Михаил Шполянский был конструктором военных кораблей. Потом его заподозрили в шпионаже в пользу Австралии. Он поработал каменщиком, кочегаром и бухгалтером, а потом стал священником и организовал один из первых на Украине семейных детских домов. Невероятную историю своей жизни отец Михаил рассказал Дмитрию Ларченко.
Корабли и шпионаж
С детства я хотел заниматься военными кораблями. Именно военными. Читал всякие книги про то, как устроены были первые мины или торпеды дореволюционные, и поэтому совершенно сознательно пошел в Николаевский кораблестроительный на проектирование боевых надводных кораблей. Потом был распределен в николаевский филиал Северного проектно-конструкторского бюро. Делали противолодочные корабли, корабли для погранслужбы. Много было в советском кораблестроении забавного, абсурдного, маразматического.
Потом я стал шпионом. У нас как становились шпионами — кто-то донес. Уже в горбачевские времена я узнал подробности. Я захотел разобраться, доконал КГБ — они вынесли мне так называемое официальное извинение в неправомочных действиях.
Если читали «Бумажный пейзаж» Аксенова, то помните, что там дело героя привозили на тачке. Мое принесли два человека — две огромные стопки. И первый документ, который в них был, — это где-то классе в девятом школы мы с приятелями втроем пили пиво в погребке, и нас очень возмутило, что оно совершенно очевидно наполовину состоит из водопроводной воды. Вырвав из школьной тетрадки лист (он у нас намок в пиве), мы написали горячую петицию протеста против разбавления пива. Этот листик был в моем деле.
Почему на меня доносили? Я читал очень много книг — за то десятилетие я, наверное, прочел больше, чем за всю остальную жизнь. Ну и слушал «Свободу» и «Би-Би-Си» — «Маяк» было слушать невозможно.
Доносил, как потом выяснилось, мой друг. Он хотел, чтобы его взяли в КГБ, а для этого нужно было расколоть кого-то. Он ходил за мной и все время о чем-то расспрашивал. И вот эта вся стопка — это процентов на 50-70 были его ежедневные рассказы. А слово «Австралия» в первый и последний раз прозвучало, когда я сказал: «Знаешь, Вовка, я вот думаю, что если рвать отсюда когти, то, наверное, в Австралию, потому что если все-таки будет атомная война, то это единственный континент, который, возможно, выживет, потому что он никому на хрен не нужен»… В общем с той поры еще года три во всех предприятиях города читали лекции о разоблаченном шпионе, предотвращенной попытке шпионажа.
А сам процесс разоблачения, конечно, был прекрасен. Помню, вызвали в донорский пункт… Потом мне врачи рассказали, что КГБ надо было у меня дома провести обыск. Пелевин, что еще скажешь. Кровь у меня брали до вечера, я везде самым последним в очереди, уже все разошлись, а я все на столе лежу с иголкой… А дома в это время была жена Алла, поэтому никто вообще не приходил, не звонил и не интересовался. Потом они, конечно в квартиру попали — свистнули у меня 25 рублей из заначки.
В итоге вынесли мне так называемое особое предупреждение о недопустимости подобных действий, но я это проспал, потому что наелся на всякий случай валерьянки — целую горсть выпил.
Обвинили меня в итоге не в шпионаже — вроде как разобрались, — а в антисоветской агитации. Постановление выносилось только органами КГБ, для этого не надо было никаких судебных инстанций, адвокатов, прокуроров и прочего, и оно не влекло за собой ареста. Но если такое происходило во второй раз — это уже был рецидив. До семи лет.
