Священник Димитрий Шишкин

Это был 91-й год, может быть, самый трудный год в моей непутёвой биографии.

Кажется, никогда ещё в жизни не было так тяжело. И, главное, — это не тяжесть случая, который можно перетерпеть, но ощущение безнадёжной, неотвратимо надвигающейся беды… Что делать — не знаешь. Остаётся только ждать и ожидание это тянется без конца, превращаясь в невыносимую муку, похожую на сон, в котором кошмарно всё и некуда убежать, кроме пробуждения, а пробуждения всё нет и нет…

Но когда идёшь по пыльной, пустой дороге, и за спиной у тебя бултыхается в пятилитровой бутыли вино – кажется, что что-то происходит и от этого становится легче. Потому, что самое тяжелое – это ждать. Конечно, отвезти и закопать вино — это всего лишь повод, предлог, но все-таки и возможность… Даже не возможность, нет, а надежда – оторваться и увидеть что-то ещё, кроме нестерпимого бреда.

Я в этом году впервые сделал вино. Сам. Бегал смотреть, как оно кипит, рождается в мутном брожении сусла, как потом остывает, светлеет, становится прозрачным и чистым, как весенний закат. Я как раз любовался его игрой на солнце, когда позвонили в дверь… Те!

Самое ужасное, что для них не существует папы и мамы, кого-то, кого ещё можно бояться. Они просто вламываются в дверь с отмороженными репами и делают свою повседневную, тупую работу – бьют, ломают, волокут вниз – к машине и это все, невзирая на истошные вопли матери и растерянные уговоры отца. А если отец окажется покрепче и бросится в бой – обрезком трубы по голове, и нет отца. Всё очень просто и так действительно было. Выволакивали из квартир в тапочках и увозили навсегда, оставляя после себя страдание, смерть и невыносимый животный ужас. Невыносимый, потому, что папу с мамой можно, оказывается не бояться: — «А чего их бояться? — они такое же мясо как все».

Поздняя осень. Пар идёт изо рта, и хотя холода во время ходьбы не чувствуется, но повсюду уже царит морозная сквозящая пустота.

Вышагиваю бодро в чутких, рассеянных сумерках и думаю о том, что надо, конечно, бросать глупое баловство с наркотиками, устраиваться на работу и вести нормальную жизнь. Здесь всё понятно. Но сердце не может остановиться на этом, что-то ищет ещё, что-то главное, что никак не удаётся найти. И вот в этом-то «что-то ещё» — всё дело…

Мангуп

Мангуп

Тишина, безмолвные громады скал, тёмный, погруженный в осенние грёзы лес – всё это успокаивает, настраивает на особый лад. Плохо только то, что темнеет быстрее, чем ожидал. Мангуп рядом, вот он — нависает тёмной мощью своих утёсов, но напролом через лес не пойдёшь – кажется близко, а на деле не так. Будешь карабкаться, задыхаясь, по склону, путаясь и застревая в кустах; скользить по прелой листве, перелезать в досаде через рухнувшие стволы. А там и ночь накроет так, что собственной руки не увидишь и делай, что знаешь: хоть вой, хоть карабкайся дальше на четвереньках… На четвереньках потому, что обязательно заберёшься в заросли, где стоя можно только одно — думать о том, какой же ты всё-таки идиот!

Можно было, конечно, забраться и по тропе, но засветло, я знал, это сделать уже никак не удастся, а потерять тропу в безлунную ночь без фонаря ничего не стоит. Так, что оставалось только шагать по дороге, которая огибала Мангуп широкой петлёй и потом подбиралась к нему уступами серпантина.

Но когда стемнело — сама дорога, казавшаяся ещё недавно чем-то надёжным, превратилась в бледное, едва различимое пятно, из которого я всё время норовил выбраться, и только кусты останавливали меня от неверного шага. А тут ещё новая напасть — развилка. Казалось бы, всё понятно – Мангуп справа, значит туда и нужно сворачивать. Но крымские дороги — вещь загадочная, и по их направлению никогда нельзя угадать, где окажешься в конце концов.

