О своей прабабушке из навсегда ушедшей эпохи вспоминает Оксана Головко.
Бабуся вспоминается мне в «колючей-кусачей» зеленой шерстяной кофте, в неизменном платке, скрывавшем аккуратный узел седых волос. Узел этот она каждый вечер распускала, медленно, словно совершая какой-то ритуал, долго расчесывалась, иногда подшучивая над собой, что вот остался в старости от косы — мышиный хвостик… Моя прабабушка не то чтобы была полной, но как-то сразу занимала собой часть пространства, точнее, заполняла, наполняла его собою. Эта наполненность не была лишней, мешающей. Наоборот, бабуся всегда приносила с собой нечто творческое, созидающее, то, без чего наша повседневная жизнь становится менее осмысленной и более скучной.
Помню ее приходы к нам еще до развода родителей (то есть до моих трех с половиной лет). Я сижу и внимательно слушаю (в тысячный раз!) некрасовскую историю про генерала Топтыгина и хохочу над ней. В бабусином прочтении медведь — симпатичный, добрый, совсем не страшный (хоть и рычит). Мне даже немного боязно за неуклюжего зверя: вдруг его обидят те, кто недавно считал важным генералом?
Вот мы медленно поднимаемся по лестнице на наш пятый этаж. Наконец все лестничные пролеты преодолены. Но в квартиру сразу не заходим, останавливаемся у двери. Для того чтобы перевести дыхание после трудного для обеих подъема, а главное, чтобы послушать, как кричат на чердаке галки. Я знаю, что галки — это птицы, но благодаря присутствию бабуси они кажутся какими-то сказочными существами, и неизвестно, следует ли их бояться, или наоборот, они сами нуждаются в защите. В конце концов, прислушиваясь к звукам, доносящимся с чердака, я все-таки склоняюсь к мысли, что галки — создания опасные, и поближе придвигаюсь к моей прабабушке.
Бабуся готовит мне творог и нечаянно вместо сахарного песка добавляет соль. Мне обидно и как-то внутренне больно, но не из-за творога, конечно, а из-за мысли: вот бабуся старалась, хотела порадовать, думала, как накормит меня. И страстно хочется сдвинуть время чуть назад, исправить случайную ошибку, чтобы бабуся не огорчалась. Первое нахлынувшее бессильное осознание того, что случившееся не всегда можно исправить, по крайней мере, бесследно…
Ее называли бабусей и я, правнучка, и ее внуки, в том числе моя мама. Она сама требовала такого обращения, утверждая: «Бабушек у вас много, а я одна». И бабуся действительно была единственной. Из тех, «бывших» (сословия в данном случае не имеют значение), принесших, перенесших через сломы и боль двадцатого века то настоящее, передаваемое когда-то от старших — младшим, по цепочке, которая затем оказалось прерванной, обрезанной. Именно оно давало человеку ощущение тверди, уверенность и силу от спокойного чувства: мы возникли не сейчас, не сами по себе, за нами — множество живших «до», и именно благодаря им стало возможно в том числе и наше рождение в данной точке времени и пространства.
Железный мамин крест
Родилась бабуся на волжских просторах, в селе Лебедино Алексеевского района в Татарстане. От родителей ей досталась красивая фамилия — Серебрячинская, взятая в честь деревни Серебрячиха, где они венчались. Старшим в семье был дед, ему полагалось первому получать свою порцию за столом. А точнее, опускать ложку в общее блюдо, которое ставилось посреди стола. На ложку, по старшинству, по утвержденному и не обсуждаемому закону попадал лучший кусок мяса (если оно вообще присутствовало в блюде).
С матерью у Маши (так звали бабусю) отношения были нежные, доверительные. О ее раннем уходе бабуся грустила всю свою долгую жизнь и бережно хранила в глубине деревянного шкафа, от времени потемневшего и потрескавшегося, большой железный крест: его нашла мать незадолго до своей смерти, которую — предчувствовала и, видимо, тосковала, что оставит детей без своего здесь присмотра.
Как-то она вместе со своей любимицей Машей шла по берегу Волги, и вдруг вдали показалась тонкая женщина в белом, легкой походкой идущая куда то, почти парящая над землей. Девочка незнакомку не заметила, как ни показывала, ни направляла её в сторону виденного мать, которая вскоре умерла от тифа.
Спустя какое-то время отец женился вновь. Было страшно, когда он впервые привел чужую женщину. Казалось, что жить рядом с ней после того, как дом осиротел без мамы, будет невозможно. Но мачеха, если и не смогла заменить мать (потому, что это было просто невозможно), бережно заботилась о детях и оставила о себе в их сердцах благодарную память.