Вынесли постановление и отправили работать. Допуск забрали, но при этом я остался в этом КБ рисовать ящички на ватмане — бытовки на кораблях. А потом вдруг буквально в один день все рухнуло — пришло письмо из Москвы, что сотрудник КБ Шполянский разоблачен, предотвращена попытка шпионажа с его стороны в пользу иностранного государства, требуется принять срочные меры и доложить о принятии этих мер. Главное было — исключить из комсомола. Собрали первичную организацию, она проголосовала против. Ее распустили, сняли комсорга, парторгу вроде бы тоже досталось. В общем закончилось все собранием в актовом зале — там уже сидит все КБ, я почти никого не знаю, и выступает дама: «Я близко знаю гражданина Шпу… Шпе… Шпа… — Ей подсказывают: Шполянского! — А, ну да, Шпульянского, и могу подтвердить, что он постоянно подрывает наши идеологические устои!»
После исключения из комсомола иду я к директору КБ, а он говорит — все документы пришли, но пока лежат в первом отделе. Пиши быстрее по собственному желанию. А я как раз три года после распределения отработал, так что мог уходить со спокойной совестью. К нему потом, конечно, пришли, а он: «Шполянский у нас не работает, он уволился. Имел право, вот заявление».
После этого я пытался каменщиком поработать в Николаеве, но там как-то сразу потерялся, потому что меня со страшной силой пытались принять в комсомол. В общем, я плюнул на это в конце концов, и мы с семьей уехали в Россию. Я в лесничестве работал, а Алла детей воспитывала — к тому времени у нас уже двое мальчиков было.
Были мы там меньше года. «Свобода» на приемнике, кстати, исправно ловилась. В один момент я поинтересовался, что в Николаеве слышно, говорят: да никто тебя не ищет, никто не интересуется. Вернулись — я пошел работать в котельную. А город маленький… Сажусь в трамвай, одни люди подходят и говорят: «Слушай, ты что, уже вышел? А мы думали, что ты вообще за границу смотал». А другие, смотрю, отходят в другой конец, подальше. А потом, в 85-м или в 86-м, я уже не помню точно этот момент, я начал работать — в советское время это называлось шабашкой — бригада по декоративному оформлению помещений по договорам.
Мы оформляли кабинеты директоров, обшивали что-то попсовым дерматином, стены делали разноцветными — розовыми, зелеными. Любили они кафе делать — такое, чтобы там куча лампочек разноцветных мигала, чтобы в стену вделанные какие-нибудь чеканки были, все доморощенное такое.
Инженером я получал 110 рублей, а в котельной — 120-130 рублей. В шабашке — где-то рублей 600 в месяц, для нас тогда это было очень неплохо.
Перестройка
На каком-то очередном внеочередном пленуме чего-то в 1985 году Горбачев делал установочный доклад по перестройке. У нас в мастерской на полную громкость играло радио, никто молотком не размахивал: все первый раз в жизни слушали доклад генерального секретаря ЦК КПСС. Все ждали, будет ли как-то упомянуто сталинское время. И Горбачев тогда достаточно резко проехался по необоснованным репрессиям. Все захлопали. Не те, в зале — зал молчал. Мы в мастерской зааплодировали: для нас это было знаком того, что что-то действительно начинает меняться.
Следующим знаком было то, что даже к самому зачуханному газетному ларьку за час-два-три до его открытия выстраивалась очередь за «Огоньком».
А потом помню, как мы с Аллой и с друзьями пошли на пасхальную службу в кладбищенскую Всехсвятскую церковь, и там было всё как год, десять, сорок лет назад — то есть стояло оцепление милиции, и пускали туда по каким-то совершенно непонятным принципам. Мы пришли — и нам говорят: «Туда нельзя. На каком основании вы хотите туда?» Я отвечаю: «Мы прихожане этой церкви». — «Мало ли, тут все могут сказать, что они прихожане, мест всем не хватит». А настоятелем церкви был отец Валентин — я не был с ним знаком, просто знал как зовут. Я сказал: «Мы требуем, чтобы о нас доложили отцу-настоятелю Валентину, чтобы сказали, что его духовные чада стоят перед храмом, и их не пускают». В общем, впечатлили милиционера эти «духовные чада», решил он не связываться с нами и пустил. На дворе был 1987 год. А в 1988 году, хоть с виду и было то же самое — милиция стояла, — она совершенно поменяла свои функции. Милиционеры говорили, что охраняют порядок, организуют стоянку машин, и не просто пропускали — они нас вежливо приглашали в храм.
