

«А тут, — говорит, — нет материалов очной ставки». Я говорю: «Нет — потому что они проиграли. Вы посмотрите решение особого совещания, там даже этой статьи нет „Покушение“. Что вы смотрите обвинительное заключение, по которому меня арестовали. Мало ли почему, могли арестовать любого человека, написать, что он… Но это надо было доказать, а они ничего не доказали».

Он как будто это не слушал. Он говорит: «Очная ставка была, документа об очной ставке нет. Они на очной ставке отказались от своих показаний против вас?» — «Да». — «Где эти люди?»

Алексей Арцыбушев

Фото Романа Наумова

Один, Николай Сергеевич Романовский, который меня взял 16-летним мальчишкой из Мурома в Москву. Его сперва посадили, а потом он и меня подцепил. Это неважно, я ему благодарен. И другой — Иван Алексеевич. Они показали, что я, будучи на даче на Лосиноостровской у Ивана Алексеевича, сказал, что всех коммунистов надо вешать. Что его за язык тянуло? Мало ли, кто что сказал.

Я потом Николаю Сергеевичу сказал: «Коленька, что вы языки-то распустили? Ведь я сказал между вами, а вы — на все КГБ». Я ни про кого ничего не сказал, из-за меня никого не посадили. Ну, неважно. Очная ставка.

Иван Алексеевич: «Да, Алексей Петрович у меня на Лосиноостровской высказал такое желание: всех коммунистов повесить». Вот откуда идет «покушение на Сталина». Тогда я очень быстро вскочил со своей табуретки, подошел к нему и дал ему с размаха в ухо. Удар был довольно сильный. И я сказал: «Что ты роешь себе яму? Какое же ты имеешь право, сволочь, рыть яму другому? Имей в виду, если я тебя встречу в лагере, где угодно, я тебя убью на нарах».

— Ничего себе!

— Так было сказано. Меня, конечно, схватили, посадили на табуретку, потому что никто такого не ожидал. Я говорю: «О чем я говорил?» И тут вышел совершенный экспромт. У Ивана Алексеевича жена — архитектор (архитекторы — очень хорошие акварелисты), и однажды она мне показывала как художник свои акварели: из папки вынимала, и я смотрел. «Когда же будут предавать вас, не заботьтесь, как или что сказать…» Тут я говорю: «О чем тогда шел разговор? Твоя жена показывала мне свои гравюры. Я сказал, что их надо вешать на стены, а не держать в папке… Вот что вешать-то! А если вы хотите повесить кого-нибудь другого, то это ваше дело. Но я-то не хотел, я хотел вешать картины». И они тут же отказались от своих показаний, сказали, что они были взяты с них под давлением.

Но Самсонов говорит: «Пока вы не найдете мне этих людей, которые мне дадут показания о том, что была очная ставка и что они отказались, вопрос о реабилитации стоять не может».

Варя в Москве, Марина в Москве, я в Александрове в чулане прописан, потому что это дешево, но живу, в общем то, в Москве, и нигде не мог работать. Я должен кормить семью. И вот я в таком состоянии еду в Александров. Где искать Романовского, я знаю. А второй не показывался абсолютно нигде на протяжении десяти лет. Может, он умер. Была полная безнадежность. Еду, проезжаю Троице-Сергиеву Лавру. И меня какая-то сила вытаскивает в дверь: «Выходи, выходи!» Я подчиняюсь какому-то внутреннему зову. Я понимаю, куда я должен идти. Я вышел из электрички, пошел Троицкий собор, там поют акафист, молебен около раки преподобного Сергия. И я подошел к раке — не поклонился, не поцеловал, ничего, я просто крикнул сердцем преподобному Сергию: «Хоть ты мне помоги!» Я крикнул это в отчаянии, и крикнул нагло.

Отец Иоанн Кронштадтский говорит, что у Бога надо иногда требовать, не просить, а требовать. А здесь я не только потребовал, но закричал. Потом поставил свечку, приложился. Батюшка дежурный почему-то открыл окошечко, дал мне приложиться к мощам. Я сел на поезд, приезжаю в Александров, и вижу: Коленька, Николай Сергеевич. Я подхожу: «Ах, это ты?» Я еще не успел сказать, что да как, а он: «А ты знаешь, кого я сейчас встретил?» Я говорю: «Нет, не знаю». — «Ивана Алексеевича. Вот его адрес». — «Ты мне скажи — когда?» — «Ну, часа полтора тому назад». Это как раз, когда я крикнул преподобному «ты мне помоги». Александров — такой город, что можно годами жить и ни с кем не встретиться, а тут лоб в лоб встретились два необходимых человека. И главное, был адрес, ведь они могли встретиться и разойтись, а тут — адрес.

Я моментально к нему пошел, продиктовал то, что нужно написать для прокурора. То же самое сделал Николай Сергеевич. На следующее утро я был у Самсонова. Положил ему на стол бумаги. Он говорит: «Так быстро?» Я говорю: «Так вышло». Он нажал кнопку, вошел какой-то прокурор, он сказал: «Дело Криволуцкого вне очереди — на реабилитацию». На этом кончается моя книжка «Милосердия двери…»

И врата ада не одолеют ее

— Вы сказали, что проходили по делу отца Владимира Криволуцкого, связанного с катакомбной церковью. Как Церковь переживала разделение на «поминающих» и «непоминающих»?

— Это же не было расколом. В 30-х годах Патриарх Тихон обязан назначить местоблюстителя на случай своей смерти. Святитель Тихон, понимая, в каком положении находится Церковь, назначил троих — митрополита Казанского Кирилла (Смирнова), митрополита Ярославского Агафангела (Преображенского) и митрополита Крутицкого Петра (Полянского). Владыки Агафангел и Кирилл моментально сгинули. Остался митрополит Петр, который разгребал в Москве все церковные дела, и вместе с ним владыка Серафим (Звездинский), потому что он был епископом Дмитровским и викарием Московским. Тогда НКВД потребовало, чтобы убрали Звездинского, отправили его в ссылку. Остался митрополит Петр. Но и его очень быстро арестовали. Церковь осталась без всякого управления.

Очень долго власти думали, что делать? Управлять Церковью такому, как Патриарх Тихон, опасно, потому что Тихон их проклял, правда, проклятие потом снял. И они поставили человека, выполняющего их требования, а не требования Церкви к ним. Нашли Сергия, он был при Тихоне митрополитом Финляндским, фамилия его Страгородский. Была версия, что его под пистолетом заставили воззвание от имени Церкви подписать.

А воззвание было такое: Церковь и страна едины, ваша радость — наша радость. Что, мол, государство и Церковь не сопротивляются друг другу, а сотрудничают и тому подобное. Во-первых, он не имел права при живом местоблюстителе выступать от имени Церкви, это уже нарушение устава. Он не имел на это права, потому что, хоть Петр был в ссылке, но он был местоблюстителем, и от его имени никто не имел права выступать от имени Церкви. А Сергий, когда выступил, то, конечно, большинство духовного духовенства, я буду говорить о духовном духовенстве, которые жили по духу, по вере и по закону Православной церкви, его не поддержало.

Для них это было нарушение всех канонов Церкви. Поэтому они отошли и назвали себя «непоминающими». Церковь разделилась на «сергианцев» и «непоминающих». Непоминающие не запрещали ходить в церковь, не лишали никого таинства причастия. Можешь причащаться, можешь ходить, это твое дело. А сами они — я их назвал потаенная церковь, сами они ушли в глубокое подполье. В книге «Святые среди нас» я об этом рассказываю.

— А архимандрит Иоанн (Крестьянкин) говорил в проповеди о том, что митрополит Сергий взошел на Голгофу, взял на себя крест, пошел на умаление, унижение ради спасения Церкви…

— А что он спас?

— Может быть, он не мог поступить по-другому?