И всё-таки я свернул направо. Вскоре пятно дороги стало темнеть, угасая, и, наконец, исчезло вовсе. Я прошёл ещё с десяток метров, напряженно вглядываясь в чёрные силуэты кустов и ближайших холмов, надеясь отыскать продолжение пути, но скоро понял, что забрёл на поляну и только. Больше я ничего не мог разобрать: ни где дорога, ни где Мангуп, ни где вообще что-нибудь ещё… Только безмолвные громады скал темнеют в отдалении, одинаковые, куда ни глянь. И тогда душой овладела досада и острое, щемящее чувство беспомощности.

Между тем тепло от быстрой ходьбы улеглось, и косточки стал перебирать жёсткий ноябрьский холод. Я попытался ещё вернуться на дорогу, но понял, что и это мне не удаётся, и крепко приуныл. Приходилось ночевать как-то нелепо, вдруг, на неизвестной поляне. Вообще всё показалось каким-то абсурдом: и эта ледяная ночь в лесу, и тишина, и путешествие неизвестно куда и зачем… Зачем?!

Я раскатал ватный геологический спальник отца, забрался в него как был — в одежде, положил под голову рюкзачишко, и стал смотреть в чёрное, усыпанное звёздами небо. Но чем дольше и пристальней я всматривался в него, тем тише и отраднее становилось на душе.

Мир открылся вдруг какой-то иной, неизведанной своей стороной. Всё перестало существовать, кроме величественной тёмной бездны, из которой плыли и плыли навстречу мириады мерцающих звёзд. И эта бездна заговорила вдруг живым и ясным языком о том, что есть на свете любовь и правда, и смысл, без которого существование человека до обидного ничтожно и пусто. Нужно только идти, идти…

Я повалялся немного, потом встал, ещё раз прошёлся по поляне, отыскивая дорогу, ещё… и вдруг вдалеке, у самой кромки длинной и тёмной горы увидел слабый, колеблющийся огонёк. Присмотрелся — и различил костёр, освещающий пространство убогой пещерки. Мангуп! Сразу откуда-то появились силы. С удвоенной решимостью я принялся искать утерянную тропу, поминутно оглядываясь, примечая местность, чтобы не лишиться ещё и спальника с рюкзаком.

И нашёл-таки. И пошёл, почти уже не глядя на землю, верой одной преодолевая могильную темноту, устремляясь к маленькому и такому зыбкому свету.

Время ли это понеслось или я лечу, только быстро, как-то уж невероятно быстро надвинулись тёмные, родные громадины утёсов. Ещё немного надо пройти через лес. Окунаюсь в кромешную темноту, но не боюсь уже потеряться, радуюсь живому, тёплому дыханию Мангупа и иду на него, как на зов. Пахнуло знакомой сыростью, ещё немного, и вот они – суровые, уставшие от вековой человеческой маятности пределы древнего Города.

Вот здесь, под скалой, когда-то были ворота. Над ними Всадник на мраморной белой плите поражал дракона. Теперь ничего этого нет, но… и не исчезло ничего. Я это чувствую ясно, как день, который ведь где-нибудь всё-таки есть… Даже сейчас.

На Мангупе пусто. В морозном воздухе мерцают, переливаются самоцветами мои добрые путеводительницы – звёзды. Особое, необъяснимое и ни с чем не сравнимое чувство испытываешь здесь – пустота, морозная ночь и, вместе с тем, как будто что-то бесконечно родное, живое, неуловимое до конца, но близкое и ждущее твоего ответа…

Я стою на краю обрыва, всматриваюсь в мирно почивающие холмы, дальние дрожащие огоньки деревень и уже не хочу никого искать. Даже тех, кто зажёг в пещерке спасительный для меня огонёк. Спасибо им за то… и ладно. Я должен побыть наедине с тем огромным, неизъяснимо родным, по которому соскучился страшно и которое теперь как-то особенно дорого и необходимо душе.