…Я умудрился побывать в церкви в очень необычной роли — был бухгалтером. Так называемые уполномоченные по делам религии меня туда пропустили, потому что так им было легче работать с церковью. Они мне рассказывали: приезжаем в храм (нужно дать в горисполком отчет о хозяйственной деятельности церквей), а в бухгалтерской книге ни один лист не сходится по вертикали и горизонтали. Это же как детская считалочка: просто набор цифр — два плюс три плюс семь… Но не сходится, и все тут.
Еще одна история: согласно инвентарной описи, две недели назад на склад были завезены 400 пачек свечей. Свечи — довольно дорогостоящее дело. Мы просим показать — нам открывают — пусто. «Где свечи?» — «Та мыши зъили». — «Что, за две недели?» — «Та мышей багато». — «А фитильки где?» — «Та мыши ж голодны». И в конце концов все — и коммунисты, и настоятель — согласились меня взять. Говорили только писать корявым почерком, чтоб не выставлять свое высшее образование.
…Конечно, государство давило на церковь. Но если ты держишься в рамках, то что ты там делаешь — проверяющим было все равно. То есть венчать можно было всего одну пару в год. А вот крестить — сколько угодно. Правда, была книга записи крещений, в которую священники обязаны были вносить подробные паспортные данные, и эта книга каждые две недели или месяц изымалась исполкомом и переписывалась. А по ней уже выносились совершенно конкретные мероприятия в адрес этих персонажей.
Но тут был очень интересный момент: городские священники жили достаточно обеспеченно. Двухэтажный дом и «волга» — это считалось нормальным. А почему было хорошо? Никто не хотел записываться в крестильные книги, и все крестили по домам. Покрестить в церкви стоило, по-моему, 5 рублей, а дома — 25 рублей. Крестили детей те же самые работники исполкомов, те же генералы. На всякий случай, чтобы бабка не сказала чего или чтобы не сглазили. Им было невыгодно разрушать эту систему. С одной стороны, священник всем доволен, потому что приезжает на «волге» на службу. С другой стороны, у них с отчетностью все в порядке, крещения сведены к абсолютному минимуму. С третьей стороны, никто не сглазит.
Церковь была единственным, пусть и неоднозначным, островком антигосударства в монолитном государстве.
Деревенская жизнь и рукоположение
Я переехал из Николаева в Старую Богдановку, чтобы выращивать помидоры. Решил попробовать новое поприще в жизни — сельское хозяйство. Мы купили дом 1905 года на берегу Лимана. Очень красиво. В малюсеньком доме был земляной пол, одна комната с одним маленьким окошком в два стекла и одна комната в четыре окошка, но только в одну раму, да крошечный коридорчик прямо в большую лужу. Мы с Аллой первое время тут жили, а дети наши — в палатке под дубом.
У нас как-то так сложилось, что родственников в селе не было и нет, для нас это была совершенно таинственная жизнь, но мы все пытались сделать: и то освоить, и это попробовать. Особенно прелестная история у нас с животноводством. Первыми у нас были кролики. Они развелись в неимоверном количестве, нарыли кучу нор, бегали везде, прыгали, поймать их было сложно — как в Австралии. Но в один день они сдохли, объевшись капусты. Так у нас со всеми было. Мы держали нутрий, уток, кур, гусей, коз, баранов, свиней и коров. Все или разбегались, или… коровы отказывались спариваться, курами в основном наши собаки питались…
Зато в деревне был храм. Это было буквально место ссылки священников, потому что приход мизерный и никакого дохода. Настоятель приезжал на несколько месяцев — и уезжал. Потом следующий…
…Доход сельского священника состоит из двух статей. Первая — это минимальная сумма — зарплата в храме: часть прибыли с продажи свечей и прочей утвари. Доход этот настолько маленький, что его может не хватить даже на уголь зимой.