— Очевидно, да. Я не осуждаю его. Будем говорить о результатах. При нем как взрывали церкви, так и взрывали. В Муроме за одну ночь взорвали двадцать церквей. При нем взорвали храм Христа Спасителя. При нем как расстреливали в 37-м году, так и дальше расстреливали духовенство, и не только «потаенщиков», но и «сергианцев» расстреливали. Советской властью была поставлена задача уничтожить Православие в России.

— Владыка Сергий не мог это изменить. Он мог саму Церковь, как некую структуру, как некую общность попытаться сохранить…

— Церковь как структура была потом в рабстве все 75 лет. Во-первых, церкви перестали существовать как самостоятельные единицы. Все церкви перешли в ведение государства. Верующие снимали в аренду церковь у государства и за аренду платили денежки очень большие. Дальше — все иконы, написанные мастерами, были с клеймами «государственная собственность». Они стояли сзади, я из алтаря видел эти иконы, когда алтарником работал. Даже евхаристические чаши — все это было государственное, и Церковь пользовалась ими в аренду. Поэтому это было рабство.

Как-то на исповеди у отца Александра я спросил его… Потом, конечно, я понял, что тогда я задал глупый и провокационный вопрос: «Нужно бороться с советской властью или нет?» Он мне ответил эмоционально: «Да, конечно!» Но такой вопрос нельзя было задавать. Особенно священнику, который, как премудрый пескарь, «живет — дрожит, и умирает — дрожит». У него ведь была куча детей. Он меня исповедует, кладет епитрахиль на голову, потом встает передо мной вот так и говорит: «Алексей Петрович, ради Бога, пожалейте меня, у меня дети». — «Батюшка, что вы думаете, что я стукарь? Я же 15 лет отсидел». Вот под каким страхом жил священник в Церкви нашей православной.

Алексей Арцыбушев

Фото Романа Наумова

Что было бы, если бы митрополит Сергий не подписал ту бумагу? Я думаю, что Православная церковь, может быть, вся ушла в подполье, но, во всяком случае, ее не одолели бы. Я никого не обвиняю. Мне на 90-летие тарелку поставили, можно слушать радио хоть со всего мира, как-то слушал православное радио, про митрополита Сергия рассказ. Говорят, какой он был добрый, какой он был хороший, ну просто хоть сейчас канонизируй. Вдруг диктор говорит, что патриарх Сергий снял с кафедры митрополита Серафима (Чичагова) Петербургского, Ленинградского. Когда узнал, что его хотят арестовать, он убрал его на покой. Я когда это услышал, сразу сказал: это предательство. Это вторая кафедра в России, это не какой-нибудь попик, которого взяли из далекой церкви и расстреляли…

И моя мама, и через нее я принадлежали к потаенной Церкви, антисергианской. Но никто никому не запрещал ходить в другие храмы. В храмы не ходили только «иосифляне», последователи митрополита Иосифа Петербургского, он лишил всех таинства, сказав, что у «сергиан» нет таинства евхаристического. Потом он и сам покаялся в том, что ошибся. Никто ничего не запрещал, поэтому раскола не было — ходи туда, ходи сюда. Но другое дело, что одни не хотели ходить в некоторые храмы, потому что больше понимали.

Потом, люди в подполье уходили со своими духовными отцами. Отец Серафим Даниловский ушел, и большое количество его духовных детей ушло в подполье. Как они ушли? Они покупали домики где-то в Киржаче, на окраине, поближе к лесу. Киржач, Верея, Тучково — города стоят друг от друга в 20–30 километрах, там все и селились. Батюшка никогда больше трех дней в одном доме не жил. Он своим духовным чадам говорил: «Приезжайте туда то, в такой-то день… Я буду там».

Он все время переезжал, поэтому его не смогли поймать. Многих перестреляли, а он остался жив. За его голову КГБ давало 25 тысяч, а поймать не смогли. Он оказался в Верее, когда ее заняли немцы. И он ушел на Украину, поскольку он сам был западный украинец. Зная, что его ожидает, если придет советская власть, он ушел при немцах к себе на родину, и там служил. Когда немцы сказали: «Иди дальше, мы уходим, советские войска наступают на Львов». Он сказал: «Я русский священник и никуда не пойду». Его моментально арестовали и дали ему десять лет, с формулировкой «измена родине».

— И теперь, как изменник, он не может признаться исповедником.

— Его подали на канонизацию и отказали как изменнику родины. В моем обращении к Патриарху я и на это обратил внимание, что он из Вереи ушел во Львов. Он не ушел куда-то с немцами, он ушел к себе на родину, а оказывается, что он изменник, потому что он в Киеве, в оккупации, с каким-то киевским митрополитом служил, а тот провозгласил «Многая лета» Гитлеру, а отец Владимир стоял с крестом на амвоне. Это измена родине? Не он возглашал, а он присутствовал. А что он должен был — бросить крест?

Когда преподобный Серафим строил Дивеево, то Саровское начальство его хотело изгнать из Сарова: из-за того, что он строил женский монастырь, обвинили его в каких-то прелюбодейских мыслях. Старца Амвросия Оптинского тоже во многом обвиняли. В церкви бывает очень много таких случаев, когда руками разводишь. Тут ведь тоже люди…

— Вы — человек бесстрашный, вы даже на следствии ничего не боялись. Ради чего можно верующему человеку пойти на какой-то компромисс?

— На компромисс? Отказаться от веры — это тоже может быть компромисс, сказать: «Я ни во что не верю». Это может компромиссом считаться? Он спасает себя и свою жену, идет на компромисс и говорит: «Я ни во что не верю». От этого зависит его судьба дальнейшая. Это компромисс? Это отречение от Бога. Компромисса между совестью и Богом не должно быть вообще никакого.

Мне кажется, должно быть только одно — покаяние внутреннее, постоянное покаяние за пройденную жизнь.

…но я — художник

— А если вернуться в эти годы, когда вы начинали писать, что вас толкнуло к написанию книги?

— Во время тюрьмы и ссылки, как художник, я десять лет не имел в руках ни кисти, ни карандаша. После реабилитации мне нужно было начинать все снова. Потому что если пианист не играет ежедневно, то он теряет виртуозность. Если художник не имеет ни кисти, ни карандаша, а десять лет лопатой шурует, то он художником остается, но теряет технику. И мне нужно было восстановить себя как художника. Не идти же мне кочегаром, не идти же мне электриком, у меня профессий была масса, но я — художник.

И когда я начал этим заниматься, то увидел, что вообще ничего не смогу: кисти, краски, холст, подрамники стоили дорого. У меня не было денег для того, чтобы писать. А нужно было писать, писать, писать, потом проводить выставки обязательно, для того чтобы стать членом союза художников.

И тут я перешел на линогравюру, на эстамп, на то, на что не надо было тратить большие деньги. Но на обучение ушло девять лет. Я зарабатывал, где-то мне помогали. Добрые люди везде. Я видел бесконечное количество милости к человеку, который находится в тяжелом положении, причем, от совершенно незнакомых людей — не от родственников.

Алексей Арцыбушев

Фото Романа Наумова

Сначала цветной гравюрой занимался, изучил технику, печать. Я по 14 часов в день работал, для того чтобы все это изучить.

Потом пришел, поговорил с художественным руководителем графического комбината, я все рассказал: где я сидел, как сидел, почему. Сказал, что я — живописец, но не могу живописью заниматься, потому что у меня нет денег. И он тут же вынес мне договор. «Идите, получите аванс по договору». Я получил 300 рублей и моментально улетел на Иссык-Куль, и там начал работать. Я привез оттуда, наверное, около 40 работ. Показал начальнику, он говорит: «Первый раз вижу человека, который не пропил, а поехал работать». А мне нужен был материал, надо было с чего-то начинать.

— В лагере вы рисовали? Получалось там возможность находить?