Ну, вот и Кухня. Сейчас здесь пусто и тихо, как и на всём Мангупе, но из-за того, что вспоминаешь другое – как-то по-доброму, ласково теплеет на сердце.

…Это было необыкновенное лето, какой-то сплошной нескончаемый праздник, никем не организованный и не уловимый в своих причинах. Все пещеры и кельи Мангупа были забиты до отказа, как номера курортных гостиниц в разгар сезона.

Вот иду за водой на родник, а навстречу поднимаются очередные запыхавшиеся бродяги.

— Ты… давно… здесь?… – спрашивает один, с трудом переводя дыхание, сбросив на землю свой громоздкий рюкзак.

— Да нет, — отвечаю, – Пару недель всего. — Очень хочется сказать, что я здесь на самом деле с весны, и что тогда ещё здесь никого не было. Но я молчу.

— Андрюха здесь? – продолжает допытываться собеседник, в то время как попутчики его – красные как раки от свалившегося на голову солнца москвичи или питерцы прислушиваются со скрытым любопытством Миклухо-Маклая.

— Борода? Был, но сейчас к татарам ушёл в Ходжи-Сала. Санька здесь, но они на новую Кухню переехали, так что заходит иногда…

— А куда вписаться можно?

— Не знаю… На Кухне всё забито, в Тёплой — панки харьковские, у Монаха киевляне, в Мустанговой с Прибалтики пацаны. Можно было бы в Сторожевую, но вас трое, не поместитесь. А! На Дырявом, по-моему, освободилась пещера, где дымоход, знаешь?

— А-а, да, да…

— Ну, бывай… Может, увидимся ещё…

— Ага…

Мустанговая, Тёплая, Монаха, Акустика — это всё название пещер, которых на Мангупе очень много, но главная среди них, это, конечно, Кухня.

А началось всё с того, что два бывалых, потрёпанных жизнью бродяги устроились от Бахчисарайского музея-заповедника сторожами на Мангуп. Древний город, конечно, нуждался в охране от специфической совковой тупости, — средневековые фрески были сплошь исчерканы брутальными надписями. Но для серьёзной охраны у музея не было средств и вот, время от времени появлялись на Мангупе люди, условно называемые сторожами. ….. .

Осенью 1990 года на эту должность определились Санька Герик и Андрюха Борода. Они поселились в небольшой, уютной пещере в обрыве скалы, рядом с площадкой и широким гротом, закрытым от дождя и ветра. Здесь можно было готовить еду, хранить сушняк, а за разговорами и разной мелкой работой коротать долгие вечера. Как-то само собой это место стало называться Кухней.

Именно здесь происходила для многих та первая, сокровенная встреча с Мангупом, когда в задушевных, неспешных беседах, ночных посиделках у костра, в тишине открывалось душе ошеломляющее иное, бесконечно отличное от всего, что знал до сих пор… и важное!

Так или иначе, но все, приходящие на Мангуп, первым делом стремились на Кухню. В конце концов, здесь всегда был кто-нибудь, у кого можно было расспросить последние босяцкие новости, оставить под присмотром рюкзаки, пока найдётся свободная пещера, да и просто «забить косяк», «замутить купеческого»… (чего уж там, буду рассказывать, как всё было на самом деле).

К лету популярность Кухни, никем специально не установленная, так утвердилась, что здесь стало невыносимо тесно. Под суетой и непрестанным шумным весельем сменяющихся гостей оказалось погребено то сокровенное живое тепло, которое согревало в минуты сердечной тишины…

Своих, постоянных было всё-таки не много – человек двадцать, да и те не все жили на Мангупе безвыходно. И вот они первыми стали уставать от непрестанного праздника и взвинченного счастья. Я тогда жил в пещерке прямо возле Кухни и, помню, как остро вдруг стало не хватать тишины, задушевных, неспешных бесед, да и просто молчания тет-а-тет со старым босяком, который понимает, что Мангуп надо, прежде всего, слушать, а не сотрясать звуками собственного, порой бессмысленного, восторга.