Второе — это средства от так называемых спонсоров. Всегда есть люди, которые готовы помогать храму или деньгами, или какими-то работами, материалами. Тут все зависит от священника и отношений с этими людьми, потому что их средства могут пойти, допустим, на уголь храму, а могут — на уголь священнику, это совершенно индивидуально.
…В храм приезжали две женщины из города — вроде как хор — и две прихожанки. То есть всего было три-четыре-пять человек. В самые большие праздники — человек пятнадцать собиралось. И я там помогал то на клиросе, то, что называется, псаломщиком, то есть вел службу со стороны. Читал тексты, что-то показывал, а дома сидел и изучал все это дело по книгам.
В то время служил здесь отец Владимир. Он был старше меня лет на десять и внешне был очень похож на индуса: черный длинный хвост волос, собранных сзади. Прихожанам он, среди прочего, рассказывал про йогу. Про то, как дыханием заниматься, как диету блюсти. Потом отец Владимир уехал, приехал отец Николай. Потом отец Борис, еще один отец Владимир — может, я кого забыл.
Однажды я уехал по какой-то своей нужде, вернулся, прихожу на службу, а мне хороший такой дедок, Степан Игнатьевич, говорит: «Миш, тебя попросил отец Борис Мартынюк позвонить». А в 90-м году здесь нигде не было телефонов. Линии, которые на деревянных столбах, попадали, порвались. Столбы местные жители на дрова порезали… В общем, как-то я до него дозвонился, и этот отец Борис мне говорит: «А ты подрясник и крест уже купил?» — «В каком смысле?» — » Ты что, не знаешь, что это нужно с собой привозить?» — «Куда привозить?» — «А ты, что, ничего не знаешь?» — «Не знаю». — «Ну ты даешь, — говорит, — у тебя через десять дней рукоположение в Кировограде. Я же приезжал с уполномоченным Шурыгиным, с комиссией неделю назад. И местные прихожанки попросили, чтобы тебя им в священники рукоположили». Я говорю: «А мне чего не сказали?» — «Я не знаю, я думал, с тобой это согласовано». — «А что делать?» — «Езжай к епископу».
Я полетел тогда в Псково-Печерский монастырь к своему духовнику, он говорит: «Ну что, уже не ты решил, это воля Божья. А раз за тебя решили — давай, езжай к епископу». Да и древнее правило требует, чтобы священников выбирал приход. Причем это правило было подтверждено собором 1918 года, последним предсоветским собором. Тогда РПЦ ввела очень много новаций, в том числе современный русский язык, новый календарь; но все эти реформы не были приняты, потому что они давали церкви слишком широкие возможности общения с людьми — советская власть на это пойти не могла.
Алла, конечно, плакала, но никто не был против. Очень сложно сейчас описать те эмоции, потому что, во-первых, мы были тогда молодыми, энтузиастами. Ну и жизнь была другая — все по-другому виделось. В первые послеперестроечные годы было, с одной стороны голодно и холодно, но в то же время: «Архипелаг ГУЛАГ» выходит, «Красное колесо» или еще что-нибудь такое — это приносило радость. Сейчас мы совсем по другим поводам грустим и радуемся.
Такое время было, что постоянно в церковь приходили новые люди. Приходили на праздники и хотели исповедаться-причаститься, а исповедь же такое дело, что с каждым нужно поговорить, каждому нужно, начиная от азов, объяснить, куда он попал. Мне это становилось делать все сложнее и сложнее, и я решил это записать в тетрадке. Получилась методичка про то, что такое исповедь, что такое грех, зачем вообще разговор об этом ведется и так далее.
Совершенно случайно эта тетрадка — я ее размножил — попала к московскому издателю. Он попросил разрешения ее опубликовать. Я очень удивился, но мне что, хуже, что ли? Надо — публикуй.