— Лагерные рисунки опубликованы в книге «Милосердия двери…». Только портреты, только лица, потому что зону нельзя рисовать было. Я в письмах через вольнонаемных я посылал их Варе.

Вот была такая напряженная работа. Вдруг откуда-то пришло такое состояние, что я все делаю в последний раз: что я сегодня последний день живу, последний раз делаю эту гравюру, последний раз ухожу из дома — все в последний раз. И это гнетущее состояние меня довело до того, что я ходил с запиской, где было написано мое имя и телефон. И потом я сам, по собственному желанию, лег в психиатричку, потому что понимал, что мне нужно что-то делать. Я — единственный кормилец семьи. В психиатричке я нашел доктора, который занимался диэнцефальным синдромом. Он меня взял на себя и, энцефалограммой пробуя на мне разные лекарства, меня вывел из этого состояния.

В то время, когда я ходил с запиской, однажды зашел к своему приятелю, с которым я вместе сидел. Он говорит: «Все с запиской ходишь?» — «Да, а что, Иван, делать?» Он говорит: «Да дело в том, что мы боимся смерти, потому что мы к ней не готовы». Если человек готов к смерти, он ее не боится». И вдруг эта пуля попала в лоб. А Обыденская церковь, храм Илии Пророка Обыденного, рядом был. Я там бывал у иконы «Нечаянная радость». Отец Александр Егоров, ныне покойный, каждый понедельник читал там на распев народа, на дивеевский распев, акафист преподобному Серафиму. Как я услышал его, словно вновь попал в Дивеево. И я стал по понедельникам ходить на эти акафисты.

Отец Александр меня приметил. И потом как-то подходит и говорит: «Знаете, Алексей Петрович, я увидел, что вы — церковный человек. Нам так нужны алтарники, помогайте нам в алтаре». И я 38 лет проработал в алтаре.

Как-то в разговоре с отцом Александром я рассказал некоторые эпизоды своей лагерной и не лагерной жизни. Он говорит: «Так это надо же записать!» Я говорю: «А кому это нужно?» — «Нам с вами не нужно, но пройдет время, когда это будет необходимо». Я говорю: «Батюшка, я все забыл». — «Вспомните». Потом он встал к престолу. Начиналась всенощная, а я встал около аналоя, слева. Он обернулся ко мне, положил руку мне на голову и держал ее так долго, что у меня мурашки по спине заходили. Он так держит-держит. Потом истово перекрестил и сказал: «Пишите, вы все вспомните».

Через какое-то время у меня возникла необходимость писать. Не сразу. То есть я услышал эти слова, но необходимости они во мне не разбудили, а потом само по себе родилось. И я написал шесть повестей. Писал беспрерывно, писал без всяких черновиков — прямо на машинке. И она помогала так четко строить фразы. Когда ты пишешь черновик, то ты размазываешься, он тебя растягивает, все время поправляешь что то: ах вот это, ах вот это. А когда ты на машинке печатаешь, то это очень мобилизует — и тебя, и машинку. Вот так я начал с его благословения.

А.П. Арцыбушев. Автопортрет

А.П. Арцыбушев. Автопортрет

Невыдуманные истории

— Книга начинается с таких чудесных, детских, наполненных светом воспоминаний. А вторая часть книги — такая жесткая лагерная правда, но и там свет…

— И в лагере были добрые люди. Почему я назвал свою книгу «Милосердия двери…»? Во-первых, в душе русского человека милосердие жило и живет, больше и сильней, чем в любой нации. Я Европу хорошо знаю. Но русский человек очень милосердный, очень сострадательный, очень соучастный к чужому горю. «Господи, у меня дети завшивели — дай мне мыло!» — вот отсюда я начинал понимать, где милосердие человеческое, где милосердие Божие. А потом я уже в своей жизни, на себе испытывал его. И поэтому, когда я начал писать, то мне совершенно было ясно, что мне нужно говорить о милосердии, которое прошло через меня, о людском милосердии и Божием милосердии. Вся книга построена на невыдуманных рассказах. Самое главное, что тут нет ничего преувеличенного…

Алексей Арцыбушев

Фото Романа Наумова

Вот, была такая Маргарита Анатольевна, у нее сына посадили, еще совсем мальчишку — он что-то про Сталина брякнул. Вся жизнь этой женщины заключалась в том, чтобы как-то помогать ему, ездить на свидания. Его освободили за полтора или два месяца до войны. С первым призывом он пошел на фронт. Опять ожидание. Письма, письма, письма, потом — писем нет. А потом извещение: «Ваш сын погиб при боях при станице такой-то». Единственный сын. Она решила, как только поезда пойдут в том направлении, ехать и искать могилу сына. Взяла отпуск. Собирается уезжать.

Я, провожаю ее на поезд, думаю: «Что бы мне ей дать?». Единственное, что уцелело после 10-летней сидки, вот эта иконочка моего отца — преподобный Серафим. Он ее всегда брал с собой, когда-то куда ездил. Она написана на доске из Дальней Пустыньки дивеевскими иконописцами. Этой иконочке больше 100 лет. И вот она единственная уцелела. Мой глаз упал на эту иконочку. И я взял ее с собой: «Маргарита Анатольевна, вот вам преподобный Серафим, — я говорю, — он вам поможет. Возьмите с собой». И я ей дал.

Она приезжает в станицу, а там пожарище. После пожара люди роются в своих хатах, стараются соорудить какое-то жилье из того, что не сгорело. Когда Маргарита начала объяснять, для чего она приехала, над ней стали смеяться, что она приехала искать ветра в поле. Кругом курганы, курганы, курганы… «Мертвых в могилы бульдозерами сталкивали… В каком кургане ты хочешь его найти?» — люди удивлялись. Она остановилась у какой-то тетки. Тетка сочувственно, конечно, ее поддерживала, успокаивала. А потом мать говорит: «Мне нужно уезжать сегодня вечером. Последний раз обойду. Вот пойду по этой улице».

А что обходить? Кого спрашивать? И вдруг: «Я, — говорит, — вспомнила, что ты мне дал преподобного Серафима. Как же я забыла? И я начала орать ему. Просто иду и кричу: «Помоги! Помоги! Преподобный Серафим, помоги!». И она уже не видит, куда она идет, она не видит, кто перед ней. Она кричит. Когда человек в отчаянии, бывает, перестает видеть вокруг себя.

И вдруг она натыкается на женщину, она открывает глаза и видит перед собой лицо женщины, ее майку, шею, а на шее — крестик ее сына, которым она благословила перед его уходом. Она только это увидела, еще ничего не поняв, сразу за цепочку схватилась и говорит: «Откуда она у вас?» А женщина отвечает: «Так это же солдатика, который у меня в хате умер, я, — говорит, — в огороде его похоронила. Пойдем». И вот — холмик, могилка. Крестик она вернула. Вот, пожалуйста, преподобный Серафим.

В это поверит тот человек, который хочет верить, а тот, который не хочет верить — это откинет. Так что моя книга написана для человека, у которого есть в сердце зародыш веры. Книга написана самой жизнью, человеком, который сам прошел через милосердие и через Божью и человеческую помощь. Книгу издавали небольшими тиражами — 5 тысяч самое большее. Но ее всегда быстро раскупали!

— А следующие Ваши книги чему Вы посвятили?

— Во-первых, книга об отце Владимире Смирнове. Совершенно необычайный был батюшка, рядом с которым я пробыл 18 лет. Так и называется книга «18 лет рядом». Он обладал очень сильной молитвой, и силу молитвы я на себе не раз испытывал. Я был рядом, потому что он всем помогал. К нему шли люди с такими просьбами, которые он сам выполнить не мог. И выполнял эти поручения я. Там нужно было кого-то похоронить, кого-то устроить в старческий дом, кому-то что-то… Я занимался одновременно гравюрами и вот этими делами. Невозможно было обойтись в моей жизни без отца Владимира.