Иван Серебрячинский, бабусин отец, тятя, был крестьянином грамотным, и как раз в силу своей грамотности впитавшим в себя заблуждения, которые в начале страшного двадцатого века подхватывали, словно летучую вирусную заразу, очень и очень многие. Он (работавший на земле, а потому не бедствовавший) считал настоящую жизнь несправедливой и мечтал о переустройстве мира, о какой-то новой реальности, похожей на земной рай.
Представления о том, как будет выглядеть этот земной рай, и почему действительность такая уж плохая, он черпал из запрещенных книжек. Ими охотно снабжала его сельская учительница. Для роли курьера была избрана Мариша — старшая Машина сестра. Причем верил Иван во все это искренне, без какой-либо тайной мысли о собственной выгоде.
Иван был человеком порядочным и надежным. Подобное увлечение политикой было небезопасным (но не опасным для жизни, как позднее, когда тот самый вожделенный «рай» наступил), Ивана могли и арестовать. Но от этой беды уберегла его местная барыня, спрятав вместе с семьей у себя дома. А затем, спустя несколько лет, в 1918 году эту самую добросердечную барыню стоящие у власти товарищи сначала выгнали из дома, а затем увезли в неизвестном направлении. Понять смысл этой несправедливости бабуся не могла до конца жизни…
А вообще — мечты о переустройстве мира, как и повседневные заботы о хлебе насущном — удел взрослых. Дети, молодежь, хоть и помогали старшим по мере сил, были заняты другим. По вечерам — посиделки, песни, катания на лодках, особенную прелесть они приобретали в половодье, когда вода подбиралась к самым домам.
Жизнь раскидает детей Серебрячинских. Мариша окажется в Волжске, доживет до пожилого возраста и умрет на руках сына и невестки, имея внуков и правнуков. Я помню, как мы с бабусей приезжали к тете Марише: она, худая, как бы уже высохшая, казалась мне совсем древней, но разговаривать с ней было интересно и весело.
Младший Серебрячинский — Николай, появившийся на свет в 1917 году, сгинет в боях Великой Отечественной войны под безысходным в своей трагической неизвестности грифом «пропал без вести». Маша, моя бабуся, сбежит от надвигающегося крепостничества колхозной жизни и вместе с мужем, Иваном Лапшиным окажется в Казани, в полуподвальной комнате на улице Куйбышева.
Лапшин оберегал и опекал свою молодую жену, как мог. Бабуся работала в каком-то учреждении уборщицей, и к ее обязанностям неожиданно добавилось мытье туалетов. Наубиравшись за день нечистот за не очень культурными гражданами (даже ее, деревенскую, не избалованную, потрясло умение городских так грязно гадить), бабуся еле-еле добралась домой и какое-то время на еду смотреть не могла. На следующий день Иван пришел в это учреждение и твердо сказал, что его супруга туалетов больше мыть не будет. Самое интересное, что, действительно, больше не мыла.
Зайцы вместо дров
Недолго смог заботиться глава о своем увеличившемся семействе, оставил дорогую жену с тремя детьми, и не по своей воле: началась война. Мария и так без работы никогда не сидела, а теперь пришлось работать ещё больше, чтобы прокормить двоих мальчишек и маленькую дочурку. Но всегда, на работе ли, дома ли за хозяйственными заботами, все мысли сводились к одному: «Как он там?!». Да еще с этими пацанятами без твердой отцовой руки никакого спасения нет.
Хватилась как-то: нет последних восьмидесяти рублей, приготовленных на дрова! Оказалось, Коля с Толей взяли деньги и купили на них двух тряпичных зайцев! Со слезами отхлестала мальчишек Мария и отправилась на улицу — зайцев этих продавать. Да кому они в военное время могут понадобиться? Трудно одной! И защитить некому. Зашла как-то в полуподвал женщина, смотрит, никого взрослых нет, только маленькая девочка, Ниночка, сидит, играет. Говорит ей тетя ласковые слова, а в это время одежду, вещи в узел складывает, последнее у детей отнимает…
Году в сорок третьем подошел к бабусе незнакомый человек и неожиданно стал говорить. «Вижу, у тебя дети, болеют. Ничего, поправятся! Но мысли твои главные — не о них. Тот, о ком твои думы постоянные — вернется с фронта живым, но вскоре ты его потеряешь». Так и вышло. Дождалась бабуся, вернулся ее дорогой Ваня, списанный по ранению. Только ведь просто так бойцов не списывали, и ранение бесследно не прошло, и вскоре умер Иван от его последствий, оставил Машу, как когда-то оставила ее мама. Но тогда ведь тятя был рядом, тогда можно было поплакать, пострадать около близкого человека. А сейчас — не до страданий: детей растить нужно.