Ну, вот вам пример… эпизодец.

Улучив момент тишины, глухой ночью будит меня в моей пещерке Костя Питерский. Будит и говорит осторожным шёпотом: Пойдём, того… оладушки жарить.

Это означает, что на Кухне никого нет и можно в блаженной тишине посидеть у костра, да хотя бы даже жаря оладушки. Просто помолчать, подышать вечностью… Хорошо!.. И вот — выходим из пещерки в зябкую ночную свежесть, разводим потихоньку костёр, сидим, разговариваем, оладушки жарим. Заварили чаю, не чифир, а чай, нормальный чай, с сахаром даже. Оладушки горочкой возвышаются, — благодать. Ночь глухая, далеко уже за полночь.

И вдруг — нет, только не это! — отдалённый приближающийся смех, крики, веселье, бренчанье гитары. И вот уже через минуту вваливается на Кухню, как к себе домой, весёлая чужая компания: «О-о, чуваки, здесь оладушки! Да ты шо? Вот это ништяк!» Болтовня, суета, смех — и нет больше ни тишины, ни оладушек…

В конце концов, Санька с Андрюхой нашли себе в потаённом месте заброшенную пещеру и назвали её Новая кухня. Об этом месте знали только немногие, и там, в тишине, продолжалось течение иной — негромкой мангупской жизни.

Но теперь глубокая осень, всё иначе, и только тонкая светлая грусть напоминает о лете…

Я на Кухне. По знакомым, кажется, до выступа, до чёрточки скальным переходам забираюсь в пещеру, где не раз останавливался сам и с друзьями, где много всего переговорено, передумано, выпито, да и выкурено – чего греха таить — тоже.

В пещерке холодно, но всё же теплее, чем на улице, и кажется, что это последние, затухающие отголоски лета. На полу нахожу клочки сена, собираю их, в ледяных потёмках расстилаю, теперь уже со спокойной душой, спальник. Сижу на нём, скрестив «по-турецки» ноги и неспешно перебираю чётки, повторяя Иисусову молитву (недавно узнал, что есть такая).

В светлом проёме смутно угадывается неприютная даль, из которой я только что выбрался. Хорошо… Думать не о чем — о чём теперь думать?! Я пришёл туда, где жизнь, и она сама обязательно покажет – что дальше. Я пришёл, а остальное потом. Теперь только спать. Какое хорошее слово. Спа-а-ать!..

Ночью я всё прятался от холода, уходил в себя, забирался в глубины маленького, тающего тепла, и всё время помнил, что вроде как сплю, но в то же время не сплю, потому что зябну, а это уже, конечно, не сон…

Утро ворвалось ледяное, ясное, с пронзительной синевой небес. Выбираюсь из своего ватного домика и весело иду на родник за водой. Жухлая трава схвачена инеем, лёгкий морозец бодрит, разливается в сердце звенящей радостью.

Как тихо на Мангупе… привольно и пусто. Ни души! Возвратившись, достаю из рюкзака сухари (специально сушил) и вот – грызу их потихоньку, запивая ключевой, студёной водой. Никогда не думал, что сухари бывают такими вкусными! То есть именно вкусно, на самом деле, по-настоящему.

Он появился, как и положено индейцу – бесшумно: всплыла в дверном проёме внимательно-настороженная физиономия и… с первого взгляда стало ясно, что свой – босяк! Местный. Опухшее со сна и красное от ветра и ледяной воды лицо. Глаза воспалённые от едкого и сырого осеннего дыма. Свой.