Потом идет книжка «Дивеево и Саров — память сердца». Работая пять лет по реставрации иконостаса в Дивеевском соборе, еще до пришествия туда мощей, я записывал рассказы некой схимонахини Маргариты. Мы с Зоей, с архитектором, приходили с видеокамерой, и она рассказывала о себе. И в основном — о жизни не в монастыре, а больше об изгнании: как их гнали, как их гнобили, как их уничтожали. Вот это все она рассказывала, и получилась книга.

Все три книги читаются легко. В них я не искал каких-то особенных выразительных средств. Вот Солженицын, он же очень трудно читается, потому что он слова подыскивает какие-то такие, свойственные ему, очевидно.

Только трус пойдет стучать

— Вы сказали, что и в лагерной жизни встречались добрые люди, встречалось вот это милосердие…

— Всякие были. Дело в том, что лагерь — это сгусток злобы, и, в основном, даже не тех, кто сидит, а тех, кто охраняет. Считали, что мы помилованы только благодаря доброте Советской власти. А дальше, в случае чего, мы все будем уничтожены. И эта атмосфера, конечно, угнетала. Еще была разнонародность. Сидело много западных украинцев, как раз в то время присоединили к Союзу Западную Украину, много эстонцев, латышей, литовцев — вот основной контингент. Среди них и не было такого, чтобы люди убивали друг друга. Там были и блатные, и убийцы, и все кто угодно, но там была сама атмосфера напряженная…

Ну, вот расскажу: мне оставалось месяца три до освобождения. А я в лагере работал фельдшером, жил в бараке БОТП, то есть, обсуживающего персонала, там было полегче немножко. И тут мне сказали, что на меня стучат. Ну мы, конечно, всех стукачей знали. Я понимал, что на меня стучит Пинчук, я вот тут сплю — на третьих нарах, а он внизу. А что значит стучать? Он на меня настучит, а мне следователь, то есть представитель КГБ, может навязать второй срок за что-то лагерное. Например, за лагерную антисоветскую агитацию, ну мало ли, можно все что угодно придумать. И очень многие при освобождении сразу же расписывались во втором сроке. И вот я не знал, что мне делать.

И вот поверка. Тогда в ряд все бараки выстраивались, приходили вертухаи и так, пальчиком, считали заключенных. А им бараки нужно все обойти и дождаться, пока сойдутся все их подсчеты, а они и считать не умеют… Иногда часами стоишь, пока не дадут отбоя. Вот я стою, и Пинчук — через два человека. Я думаю: «Я сейчас тебе покажу». Я вышел из строя, подошел к нему и крикнул: «Пинчук, я знаю, что ты на меня стучишь. Имей в виду, если меня не освободят, то я тебя зарежу на твоих нарах». И встал на свое место.

Мои приятели, которые рядом со мной стояли, сказали: «Ты заработал себе новый срок». Я говорю: «Нет, я очень хорошо знаю их психологию, они невероятные трусы. Только трусливой человек пойдет стучать, только шкурник». А потом мне рассказывают, что Пинчук бегал по всем стукачами и просил, чтобы на меня не стучали, потому что я могу подумать на него. Ну, да, я рисковал. Это был колоссальный риск для меня лично. Потому что он мог пойти, сказать, что я ему угрожал, причем перед всем строем. Но я это сказал, не побоялся. Ну да, я авантюрист…

Дом счастья

— …Были разные чудеса. Вот, когда я вышел из лагеря, в ссылку попал в Инту, Варя приехала. Мы жили на водокачке, где по нам бегали крысы огромные. Я работал сторожем за 300 рублей. Очень скоро Варя сказала, что она в положении, и я сказал: «Уезжай в Москву». Ведь Инта в Заполярье, кромешная ночь три месяца. Я начал строить дом в декабре месяце, в марте беременная Варя приехала в дом, в котором уже топилась печка. Как я в темноте строил этот дом? Ни досок, ничего не было. То есть, я по рублю покупал на базе ящики, растарабанивал их. Они были обшиты фанерой, для мануфактуры, я разбивал их на щиты. Тут же и гвозди нужны, и то, и то…

А я в депо работал, недалеко от шахтной линии. Сижу я в своей яме строительной и вдруг: «Ду-ду-ду-ду!» Везут лес на шахту, подпорный. И зная, что здесь строятся, скидывают бревна. И они как свечки, как свечки, как свечки с вагона сыплются. Паровоз идет и все скидывает, скидывает, скидывает, скидывает и дудит, дудит: «Сходи, сходи, убирай». И я один все это перетаскал. Один. У меня не было никаких помощников.

Алексей Арцыбушев

Фото Романа Наумова

А потом кто-то прислонил к стене строящегося дома плиту для печки. Кого благодарить? Неизвестно. Кто-то — задвижку, кто-то — печную дверку. И кому спасибо сказать? Никто с подарком записки не оставляет…

Потом я перешел работать машинистом паровой котельной. Хасан, татарин, мне помог — вместе со мной за один день выложил печку. Ни копейки не взял. Потому что он сам прошел через многое. Несчастье рождает милосердие. И русский народ богат этим. Душа русского народа богата милосердием. Почему? Потому что его история, всей России, очень тяжелая.

300 лет ордынского ига, столько же — крепостного права. Поэтому, русское милосердие, сострадательность, соучастие в беде очень действенное. Я бывал потом много раз заграницей, там такого нет. Там тебя пожалеют, но скажут: «А, выкарабкивайся сам», — никто к тебе не придет. Плиту не принесет, никто печку не сложит. Понимаете, там совершенно другой народ. Причиной тому все-таки сама жизнь России, то есть ее история, а может — просто такая православная душа… А сейчас потихонечку это уходит, у кого-то еще остается, но эгоизм побеждает.

Преподобный Серафим

— Скажите, а как Вам кажется, почему Господь попустил России такие беды, почему попустил революцию?

— Об этом очень хорошо говорит преподобный Серафим в своих пророчествах. Мне их дал когда-то отец Валериан Кречетов. Отца Валериана я знал, когда еще он не был батюшкой, а был обыденским прихожанином и духовным сыном отца Владимира Смирнова. А был тогда такой отец Сергий Орлов, в тайном постриге Серафим. И вот отец Валериан нашел в архиве отца Сергия Орлова записанные пророчества преподобного Серафима, найденные у Мотовилова на чердаке, скомпонованные его женой. И отец Валериан мне дал оттиск.

Начинается пророчество так: «Мне Богом положено жить долго, но за бесчестие архиерейское, дошедшее до уровня Юлиана отступника, бесчестие архиерейское Русской Православной Церкви, мне Бог сокращает жизнь». А дальше он говорит, что ждет Россию за бесчестие: потоки крови, ангелы не успевают уносить миллионы погибших, закрытие монастырей, разграбление монастырей и церквей и тому подобное… Все то, что пережила Россия в революцию, и в процессе 75-летнего рабства коммунизма.

Для меня преподобный Серафим — это мое детство. Для меня преподобный Серафим — это крестный отец. Когда мама была беременная мной, то незадолго до моего рождения все молились преподобному Серафиму. А он там живет в каждом доме, в каждой душе. Там такая земля! Четвертый удел Матери Божией, это клубок какой-то благодати. И тогда мама увидела во сне преподобного Серафима, который ей сказал: «Ребенка, который у тебя родится, назовешь именем святого, который будет на 9-й день». И я рождаюсь 10 октября, а на 9-ый день — святители Петр, Алексей, Иона, Филипп и Ермоген…

Он опять дал свободу. Но решили: Петром был мой отец, Петром был мой дед, Петр — мой старший брат. Филипп, Иона — это все какие-то монашеские имена. Сейчас бы с удовольствием так назвали, сегодня у нас ужасно любят имена, которые, так сказать, редко встречаются. Например, у моей внучки родилась девочка, и она ее назвала Таисией. А моя мама в монашестве Таисия. Но внучка не в память о маме (она и моих книг-то не читала), а назвала дочку Таисия.