Холщовый мешочек
«Бабуся, давай мешочек посмотрим!» И она с радостью на мое любопытство достает белый холщовый сверток, разворачивает и достает хранящиеся там ценности: редкие фотографии — на одной из них бабусе лет сорок, у нее строгое лицо и гладко зачесанные волосы, открытки от детей и внуков. И два календаря — за 1970 и 1971 годы. Календари — вещественные напоминания о внутренней боли, об утратах, которые вновь пришлось бабусе пережить.
В 1970 году умер ее внук Андрюша, первый сын дочери Нины, совсем маленьким, не справившись с врожденным пороком сердца. Это был нежный, смышленый мальчик, задававший серьезные вопросы об устройстве жизни… А вскоре смерть забрала ее старшего сына Николая, моего никогда не виденного деда, надежду и силу семьи.
Болезнь свалила Николая за пару месяцев. Его, уже безнадежного, выписали из больницы домой, вручив дочке-восьмикласснице вместе с выписным листом, страшный диагноз на котором уже не оставлял надежды. Высохший, страдающий от страшной боли, которую на недолгое время могли заглушить лишь наркотики, он пытался шутить…
Его уход казался невозможным, немыслимым, ведь Коля, старший, был самым-самым, таким положительным героем, на котором все держится: надежда матери в старости, хороший работник, внимательный и заботливый отец, в выходные пропадавший с дочкой на речке, а зимой вместе с ней штурмовавший крутые лыжные склоны… А как лихо он отбивал чечетку! Как то, перед праздником Восьмого марта, не застав бабусю дома, он оставил на столе шуточное стихотворение: «Не шучу и не смеюся, Что же здесь смешного. Поздравляю тетю Пусю С женским днем восьмого». Пуся — смешная маленькая собачка, жившая у бабуси. Николай писал не только шуточные стихи…
Мы часто ходили с бабусей к ним — к Андрюше и деду — на могилы, на Арское кладбище. Заходили за ограду, садились на лавочку, и бабуся начинала что-то рассказывать своим дорогим ушедшим. Как-то показала могилу своего мужа, Ивана, но только издали, подойти к ней было нельзя из-за плотно обступивших колючих оград.
Удивительное дело, сейчас, когда я бываю на Арском, оно выглядит совсем иным, более мрачным, сероватым: в детстве мне казалось, что там много солнца, воздуха, а листья на деревьях — ярко-зеленые. Значит, солнце приносила с собой бабуся. И самого кладбища с ней я нисколько не боялась: посидев около наших, мы бродили по аллеям, и бабуся показывала мне могилы знаменитых людей, актрис и актеров Качаловского театра, где она долгое время проработала билетершей и знала многих лично.
Мне было интересно слушать, какой интересной и красивой была, например, та дама, чьи бренные останки покоятся под роскошным гранитным памятником. И как-то не верилось, казалось невозможным, что и эти люди, и мои родственники просто канули в никуда, исчезли. Это чувство возникало не само по себе, а из бабусиной убежденности. Она, пережившая столько утрат, знала, что однажды Бог, став Человеком, победил смерть, а значит, ее мама, ее тятя, внук, сын — есть, хотя и очень-очень далеко, поэтому так спокойно-уверенно беседовала с ними, и у меня не возникало ни тени сомнения, что они ее слышат.
Бабуся часто просила меня написать «записочки» о здравии и упокоении. И та ее одинаково жгучая необходимость помолиться в церкви и о живых, и об ушедших, укрепляла во мне полуосознанное, не до конца принятое понимание, что разница между ними не такая уж большая. В Бога бабуся верила спокойно и убежденно, не пытаясь доказать другим, что Он есть.
Вера, принятая в детстве из рук матери, была почти такой же физической ее частью, как, скажем сердце. И если кто-то выдвинул бы версию, что у людей нет сердца, для чего человеку, чувствующему его мерные удары в груди, что-то доказывать? На мои детские глупости, почерпнутые из примитивных атеистических книжонок, она спокойно отвечала: «Да, может быть, ты и права, я же старая, необразованная», — что ничуть не мешало ее вере, не мешало каждый вечер, обращаясь к Спасителю, просить за всех близких, в том числе за меня, свою бестолковую правнучку.
И эта ее спокойная уверенность, ее знание, что жизнь на земле существует не сама по себе, что не брошены мы в бессмысленности мироздания, по капле, незаметно вливалась в меня, чтобы затем, в периоды бурных юношеских исканий не дать оказаться сосем уж в противоположном направлении.
А по поводу бабусиной необразованности… За плечами у нее было всего четыре класса сельской школы. Интересно, чему и как их там учили, если она умудрялась решать мне задачи по математике, с которыми мама со своим средним педагогическим не могла справиться? Если она безо всяких логопедов научила меня правильно говорить, привила страстную, захватывающую любовь к чтению? «Простая» на взгляд людей, для которых сочетание «интеллигентный человек» было синонимом «получивший диплом о высшем образовании», бабуся отличалась невероятной внутренней культурой. Как сейчас не хватает лично мне ее умения слушать и принимать мнение других людей без осуждения!