В общем, издатель оказался крайне порядочным человеком, поэтому теперь книги, и эта в том числе, — главный источник моего дохода, и самое главное — способ обеспечивать детей. Ведь теперь я заштатный священник, своего прихода нет, и нет тех спонсоров, что давали деньги на детский дом.
Байка про кагор
В начале 90-х причащать прихожан было нечем. А у нас недалеко гигантский винзавод был, который делал неплохое вино, в том числе кагор десятками тонн, причем лицензии у них не было. А делать хотелось. Удивительная история советских времен — ничего нет, но все есть. Я приезжал с несколькими бочками — и распространял все по епархиям.
Так вот, когда я приезжал с утра на «копейке» с прицепом, начиналось все с поиска трезвого человека. Пустой огромный цех, посреди цеха — жбан из нержавейки. В этот жбан идут две гофрированные трубы, которые уходят куда-то в бесконечность. Конечно, можно было просто шланги соединить, и кагор из одного места переливался бы в другое. Но была другая цель — чтобы каждый мог подойти и черпать. И это вино мы даже называли «корытянское».
Зрелище было, конечно, потрясающее — один помповый насос вино в этот жбан порциями наливает: ух-ух-ух, а другой с не менее колоритным звуком всасывает. Я сразу же спросил — а не бывает, что переливается? «Не переливается», — отрезали они.
Так вот, надо было налить кагор мне в бочки. Единственная там трезвая женщина сказала: «Федя шланги подтащит» — и пошла этого Федю искать. Она ушла, и я слышу только эхо: «Федя, Федя, Федя!». Федя нашелся, подтаскивает, наливает, я ему говорю: «Спасибо тебе, Федор, большое!» — «Батюшка, откуда вы имя мое знаете?» — «Работа у меня такая…» Ну и решил я закончить присказкой церковной: «Храни, Федор, веру православную». А тот вообще ни жив, ни мертв: «А откуда вы, батюшка, знаете, что жену мою Верой зовут?»
Приют
С шестого класса я выписывал журнал «Знание — сила». Там я как-то прочитал статью о том, что в Англии появилась новая форма воспитания детей-сирот. И описывался первый в стране детский дом семейного типа практически с той же конфигурацией, что здесь у нас: дети вроде бы живут в семье, но в то же время нет механизма усыновления-удочерения. Если что-то не сложилось, они могут перейти в другую семью. Там одинокая женщина взяла на воспитание семь-восемь детей. Я прочитал, и меня почему-то эта статья очень заинтересовала. Я даже своей подруге тогда говорил: «Знаешь, Ирка, вот я вырасту, у меня обязательно будет детский дом семейного типа». И забыл начисто об этом. Действительно, мало ли чего в школе скажешь.
А вспомнил, когда уже у нас был как раз такой детский дом семейного типа.
А было все вот как: мы здесь поселились, я стал священником, и около нас буквально за несколько месяцев начался какой-то водоворот самых разных людей из социально неустроенных групп.
Например, зек Гена, он во Владивостоке в интернате вырос, и с интерната до 36 лет все по колониям шатался. Выходил, грабил ларек, получал очередные три года. Ему рассказали, что где-то есть социальный приют, организованный баптистами для бездомных, и он попал в Николаев, поехал в этот приют, проспал остановку, вышел не там, спросил, где церковь. А здесь не смог объяснить, кто такие баптисты, пришел к нам и остался жить. Пришел без зубов, без документов, без ничего.
Одну девочку из Киева привезла мама, сказав, что везет ее к известному врачу-психотерапевту. Привезла и сбежала, а девочка смирилась с тем, что этот психотерапевт попом оказался, тоже прожила довольно долго.
Один раз к нам приехала молодая супружеская пара. Женились в России, ехали в Николаевскую область, к матери мужа. За время этой дороги жена умудрилась такого страха нагнать на мужа, что мы только успели их поздравить со свадьбой, муж сбежал и больше никогда не вернулся. А ей возвращаться некуда было.