А возвращаясь к моему имени, решили, что Алексеев Хвостовых вроде очень много, и все они — в честь митрополита Алексия. Так и назвали Алексеем. Так что я Преподобного Серафима считаю своим крестным, и у меня с ним какие-то свои отношения. Ты понимаешь, у нас в доме он жил. Это было Дивеево серафимовских времен, и в нас, в детей, это все входило.

Нас не отдавали в школу. У нас была Анна Григорьевна, которая учила нас закорючки ставить, потом писать, потом читать. Она изучала с нами славянский язык. Она читала нам Евангелие с объяснениями. Да, нас оберегали. Так что иногда дом для нас был тюрьмой. К нам не допускали никаких товарищей, ребят приглашали в дом только на елку раз в год. Елка: хоровод, какие-то девочки, какие-то мальчики — обыкновенно сыновья священников, — потанцевали раз-два, и все. Мы с братом опять целый год одни. Конечно, мы надоедали друг другу очень сильно.

Но что бы ни случилось — все спрашивали у преподобного Серафима. Как быть? Что делать? Бабушка потеряла очки, она спрашивает у преподобного Серафима: «Где мои очки?». — «А, вот мои очки! Батюшка, нашлись!». Кроме того, в нашем доме никогда не было ханжества, никогда не было фарисейства. И это вошло в меня, стало частью моей жизни. И поэтому мои книги написаны без уклона в ту сторону. И может быть, поэтому они легко читаются, что они написаны сердцем.

Любовь

— Вы, обсуждая разные вопросы, вы все время возвращаетесь в детство. А скажите, вы такую долгую жизнь прошли, когда вы были особенно счастливы? В детстве?

— Особенно счастлив? Четыре года в ссылке. В своем собственном доме, в который примчалась ко мне, бросив Москву, Варя. С ней у нас любовь завязалась до ареста.

— Расскажите, как вы встретились.

— Дело в том, что я очень любил мать. И всегда мнение моей матери для меня было выше всего. Всегда я приходил к ней спрашивать: «Как быть?». Она мне отвечала: «Твоя, Алеша, жизнь. Решай сам. Ты должен быть самостоятельным. Но я бы на твоем месте, может быть, поступила вот так». Она не навязывала ничего, не навязывала своих решений. И поэтому у меня была какая-то свобода в отношениях с ней. То есть, я с ней разговаривал совершенно не как с матерью, которая может меня наказать, а как с человеком, который мне может помочь. Как с другом.

И вот, когда меня Николай Сергеевич забрал в Москву, я хотел поступить в театральный. А мама говорит: «Да, это, конечно, очень хорошо. Быть гениальным актером, я думаю, — очень нужно и интересно. А быть провинциальной клячей? Подумай, способен ли ты на высшее, или всю жизнь будешь клячей?» Больше она ничего не сказала. Ни да, ни нет. «Подумай сам». И когда я начал думать, я осознал, что я — провинциальная кляча, что я никогда не стану гениальным артистом. И поэтому я поступил в художественное училище и стал художником.

— Но художественное призвание у вас было? Почему именно художником?

— Я рисовал. Я рисовал, меня тянуло. Моя тетка, родная сестра моего отца, была иконописицей Дивеевского монастыря. Так что у меня это где-то заложено генетически. А потом…

Однажды, когда я был маленьким, был у нас в доме владыка Серафим (Звездинский), и он как бы совершил надо мной ритуал монашеского пострига. А то, что он был прозорливый, по запискам мамы видно. Что это было за предсказание? Мама его понимала прямо. Она имела на это право: то, что говорил владыка Серафим ей о ее жизни, совершалось как по писаному, будто он видел всю ее жизнь от начала до конца. И поэтому она считала, так сказать, его вот эти действия пророчеством. Но мне было всего семь лет, я не давал никаких обетов, это было только действие, а не истинное пострижение. Он мне сказал что-то на ухо. Она меня спросила: «А что он тебе сказал?» Говорю: «Я не расслышал». Может, он назвал мне какое-то имя, но я не знаю, я не расслышал. Мама придавала этому очень большое значение.

И когда, уже незадолго до смерти, она лежала в клинике, я почти каждый день бывал у нее, и она часто меня настраивала на монашество. А мне 22 года. Причем во мне черногорская кровь, очень бурная. У меня в предках — император Черногорский Петр. Какое между нами родство, я не знаю, но я себя считаю принцем. Ну так, смеясь. Так вот, я матери отвечаю: «Монашество — это не для меня. Ты понимаешь, зачем еще один грех добавлять. Я не выдержу тех обетов, которые нужно давать. Но я дам, а потом сорвусь. Я не такой человек, чтобы я мог пойти на воздержание от общение с женским полом, безбрачие».

И мама поняла меня. Она перестала на эту тему говорить. Она поняла и сказала: «Если ты хочешь жениться, то я бы посоветовала тебе жениться на девушке Тоне, мать которой была духовной дочерью отца Серафима Даниловского и была тайной схимонахиней». Мама очень боялась, что найду какую-нибудь атеистку, и поэтому ее материнское сердце искало какую-то вот такую, духовную линию. Но мама умерла.

Проходит год. Мне так надоела моя вольная жизнь, что я сделал предложение этой Тоне. Предложение очень оригинальное. Я ей сказал: «Я тебя не люблю, но мне тебя в жены советовала моя мама, интуиции которой я очень доверяю. А дальше от женщины очень много зависит, она может сделать так, чтобы ее любили или чтобы ее не любили. И поэтому карты в твоих руках». Я сказал правду.

— Несмотря на то, что была дочерью тайной монахини и воспитывалась в духовной среде. Были такие годы, когда все перепуталось…

— И я женился. И за то, что меня дома венчал отец Владимир Криволуцкий, а он относился к катакомбной церкви, не поминающей митрополита Сергия, меня потом и посадили.

И еще поэтому я стал художником — я убежал от нее в студию. И целыми днями в студии работал, с утра до вечера, и рос как художник. То есть, первая жена из меня сделала художника. Она меня обещала или отравить, или посадить. Скоро по церковному делу посадили Николая Сергеевича, а потом прицепили и меня.

А с Варей мы вместе в студии учились, и полюбили друг друга. Но когда доходило до вопроса, что любовь должна чем-то кончаться, отвечал, что я не могу завязывать второго узла, не развязав первый…

Национальность: заместитель главврача

— После неудачной очной ставки, конечно, от меня отобрали моего следователя. Пришел новый. Но на этом дело было закончено. Потому что уже дальше ехать было некуда… И вот есть такое действие, 223 пункт: приносят тебе все дело, мне двадцать папок притащили в маленькую комнату, и ты можешь читать хоть десять дней, изучать документы. Так я этому новому следователю сказал: «Уберите эту рухлядь. Я ее читать не буду. Это все туфта от начала до конца. Вы сами это понимаете. Ничего мне не надо. Не хочу знакомиться даже». Он подошел ко мне, протянул мне руку и сказал: «К сожалению, вам дан срок. Но если вы будете в лагере вести себя так, как вели на следствии, вы останетесь живы».

Следователь на Лубянке понял, как я сопротивлялся, как я не давал им полной воли. Он это понял, что я сопротивлялся, и пожелал мне счастья в лагере. То есть, в лагере, во-первых, я не должен был быть стукачом. Ясно, что в лагере гибнут не с голоду…

И вот этот Лев Копелев, если я не ошибаюсь, еще мне рассказал, что в лагере не надо идти ни какие продовольственные точки, ни на какие командные точки, рано или поздно это — колун на голове. Самое лучше — это санчасть. Там врачи, и даже ты сам сможешь стольким людям помочь и столько людей спасти, это самая благородная вещь в мире. А мама моя была фельдшером, потом, когда она болела, я ей делал уколы — в вену и в мышцу. Я мог прочитать любой рецепт.