«Кошки будут заглядывать»
Мне три года с половиной года, я сижу у бабуси в комнате на коробке с посудой и плачу. Мне сообщили, что теперь мы с мамой будем жить здесь. «Не хочу-у! Боюсь, кошки в окна будут заглядывать!» Но пугают меня не только воображаемые кошки. Мне хочется вернуться в квартиру, около которой мы слушали галок, ведь там у меня — отдельная комната, игровой угол с игрушечной мебелью, любимые куклы: длинноволосая красавица Наташа, озорная Женька, для которой бабуся не так давно сшила обновы, и еще много интересных вещей. Но почему-то из всего детского моего богатства с нами уехал только маленький негритенок в цветастой рубашке…
Я возвращаюсь из школы, прислушиваясь к волнующим шепотам весны, почти касаясь руками насыщенного воздуха. В нем смешались шуршание автомобилей, каменное спокойствие успевших нагреться за день домов, нежность первой зелени и запах сухого асфальта, наступать на который особенно приятно: еще не забылось, как долго он был спрятан под толстым слоем снега и льда.
Сворачиваю в сероватую прохладу арки, поднимаюсь немного вверх и оказываюсь во дворе. Прохожу мимо наших окон, расположившихся прямо на уровне земли. Две ступеньки вниз — и я оказываюсь у коричневой деревянной двери. Прежде, чем толкнуть ее, смотрю в сторону лавочки, приютившейся около противоположной глухой стены: нет ли бабуси? Иногда она не прочь посидеть там, поболтать с другими старушками — но не очень часто. «Не люблю я с этими старухами сидеть: скучно! С молодыми интересней!», — часто смеялась она. Нет, бабуси там нет. Я все-таки открываю дверь и захожу в сени.
После яркого солнечного света их темнота кажется неожиданной. Двигаюсь аккуратно, стараясь не споткнуться. В сенях — два чулана, наш и соседский. Соседский мне неинтересен, а наш вызывает чувство острого любопытства и представляется хранилищем интересных непонятных и таинственных вещей. Мне кажется, что именно в этом чулане живет Шишок, сказки про которого мне бабуся рассказывала.
Еще более таинственным казался мне деревянный сарай, черневший в глубине двора рядом с другими сараями. Чтобы добраться до него, нужно было подняться по шаткой, местами прогнившей лестнице, пройти по некому подобию террасы, открыть ржавый замок. Бабуся в сарай ходила редко, и потому я не знала, что за сокровища там хранились.
С годами любопытство мое не стало менее острым, только его уже никак не удовлетворишь: нет не только ветхих сараев, но и крепкий надежный дом не смог конкурировать с непрочными безобразными стеклянно-бетонными конструкциями. Но пока — я в сенях, нащупываю пухлую, оббитую чем-то мягким дверь, тяну ее на себя и оказываюсь в кухне.
Бабуся что-то готовит. Вдохнув вкусный запах жарящейся картошки, я понимаю, что сильно проголодалась. Тороплюсь переодеться, и потому все-таки спотыкаюсь, но уже — в светлой комнате, зацепившись за шторы, украшавшие вход в комнату. Слева от двери — бабусина аккуратно заправленная кровать, у противоположной стены, оклеенной открытками, вырезками из журналов и прочими моими средствами самовыражения — наш с мамой красный диван.
Портфель оказывается на старинном, с чуть изогнутыми ножками, стуле, школьная форма — в шкафу. Я беру с широкого подоконника недавно подаренный мамой набор бумажных кукол и собираюсь его рассмотреть. Заходит бабуся с шипящий сковородкой в одной руке и деревянной подставкой под нее в другой. Садимся обедать за массивный, внизу с резными украшениями, стол.
После обеда клеенка чисто вытирается, и я принимаюсь за уроки. Вечером, когда от единственной, не прикрытой абажуром, лампочки, висящей над столом, становится спокойно и уютно, бабуся берется за спицы, а я под их мерное постукивание с упоением раскрываю книгу и погружаюсь в захватывающую, неведомую жизнь…
Бабуся никогда не жаловалась на жизнь. Да и когда ей? Заботы о детях, затем — о внуках, затем о правнучке отнимали много сил и времени, и на то, чтобы пожалеть себя, поплакаться, его просто не оставалось. Когда мы с мамой переехали в благоустроенную квартиру, бабуся наотрез отказалась переселиться с нами: не хотела быть обузой, она привыкла всю жизнь отвечать за других, и другое состояние ей было просто незнакомо. Уговоры не помогли, и моя прабабушка доживала свой век в полуподвале, без горячей воды и канализации, мучительно страдая от «водянки», но так и не научившись жаловаться на судьбу и жалеть себя.