Мужи выгнанные — у каждого своя история. Один поехал в Донецк, там была какая-то квартира, оставленная родителями. Оказалось, квартиру заняли родственники, и его выгнали. Потом у этого мужика в поезде украли куртку с документами, и он просто сошел в Николаеве на станции. Оказался в Богдановке, стал просить копеечку на прожитие. Он просил-просил, а я на него смотрел с совершеннейшим изумлением, потому что у него такое знакомое лицо. Спрашиваю: «Тебя как, не Володя зовут?» — «Володя». — «А фамилия — Драгун?» — «Драгун». Оказывается, я с ним полгода проучился в институте, его выгнали оттуда, потому что он проявлял чрезмерный интерес к девочкам… Он тоже остался, год-полтора где-то у нас жил, пока с женой не помирился по переписке.
Этих артистов, которых жены выгоняли, мы обычно куда-то пристраивали. А вот дети оставались — им идти было некуда. Первый ребенок — ее мама жила рядом с нами: отец утонул, а мама почти не просыхала и тоже умерла как-то с перепою. Девочке было 11 лет, а она еще в школу ни разу не ходила, у нее во рту четыре зуба выросло к тому времени. Ну вот у меня и возникла идея, как, помните, в «Голубом щенке»: «Ах, что бы такого мне сделать хорошего?»
При церкви у нас пустовал домик. Я подумал: а не взять ли пару мальчиков из интерната, какого-то человека нанять, чтобы бы за ними присматривал, жил с ними именно как семьей. Думали, что будет им всяко лучше, чем в интернате. Тогда одна наша знакомая — социальный работник — сказала, что у нее на примете есть мальчик. Папа увез его в Россию, потом потерялся, а он жил у бабушки с дедушкой. Потом те стали совсем старыми, и ребенок попал в интернат.
Поехали мы за этим Федором, Федор как-то очень надулся, ходил раздумывал. Надумал, говорит: «Я пойду к вам жить. Но только при условии, что вы со мной возьмете моего лучшего друга». А лучший друг (оказывается, уже они все обсудили) за дверью директорского кабинета подпрыгивает. Взяли и Игоря. Потом, когда сюда уже приехали, через какое-то время Игорь сообщил, что у него там младший брат остался, тоже его забрали.
…У меня было несколько достаточно обеспеченных друзей, которые в этом помогали. А где-то с середины 90-х годов нашему храму начал помогать Николаевский морской порт — самое богатое предприятие в округе. Его начальник, был, конечно, жесткий, но прекрасный человек, Валерий Оскарович Хабаров, он скончался года четыре назад.
Все деньги мы делили пополам — на нужды храма и на детей. Мы пробовали нанимать каких-то людей за детьми смотреть, но в конце концов они вошли в нашу семью. И во второй половине 90-х, несмотря на разруху вокруг, мы зарегистрировали на основе нашей семьи детский дом семейного типа.
В какой-то момент дети сами начали называть нас папой и мамой. Была удобная обходная уловка, чтобы их не заставлять говорить «дядя» и «тетя» или «папа» и «мама». Мы были «батюшка» и «матушка». Вот все в приходе зовут нас «батюшка» и «матушка», и они так называли, когда пришли. А в какой-то год буквально все вместе начали говорить «папа» и «мама».
Взаимодействие с государством — сначала, пока мы просто оформляли опекунство, это был полный бред. Опекунские деньги — 12 гривен в месяц, по-моему. Потом, когда детский дом организовали, финансирование пошло через районный бюджет, но те выделяли то ли 3, то ли 6 процентов годовой нормы. Только благодаря спонсорам и существовали. А потом нас обязали как интернат каждый месяц предоставлять чеки на покупку всех товаров, каждый день сдавать акты по списанию продуктов и расходных материалов. Потом нас начали снабжать продуктами через тендер района. Тендер выиграл какой-то восточный человек, который стал нам завозить продукты испорченные и просроченные. Но, слава Богу, он лишь где-то полгода продержался.