И вот, наш этап привели в самый страшный штрафной лагерь, на известковый карьер, вышло начальство с таким загривками и в дубленках, а мы все босые. Нас спросили: «Кто тут медработники?» Я сделал шаг вперед. Он спросил: «Кто?» Отвечаю: «Фельдшер». — «В санчасть». И с тех пор я шесть лет в санчасти работал. Долго я работал ночным фельдшером без врача. Я врача будил только тогда, когда сам то-то не мог. На ходу учился, что делать, если вывих, если что еще. Это была колоссальная практика. Моя мама в честь памяти мужа, моего отца, работала в отделении туберкулеза в открытой форме. Она рассказывала, что туберкулезники с открытой формой умирают очень трудно: сердце работает, а легкие нет, и человек задыхается, агония идет очень тяжело. Я, говорила, таких умирающих крещу, тогда агония уменьшается, и человек спокойно отходит.

Было дело, я попал в одну зону, и не попал в санчасть, потому что там сплошь литовцы. Литовцы врачи, литовцы фельдшера, литовцы больные — все литовцы. Я одного русского, который случайно попался врачом, прошу: «Слушай, Иван, скажи, пожалуйста, что есть литовец-фельдшер». — «Как же я скажу? Ты же Арцыбушев?» Так и скажи: «Арцыбушкявичус Алексус Пятра из Каунаса». Он возьми и скажи, что есть литовец-фельдшер. Литовец бежит в барак, меня находит, кричит: «Там Пацаевичус, там Мяскявичус…» Я говорю: «Что вы говорите? Где главврач?» Взяли меня в санчасть. Если главврач литовец, все литовцы, если еврей — все евреи.

И вот, приходит еврей Наум, инспектор, и говорит главврачу: «Ты всех литовцев убрал. Одного Арцыбушкявичуса оставил. И переместил в самую лучшую санчасть для выздоравливающих. Делать нечего. Инспектор мне говорит: «Где ты?» Я говорю: «В «открытой форме». — «Да, ты что, с ума сошел? Что тебе, жить надоело, что ли?» — «Принимай барак выздоравливающих».

А скоро все-таки узнали, кто я. Главврач доказывает, что я — литовец, а инспектор говорит, что я — самый настоящий жид. Вызывают меня. Инспектор обращается ко мне и говорит: «Леха, кто ты по национальности?» Я ему говорю: «Заместитель главврача».

Письма

— Да, авантюрист… Благодаря работе в госпитале Вы смогли пройти лагеря и дождались Варю, она приехала к вам туда в ссылку, и вы сказали, что это были самые лучшие четыре года жизни.

— Да. Но сначала Варя пропала. Полтора года нет ни писем, ничего. Я пишу, а ответа нет. Я пишу, а ответа нет. А я двигаюсь этапами, у меня адреса меняются, поэтому мне нужно все время дать знать, где я. А ответа нет. Мне осталось неделю, нет, месяц до конца срока. Я в стационаре работаю, приходит письмо на мое имя: «Варя замужем, прошу прекратить все ваши домогательства, она ваших писем не получает и получать не будет. Александра Ипполитовна», — ее мать.

Алексей Арцыбушев

Фото Романа Наумова

Я понял, что все мои письма шли в сортир, полтора года ее убеждали, что я погиб. Она отказывалась от всяких замужеств, от всяких предложений, но ей упорно говорили: «Нет писем, нет писем. Кого ждешь, кого ждешь?» А здесь попался какой-то удобный молодой человек, присватали, и деваться некуда. Она этому молодому человеку сказала, что она его не любит, а любит человека, который сидит. Жив он или не жив — она не знает, но она любит только его, больше она никого не сможет полюбить, потому что она однолюб.

Я выхожу в ссылку, там мне дали какую-то комнату, потом переезжаю жить на водокачку, и встречаю блатного воришку, которому я чем-то в санчасти помог. Я говорю: «Ты освобождаешься, ты едешь куда?» Он: «В Краснодар. На юг». — «Через Курский едешь?» — «Да». Я говорю: «Недалеко от Курского вокзала дом, вот так вход, так подъезд, пятый этаж, квартира 85. И вот фотография. Я напишу тебе записку. Позвонишь, если откроет девушка с фотографии, записку передашь. Если тебе откроет тебе другое лицо, скажешь „извините, я не туда попал“». В записке я написал: «Дорогая моя, любимая Варя, я все знаю о тебе, меня это абсолютно не убеждает. Всякое может быть. Как я тебя любил, так и люблю». И моментально начались телеграммы, переписка через «до востребования».

Потом я уговорил директора интинского ресторана украсить стены картинами. Написал ему несколько больших картин: «Три богатыря», «Медведи в лесу», «Дети, бегущие от грозы» — в общем, то, что больше всего любят. Эти все картины я ему написал, получил 500 рублей и моментально отослал Варе на дорогу. А она складывала вещи потихонечку у своей подруги. А потом написала записку своей маме, что она уехала ко мне и не вернется, и от мужа уходит.

Я ее встречаю… Она на таких каблучках, а тут сугробы по пояс, я прямо в валенки всунул и принес на водокачку. Там еще со мной жил Гулян такой, с которым мы вместе работали сторожами ночь через ночь. Сначала я занавесками перегородился, а потом понял, что мне нужно строить дом.

— Да, вы рассказали, как вы его чудным образом построили в приполярной ночи. А потом она вернулась, приехала беременная.

— Она в марте вернулась беременная. Через четыре месяца рожать уехала в Москву. Но в марте уже печка топилась…

Дело в том, что я всегда играл с судьбой. Работая сторожем в конторе, я гляжу, на подъездных путях стоят вагончики под этапы: нары, нары, нары в два этажа. Пол, потолок и электрический звонок. Я взял лом и все это раскурочил до единой доски. А там за ночь заметает так, что была дорога, а потом этой дороги нет. Я никуда не оттаскивал, я кидал просто на землю вокруг, и за ночь все заметало, заметало, заметало снегом.

Утром приезжает начальство в папахах, а вагоны раскурочены. Вызывает начальника депо. Начальник депо — еврей, а и меня все считали за еврея. Он ко мне очень хорошо относился. Его вызвали — все раскурочено. Пришли с собаками. Говорят: «Где сторож?» Он говорит: «Сторож есть, но он в конторе, в сторожке, он за подъездные пути не отвечает. Если бы вы мне позвонили и предупредили, что вы ставите такие вагоны, я мог бы его обязать охранять. А поскольку вы мне не сообщили и сами не поставили охрану, то причем здесь мой сторож? Он в конторе сидит и сторожит только контору».

Все-таки они потребовали меня. Наум меня выводит в ворота и говорит издалека: «Вот сторож, но он сторожит только там. Иди в контору». Он понял, что если собаки меня унюхают, то мне каторга. А потом, когда уже все кончилось, ко мне приходит говорит: «Это ты раскурочил?» — «Конечно». — «Ну, я так и знал». — «А где, — говорит, — они?» Я говорю: «Да, они по ним ходили». Все замело. Вот такая история…

Так построил я дом. Я Варю освободил от всех тяжелых работ, делал все, чтобы облегчить ей жизнь. Любовь, которая была между нами, не пропала за шесть лет. Когда она прилетела, пришла ко мне, я тут же пошел на почту и дал телеграмму ее матери: «Не беспокойтесь, Варя у меня. Адрес такой то, такой-то» — все.

— С Варей вы венчались?

— Отец Владимир нас венчал, но много позже. Ну, конечно, к нам в дом в ссылке много друзей, приходило, потому что у нас пахло Москвой.