Познакомились. Он «индеец» и так – по определению – и по собственному своему названию. Кличка такая. Посидели, побалакали, и стало понятно – ничего, поладим. Думаю, что оба облегчённо вздохнули. Хуже нет, когда появляется на Мангупе тяжёлый – иногда необъяснимо даже – непонятный, не свой человек. Это неизбежно вносит ненужную и тягостную напряжённость, а на что она тут, у всех и своих проблем хватает.

Так что поладим и ладно, и по рукам.

Он удивился, что я не разжигаю костёр: как же это так, — без огня — и зачем? А я и сам не мог бы на этот вопрос ответить. Как-то мне хотелось, чтобы было всё по суровому, истово… С чётками, в кельё, с сухарями и чтением «Святых древней Руси» Федотова. Но не получилось. Индеец уговорил меня перебраться к нему в пещеру. Он там, оказалось, уже давно обитает: и кострище есть, и одеяла, и вообще всё, что надо для зимовки.

Пещерка оказалась рядом с моей, но ниже – в самом обрыве, так, что сверху её и не видно. Забираться в неё приходилось так: нужно было встать на колени спиной к обрыву, зацепиться руками за край и начать медленно сползать брюхом по скале. Самый щекотливый момент наступал, когда ты, уже вися, должен был отпустить руки, потому что где-то там, под тобой, есть уступчик, на который ты должен попасть. По этому уступчику нужно было пройти несколько шагов вдоль скалы, и здесь открывался вход в Пещеру индейца. Кстати, это название так и закрепилось за ней на долгие годы.

Когда мы перетащили нехитрые пожитки и глаза привыкли к пещерному полумраку, я осмотрелся. Вход завешен старым байковым одеялом. На каменном полу сена значительно больше, чем в моей келейке. Сверху набросаны старые одеяла, покрывала и куртки, в углу большой шахтёрский фонарь, в другом – выложенное камнями кострище. Но это так – по мелочёвке: «чайковского» замутить, и вообще… Что-то серьезное приходится готовить на верху, а то от дыма спасу не будет.

По оставшимся углам распиханы какие-то шмотки, рюкзаки, кастрюльки, миски, бутылки. И, конечно, всевозможная засаленная и затрёпанная эзотерическая литература. Здесь и «Дао де дзин», и «Бхагавад–Гита», и «Кама-Сутра» и самиздатовские тома Карлоса Кастанеды. Но не стоит думать, что Мангупские обитатели все сплошь закоренелые колдуны, оккультисты и маги. В большинстве своём это ещё очень молодые люди, родившиеся и росшие в советское время и понятия не имевшие о «чём-то ещё». И поэтому каждый хотел во что бы то не стало докопаться до самой главной, последней истины и сделать это нужно было непременно самостоятельно, с юношеским задором низвергая кумиры, чтобы потом, порой не замечая того, воздвигать свои…

Но вот наступает время развести костёр.

В районе пещер весь сушняк за лето подобран, так что выбираемся на плато, идём сначала по тропе, потом сворачиваем вглубь орешника и направляемся к остаткам крепостной стены. Там, в зарослях, между провалами каких-то склепов, ещё можно разжиться дровишками. Но здесь начинается мука. Хотя нутро и согревается от работы, но руки от мороза болят невыносимо – дыши, не дыши на них, а всё равно коченеют и болят всё больше и больше.

Никаких рукавиц, понятное дело, нет, а признаться перед Индейцем, что больше невмоготу – стыдно. Вот и рубишь, стиснув зубы, превозмогая боль и уже не в силах ни о чём думать, кроме своей боли. Вытираешь рукавом ватника нос, долго, как будто показывая, какие длинные усы у твоего деда, и снова рубишь-мучаешься, потому что вот именно сейчас тебе настало время помучиться и никуда от этого не деться. Потом и вовсе уже одеревеневшими, скрюченными пальцами собираешь сушняк в вязанку и волочешь её тупо, на «автопилоте», соображая только то, что это нужно дотащить до конца.