А в 2006 году был принят совершенно новый закон о детских домах семейного типа, который в огромной степени на нашем опыте.
Дети
В свое время я понял, что мои представления — мол, мы забираем детей из какого-то ужаса — не соответствуют реальности. Наверное, все-таки в разных интернатах по-разному. Может, просто время было такое — у всех вши, все такое запущенное… Но я приехал первый раз в интернат, зашел к директору, и он меня поразил. Я до сих пор его с большим уважением вспоминаю. Он говорит: «Знаете, мы тут детей калечим… У нас кое-какое финансирование есть, накормить мы их можем, одеть можем, но мы совершенно не можем воспитывать личность. Поддерживать дисциплину — да, все ходят строем в столовую, строем из столовой, по звонку в постель. Прошел срок — смена обуви: у одного уже подметок нет, у другого еще в хорошем состоянии — все выбрасываются, они берут новые. А итог — выпускаем на улицу восемнадцатилетних ребят, которые абсолютно не понимают, что вообще такое ответственность «.
Так вот, оказалось, что он прав. У нас была иллюзия, что там они в таком аду живут, а тут приходят в семью — и сразу нормальные отношения возникают. Думали, что они должны быть, как в детских книжках, безмерно счастливы.
Оказалось, что для них пребывание в интернате и вообще предыдущие годы жизни вовсе не воспринимаются как кошмар. Они выросли в этом, они привыкли, к тому же худшее из памяти стирается. Они регулярно сбегали оттуда, жили в теплотрассах. Воровали, курили, пили. Если приболел кто-то — возвращались в интернат. Так что, оказавшись у нас, они не считали, что должны это как-то особо ценить. Их доверие пришлось завоевывать. Совершенно не было такого: ты давай-ка веди себя по-человечески, а то отправишься назад. Потому что отправился бы с удовольствием.
Федя сейчас живет с нами, несмотря на то, что ему уже давно исполнилось восемнадцать. Закончил политехнический колледж. Очень добрый, порядочный мальчик, но, к сожалению, его очень заклинивает на неуверенности в том, что он делает. Я у него как-то спросил: «Федя, а кем ты хочешь быть?» Он ответил: «Я хочу быть начальником».
С братьями Игорем и Димой, которые появились у нас вместе с Федей, мы к сожалению, почти не общаемся. Игорь — неплохой мальчишка, но с совершенно перегоревшей системой внутреннего управления. Он не стал наркоманом или преступником, но при этом, сколько бы ни возились, пытались его определить учиться, работать, — он очень скоро оказывался в долгах, пропадал и потом отыскивался в милиции. Его поведение никогда не выходило за рамки дурости, скажем так. Это не патология, просто полная и абсолютная безответственность. И после очередного раза я сказал: «Игорь, давай ты свою жизнь нормализуй как-нибудь, в какие-то рамки введи, хотя бы отдай людям долги». Пока не отдал.
А Диму пришлось выставить за воровство. Мы как-то уехали, и пока нас не было, он украл практически все наследственные ценности, какие были: обручальные кольца, ложечки серебряные, цепочки. Все продал за копейки и ходил в ночной клуб. Я ему сказал тогда: «Дима, извини, но веди самостоятельную жизнь, мы тебя не можем больше держать у себя». У меня было обручальное кольцо чуть ли не начала XIX века, бабушкой передавалось по наследству. Я говорю так: «Вот когда заработаешь, десять гривен в месяц отдавай — это будет хотя бы знаком того, что ты понимаешь, что так нельзя делать». Он это проигнорировал, и мы практически с тех пор не общались… Как-то он пришел — пустили, переночевал. Утащил у детей компьютеры.