Я человек веселый

— Здесь неподалеку есть церковь, куда я хожу, так там отец Павел на исповеди спросил: «Скажите, у вас бывает сокрушение? Сердце сокрушенное?» Я говорю: «Да, нет, батюшка, никогда не бывает. Я человек веселый». А он сказал: «А я у меня бывает». А потом я задумался, что ведь сокрушение — это и есть постоянная исповедь перед Богом. То есть сердце стоит перед Богом на исповеди и сокрушается в своей жизни сегодняшней. Потому что, ты понимаешь, внутри нас сидит две силы — добро и зло. Конечно, можно словом оскорбить человека, можно жестом, можно взглядом. Так что, если ты говоришь, что ты прожил безгрешно, потому что ты никого не облаял, никого не убивал, ты все равно внутренне мысленно грешишь иногда.

Я сижу один, целыми днями один. Дочь моя мне принесет поесть, а потом я целый день один. Когда я прихожу на исповедь, я не знаю, в чем мне каяться. Потому что нет активных грехов… Я говорю: «Батюшка, активных грехов нет, но мысли, которые в меня входят, я их не могу запомнить, их нужно тогда записывать или что». Они пришли, я их выгнал. Это очень сложно. Тут должно быть внутреннее ощущение сокрушения не за сегодняшний день, а за прошлое. А мне 90 с лишним лет, так что есть, о чем сокрушаться.

— Сейчас слышны голоса, что после падения советской власти, наступил разгул, что свобода, которая пришла, принесла много зла в общество, в жизнь. Что стоит, может быть, пересмотреть недавнее прошлое, когда все было по закону, когда был в стране порядок?

— Да, под дулом автомата — тут уж надо добавить. Сталинское время прошло через меня целиком. Там все было на страхе. Все старые кинофильмы — они все-такие милые, нигде не увидишь движений, которые могли бы натолкнуть на какие-нибудь мысли. Сталин жестко держал в руках Россию, но под автоматом. Ведь Россия была наполнена стукачами, ты везде боялся сказать что-нибудь.

Молитесь за врагов ваших

— Но ведь эти стукачи родились же еще при царской России, они были воспитаны еще тем обществом…

— Больше скажу. Был такой Александр Самарин, прокурор Святейшего Синода. Он был большим другом моего деда, Александра Алексеевича Хвостова, министра юстиции. Они руководили разными департаментами, но они дружили просто потому, что они были близки друг другу по сердцу.

Во время оккупации в Верею, где оказалась моя мама, попадает Илюша Самарин. Александр Самарин женился на «девушке с персиками», на Вере Мамонтовой. Она родила двоих детей, Илюшу и Лизу, но скоро умерла.

Так вот Илюша Самарин, сын из такой семьи, оказался таким стукачом. Он меня провоцировал, вы не можете себе представить, как он старался меня посадить. Если я не сделаю то, что он с меня требует, он мне угрожал, что буду убит или я, или моя мама, которая тогда лежала в больнице и выздоравливала.

Моя мама была в больнице. Я обычно в воскресенье не бывал у нее, ездил за город к любимой девушке, а тут мама меня попросила не уезжать, а прийти к ней. Я что-то купил, с утра еду к маме, а мне нянюшка не дает халата. Я кричу: «Нянюшка?» Она так жмется, говорит: «Ваша мама скончалась». Я: «Как?» Без халата пошел в палату, меня там все знали, и мне рассказали, что утром пришла сестра, сделала ей какой-то укол, после которого она повернулась на другой бок и вроде заснула, через какое-то время приходит другая сестра, а мама уже мертвая. Хотя тогда ее уже на выздоровление выписывали.

А еще была угроза… Я жил в мансарде, куда вела винтовая лестница. Когда я собирался хоронить маму, к определенному часу должен был быть в морге, я одевался, вдруг открывается дверь, появляется Илюша Самарин: «Соболезную». Если бы ты знала, какой я дал ему апперкот! Он свалился по этой винтовой лестнице. Я понял, что смерть матери — это его дело…

— Вы смогли его простить?

— Я за него молюсь каждый день.

— Как это можно — молиться за тех, кто сделал тебе такое зло?

— Об этом Евангелие.

— Да, Христос сказал, но в сердце-то справиться как? По сердцу-то хочется врезать.

— А молюсь, как за родного. Потому что, когда ты начинаешь молиться за человека, он тебе становится не врагом. Молитва все перемещает.

— То есть, если даже ты сразу простить не можешь?

— Да. Но если ты начинаешь, молишься за этого человека, у тебя все проходит, у тебя уже нет вражды. У тебя только: «Господи, прости его, Господи не вмени его греха ко мне». Понимаешь? Он может быть грешен в сорока местах, но я прошу, чтобы Господь не вменил его греха, совершенного по отношению ко мне. Я его прощаю. Дальше я не знаю, дело Божие. А я прошу Бога не вменить его греха ко мне, по отношению ко мне.

У меня были очень трудные отношения с митрополитом Николаем (Кутеповым), когда я работал по реставрации дивеевского иконостаса. Он все время требовал, чтобы я стоял по струнке, как батюшки. Если священник не будет говорить с ним так, как нужно, то он его сошлет в деревню. А меня-то некуда ссылать, поэтому я с ним разговаривал человеческим языком: «Зачем вы суетесь в дело, которого Вы не знаете? Это мое дело, это я взял ответственность, вы тут ничего не понимаете, и не надо вам сюда соваться». Я открыто говорил: «Я веду эту работу». У меня были с ним очень тяжелые отношения. Но когда я начал за него молиться, наступило просветление, у меня все прошло, а оно долго сидело. Часто бывает неприязнь к какому-то человеку даже и на пустом месте, может быть. Но, как только начинаешь за него молиться, она уходит. Так что, «молитесь за врагов ваших!».

Исповедь

— Почему ты должен рассказать грех такому же человеку, как и ты? Это стыдно, потому что он — такой же человек, как и ты. Всякие грехи есть. То, что ты где-то там украл яблоко, — это еще не грех. А когда ты живешь не по закону Божьему, бывают особенно стыдные грехи. Как отец Владимир мне сказал, и у женщины, и у мужчины есть два органа, через которые очень легко бес входит в сердце. Да, через них грех входит в сердце, и его оттуда очень трудно выгнать, потому что он там начинает работать.

Когда ты просто исповедуешься дома, на молитве, то ты исповедуешься перед Богом, Который тебя слышит, но ты Его не видишь. А на исповеди ты говоришь человеку о том позорном грехе, о котором тебе вообще не хочется говорить. Хочется, чтобы вообще никто не знал о твоей плотской жизни. Но на исповеди ты выдавливаешь из себя, ты заставляешь себя сказать перед священником, и тебе ужасно стыдно перед ним за то, что ты такой. Это тебя останавливает от продолжения греха, потому что невозможно повторять одному и тому же батюшке один и тот же грех. Значит, в тебе нет никакой борьбы. Ты просто перечисляешь грехи, ты не каешься в них. Каяться — значит, изменять себя. Каяться — значит, перестать грешить. Вот почему необходима исповедь.

Я все время говорю: исповедоваться нужно у одного и того же батюшки, не меняя никого. Вот я исповедуюсь у одного и того же батюшки, и вдруг я согрешил, и согрешил довольно ужасно, можно сказать, что я опять упал. И иду к другому батюшке, который меня мало знает, на исповедь, я говорю: «Я то-то и то-то». Это недопустимо, это грех не прощённый, ты сам себя успокаиваешь, что отпущено.

Поэтому, если у меня есть духовник, то я должен говорить ему все, как бы мне это было ни неприятно, ни тяжело и ни стыдно. Потому что всегда есть какой-то человеческий контакт между батюшкой и исповедником. У меня всегда он есть, всегда. Священник для меня не просто личность, которая подходит с епитрахилью. У меня всегда есть какое-то внутреннее соединение с его душой.