Но зато какое блаженство потом сидеть у костра, пьяно щурясь и протягивая красные, отболевшие руки и каждой клеточкой чувствуя – вот оно — настоящее счастье!

— Тут у нас вообще чудо такое, – доносится, словно издалека, голос Индейца, — представляешь – на всём Мангупе грибы попёрли. Красавцы! – вот такие все, как на подбор, только не знаю, можно их есть или нет? А жалко, продуктов уже нет почти, надо в Красный Мак идти, а это же переться – полдня потратишь. Да и не в «переться» дело, денег-то всё равно нет. Индеец молчит, точно в раздумье, и потом продолжает не очень уверенно: — Хочешь, можно завтра пойти, пособирать? Спрашивает так, слово моё согласие убедит его окончательно. И я соглашаюсь, конечно. Сухарь постника хорошо, но если есть грибы… почему бы и нет. С голодухи почему-то кажется, что они непременно должны быть съедобными и оч-чень вкусными!..

День пролетел быстро, погас; ночь канула в Лету в своей зябкой полудрёме и вот опять — утро.

Туман. Тишина такая, что, кажется, мир замер в ожидании чего-то важного, и ты прислушиваешься невольно и плывёшь в тумане, и всё такое незнакомое и чудное, как в сказке. Деревья, кусты выплывают неожиданно перед самым носом, узнаёшь их и всё равно удивляешься, как будто увидел впервые.

Иду с пакетом в одной руке и с ножиком в другой. Ночью выпал снег – покрывает всё белой хрустящей корочкой. Пар изо рта валит – натурально зима, а я ищу какие-то грибы. Бред! Но всё равно хорошо.

Сначала иду по накатанной «летней» дороге до «малого» кладбища, потом сворачиваю в сторону Соснового мыса и бреду наугад по жухлой, прибитой снегом траве. Что тут можно найти?!. И вдруг… Как будто показалось! Но нет… сердце забилось быстрее. И точно – из под снежного наста проглядывает крепенькая, с блюдце, шляпка гриба.

Срезаю его с приятным скрипом, отираю ладонью снег и рассматриваю поближе. Случалось мне и раньше собирать грибы, но такого не видел. Шляпка натурально синяя, с этаким фиолетовым оттенком, испод пластинчатый, ножка крепенькая, свежая. Если съедобный — красавец! А если нет? Отрава, должно быть, убойная! И цвет такой… весёленький.

Но остановиться уже невозможно, потому что рядом, в двух метрах находишь ещё один… и ещё, и вот уже пропал куда-то мороз и туман, и время. Только мысль: почему же всё-таки ни одной червоточинки? Может, повымерзли червячки, а может… Чем там заканчивается всё – кажется, параличом сердца?

Остановился я не тогда, когда онемели промёрзшие ноги, но когда набрал полный, с горой, пакет этих загадочных синих грибов.

Возвращаюсь с тяжёлой ношей, а Индеец уже суетится у костерка. Э-эх, помирать, так с музыкой! В миске с водой лежат пять картофелин, морковка и луковица – последнее, что наскрёб индеец в своих закромах. Супчик будет на славу! С голодухи глотаем слюнки. Только бы грибочки не подвели.

И вот он дымится уже: наваристый, густой, по запаху чуется, что вкуснячий до невозможости – суп. Целый казан, да к тому же приправленный лаврушкой и последними драгоценными каплями подсолнечного масла. Ну, это просто сдуреть можно! Только бы съедобный!

Выжидаем с нетерпением, когда чуть-чуть поостынет.

— Ну, что, Индеец… вздрогнули?!

— Ага!

Мы смотрим друг на друга и — э-эх, была не была! – берёмся за «вёсла». Старт, как в Крылатском — серьёзный. Сдерживаться невозможно. После двух «сухариковых», — а у Индейца я и не знаю, сколько их было – дней, «гребём», как олимпийцы.