Но здесь есть одна важная вещь: старшие стали самостоятельными уже несколько лет назад. И то, что здесь они не росли в атмосфере насилия как нормы жизни, сыграло свою роль. Все-таки никто из них не переступил какой-то грани, которая из дурака делает преступника. Именно поэтому Дима воровал у родителей. У них есть способность чувствовать эту грань, они на свободе и не спились — и то слава Богу.
Старшая девочка — Лена — она сейчас в Николаеве работает на фирме по пошиву одежды — окончила училище, стала неплохим профессионалом. Мечтает замуж, но никто ей пока не встречается.
…Кое-кто говаривал, что все это я организовал, дабы на детях наживаться. Чтобы их эксплуатировать, чтобы государство деньги на них давало и так далее. В ответ у меня очень простое предложение: раз это так выгодно, берите детей и наживайтесь, кто же вам мешает?
То, что у нас семья священника, сдвигает границы. У Ани вообще довольно удивительная история: с 11 лет в нее влюблен один молодой человек, которому сейчас 21 год. И он все пять лет ждет, пока она вырастет, и еще готов три года ждать. И у них довольно нежные отношения.
Покурить, алкоголь — у нас нет какого-то особого запрета. Мои кровные дети — они курят. А младшие — я не против, если они выпьют глоток сухого вина. Не делаю секрета из того, что я за ужином могу водки выпить. Хотя с моей комплекцией мне это как слону комар. Короче говоря, я им особенно ничего и не запрещал, да и тяги к «запретным плодам», страсти к этому, я тоже не видел.
Современные политкорректные требования к детским домам семейного типа обязуют максимально давать возможность общаться с родственниками. Мы всегда были категорически против этого, но, слава Богу, у нас таких проблем не было — дети считали родителями нас и, как правило, никого видеть не хотели. Но был один детдом, который распался в значительной мере потому, что они считали: если есть дядя, то нужно, чтобы этот дядя с детьми общался. Дядя жил в шалаше в лесу за городом, а племянник время от времени к нему сбегал и с ним в шалаше пил.
У некоторых детей есть ностальгия, некий мифологизированный образ биологических родителей — никто из них не знает, кем был папа в действительности, но рассказывают мифы. У некоторых нет. Аня та же самая очень жестко относится к тому, что по статусу они сироты, им положены какие-то бесплатные билеты. Она не станет пользоваться никакими льготами
…Возьмем ли мы еще ребенка? Ни в коем случае. Тут не вопрос — хотим-не хотим, просто мы уже старые. Взять ребенка — это, по нашему опыту, нужно в два-три годика максимум. Вытянуть — это еще 20 лет. А двадцати лет у нас нет в запасе, это однозначно. Нам бы этих дотянуть нормально.
Думаю, если бы мы сейчас умерли, то младшие остались бы с нашими старшими детьми. Ну а в действительности по разному бывает, конечно. Немало детских домов семейного типа просто берут и прекращают свое существование. Первый детский дом, который был в области, там было 10 или 12 детей… родители просто сказали: мы устали. И детей — вновь по интернатам.
И не то чтобы их можно было винить. Я думаю, что отвечать мы можем только за себя и, как в Библии сказано, «се аз и чада моя яже ми дал еси». А сказать, почему другой так сделал — он сделал, как он сделал. То, что произошло со старшими мальчиками, не было каким-то заранее принятым решением: дожил до 18 лет — уходи. Хотя в детских домах семейного типа это довольно часто. Устраивать их в жизни — это, понятно, запасы сил, средств — они не безграничные. Если достаточно взрослый человек себя никак не хочет устроить, так что тут сделаешь? Просто в какой-то момент, когда ты уже сделал все, что мог сделать, ты понимаешь, что это уже не нужно никому — ни тебе, ни ему. А единственный шанс повзрослеть — это начать как-то самому плавать, а не чтобы каждый раз — папа его устроит на новую работу и вытащит из очередного отделения милиции.
Фото: Александр Гляделов