Марина, дочь моя, как-то захотела причаститься. Пришла, молодой батюшка. Исповедуется. А он говорит, что грехи я ваши отпущу, а к Чаше не допущу. К Чаше нужно подходить белой розой, а не грязной. Когда человек подходит к Чаше, священник говорит: «Из них первый есмь аз, самый грешный». А молодые батюшки иногда отталкивают от Церкви. Марина больше не ходит в церковь, слышать не может.

Как-то одна сектантка ко мне пришла, с ребенком. Села, начала меня агитировать в какую-то секту. И начинает читать «Апостола». Я ей говорю: «Ты одну строчку берешь, а ты читай сначала и до конца, потому что дальше идет объяснение. А вы упираетесь в одну строчку или в какой-то один текст, и на нем строите. Это пустострой». Она мне говорит: «Я ходила в церковь, пришла к батюшке на исповедь, а он мне сказал: „С твоими грехами не к Чаше, а в ад“. Я, — говорит, — ушла из церкви, пошла в секту, потому что там людей любят». В секте все построено на взаимности, на взаимной любви. Понимаешь, они очень тесно связаны между собой по своему исповедованию.

Молитва

— Вы рассказывали о тяжелых временах, просто у вас глаз такой, что вам многое кажется светлым. Везде, где Вы были, находили и радость, и юмор, и людей хороших. Но, в принципе, стоит ли ждать от этой земной жизни чего-то хорошего?

— Ничего.

— И удивляться тому, что происходит, не надо?

— Да, а чего? Чему удивляться? Дай Бог, чтобы хуже не было. А хорошего мало. Я уже все пережил, у меня впереди гроб через год, через два. Задумываться над такими вопросами мне не нужно, они не мои.

Я тебе расскажу еще одну историю. Матушка Серафима (Булгакова), которая меня знала с трехлетнего возраста, когда была в Москве, приходила ко мне, и мы с ней разговаривали. Она была подругой моей матери. Так вот однажды она мне рассказала о чудотворном каноне Божией Матери.

Она сидела в лагере, ей было 27 лет. Тогда мужчины и женщины были все в одной зоне. И она страшно влюбилась, влюбилась так, что ничего с собой поделать не могла. Тогда она не была монахиней, а только рясофорной послушницей, но она понимала, что связь эта невозможна, но любовь тянула ее с такой силой, что она говорила: «Я была на краю гибели. И начала читать канон Матери Божией. Я знаю, что сейчас я прочитаю канон и пойду к нему в барак, я хочу его видеть». Еще никаких связей не было, но желания были, они росли где-то внутри.

Вот она прочитала канон Божией Матери и пошла к нему в барак. «Я понимала, что я читаю канон Матери Божией, прошу Ее помочь, спасти меня, а сама иду. Прихожу, спрашиваю такого то, а мне говорят: «А его на этап взяли». Понимаешь, как Матерь Божия устроила: убрала человека, предмет страсти убрала. Она понимала, что у Сони не хватит сил, что она слаба, потому что плоть сильнее, Она убрала того человека.

В моей жизни я знаю, сколько раз Бог убирал с моей дороги людей, для того чтобы я не грешил.

Отец Владимир меня научил: когда ты выходишь из дома, то никогда не иди пустым, а всегда молись. Читаю «Помилуй меня, Боже», наизусть выучил канон Матери Божией. И тогда вся мразь, которая рядом с тобой идет, вся вот эта аура страшная, она тебя не касается, ты идешь каким-то своим коридором. Как начал молиться, так легко стало по жизни ходить. Только я перешагну дверь своей квартиры, я тут же начинаю молиться.

Потом я уже переехал сюда, под Голицыно, я уже езжу в ближайшую церковь на автобусе. Отец Владимир, настоятель храма, меня моментально взял в алтарь, мы очень были близки внутренне, духовно. Он прочитал все мои книги, и он же первый издал за свой счет «Милосердия двери…». Он заплатил деньги, небольшой тираж выпустил и все книги мне отдал. Я их продал и обратно ему деньги вернул.

Так вот, как-то в первый день Великого поста я иду на Покаянный канон — это нужно пройти Можайское шоссе, перейти на ту сторону, сесть на автобус, доехать до Голицыно и там пойти пешком. Иду, читаю канон Божией Матери. Я знаю, сколько минут он читается, иду определенным шагом, чтобы к автобусной остановке канон был закончен. Я подхожу к Можайскому шоссе, смотрю — машина идет, но далеко, я думаю, что совершенно спокойно могу перейти на ту сторону. Перехожу. Посмотрел в обратку, и там машин нет, пошел по обочине.

Вдруг — совершенно неожиданно невероятный удар в спину. Меня подбрасывает на капот машины, я двумя локтями выбиваю ветровое стекло. Какой удар должен быть, чтобы локтями выбить ветровое стекло! И по инерции сваливаюсь под машину. Причем, она на ходу, отказали тормоза. Моя голова почти под колесом. Но как-то машина остановилась… Шофер вылезает из машины, он убежден, что я мертв. Подходит ко мне, спрашивает: «Жив?» Я говорю: «Да». «Тогда давай, я тебя подниму». Я говорю: «Нет, подожди, мне надо понять, что ты мне сломал».

Самое главное — позвоночник, удар в спину. Я начинаю на асфальте шевелиться тихонько: кажется, позвоночник цел, руки — не сломаны, ноги — не сломаны. Я говорю: «Слушай, ты ничего мне не сломал, поднимай». Он открыл дверку машины и так, чтобы у меня ноги были спущены, посадил меня. Потом пришло ГАИ, «неотложка». Врачи сказали, что я родился в рубашке, что у меня нигде даже ссадины нет. На машине ГАИ меня отвезли домой, а дома я уже тихонько ходил с двумя палками. У меня ноги были синие от пояса и до ногтей — такой удар был, такое было внутреннее кровоизлияние. Но ничего не сломано, царапины нет.

По улице шла Катя, соседка. Я говорю ей: «Скажи отцу Владимиру, что я попал под машину». Как кончил отец Владимир службу, ко мне приехал с женой Аллой. «Я еле дослужил, — говорит. — Какая тебе помощь нужна?» Все-таки не все батюшки приезжают спрашивать, какая помощь нужна. Я говорю: «Батюшка, у меня все цело, мне ничего не надо, только две палки». Слава Богу!

Обыкновенно снов у меня масса, но я никогда их не запоминаю. Вдруг через какое-то время — может, через неделю, может, через две, не помню — я ночью просыпаюсь на словах, которые я отчетливо слышу. Я слышу, но не могу понять, чей это голос, очень спокойный. Голос мне говорит: «Готовься к смерти». Этот голос я услышал, положил в сердце. Прихожу в церковь в очередной раз, рассказываю отцу Владимиру, говорю: вот такая вещь, что мне делать? Он говорит: «Алексей Петрович, вы причащаетесь раз в месяц. Причащайтесь каждую неделю по воскресеньям». Это было пятнадцать лет тому назад. Так пятнадцать лет я готовлюсь к смерти. Кто меня спас тогда?

Я знаю, я абсолютно уверен, что машину остановил не водитель. Машину остановила другая сила. Ведь я читал канон Матери Божией. Я всегда Ее благодарил за то, что Она много раз спасала меня от лютой смерти. И сейчас считаю, это было Ее спасение для того, чтобы я подготовился к смерти. Потому что тогда я не готов был, может, и сейчас не готов, не знаю…

— Может быть, ради того, чтобы еще что-то передать людям? Что самое главное для человека?

— Евангелие. Если человек верующий, он должен читать Евангелие. И все, как нужно жить, там все сказано, искать нечего, нужно просто жить по Евангелию: любить ближнего, не делать зла, прощать, молиться за обидевших тебя. А дальше — церковь, а дальше — таинства. Без этого нет жизни.

Беседовала Алиса Струкова

Фото: Роман Наумов; личный архив А.П. Арцыбушева

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.