Отвалились только, когда догребли до половины казана, — дальше уже никак было невозможно.

И вот наступают, как пишут в романах, «томительные часы ожидания». Хотя, по опыту потребления всевозможных «запрещённых продуктов», мы знали, что действовать они начинают в среднем минут через сорок. Ждём, сосредоточенно прислушиваясь к себе. В утробе урчит, но как-то благодушно, сыто. Ждём дальше, а тут и в сон потянуло – согреться, закутаться в одеяло. Ладно… если проснёмся – узнаем, что это было.

Проснулись под вечер. Потянулись, зевнули, почесались… и пошли разогревать остатки, которые, как известно, особенно сладки.

На следующий день я отправился закапывать вино, которое от времени, как известно, должно становиться только лучше. Но не так просто далось мне это решение: с грибной расслабухи было велико искушение добраться и до вина. И хотя, предвидя такую возможность, я загодя залил крышку бутыли воском, но что такое воск. И тут Индеец явил себя истинным стоиком – стал уговаривать меня не отступаться от своего намерения:

— Давай, закапывай, раз решил. Не тупи. Ничего. Обойдёмся. Зато потом, когда-нибудь оттянемся по полной.

Я занёс бутыль в самую дальнюю часть Мангупа – на Сосновый мыс. Приметил в шибляке местечко у камня, долго копал – бутыль высокая – но справился. Потом присыпал место листвой, полюбовался со стороны – не видно! — и с лёгким сердцем побрёл восвояси. Думал о том, как вернусь через десять лет, а где будет Индеец тогда – и не думал.

В этот день мы прощались с ним так, как будто сходили вместе на Северный полюс, а потом ещё слетали на воздушном шаре в Африку и отбивались от индейцев где-нибудь в Гватемале… и ещё…  Хотя, какие индейцы, если он сам Индеец? Ладно, загнул. Но всё же – три дня. Что такое три дня в человеческой жизни? Но вот – не могу порой вспомнить, что было в таком-то году, то есть не помню и всё — выпадают года из жизни, — а эти три дня остались, и похоже, что навсегда. Почему? Да кто ж их знает.

Мы ещё виделись с Индейцем летом – лазили по самым глухим закуткам Мангупа, и это было по настоящему классно, а потом. Потом снова была осень, и Мангуп, мы с Индейцем шли куда-то по тропе, а он рассказывал мне что-то встревожено, и я понимал, что душа его в смятении, что там – в городе — ему совсем плохо, и эти маковые «движняки» бесконечные замучили, и душа болит, а что делать – он не знает, и даже заплакал Индеец, словно чуял беду… а мне всё это так было знакомо, но что я – больной — мог рассказать ему о здоровье?

Через год, в самое мутное время, когда крымская братва пустилась во все тяжкие, посадили за наркотики брата Индейца, и он, чтобы хоть как-то протянуть, стал сдавать одну из комнат какому-то гражданину с гражданкой. А гражданин оказался с изюминкой — мент, да ещё и ушлый, и в комнатке ему как-то очень быстро стало тесно.

Словом, Индеец исчез. Просто был человек — и не стало, а на нет, как известно, и суда нет. И как-то оч-чень естественно хозяином двухкомнатной квартиры стал гражданин, который с гражданкой. В общем-то вот и всё. Хотя, нет.

Как-то, лет через восемь после этих событий я выходил после вечерней службы из храма. И вдруг навстречу мне идёт — Индеец! Он посмотрел на меня с радостным, светлым лицом, но ничего не сказал, даже не кивнул, а просто вошёл в храм. А я так опешил, что в первую секунду замешкался, а в следующий миг его уже невозможно было отыскать в толпе.

Тогда я стал у церковных ворот, прямо напротив дверей и, принялся ждать, пока из храма выйдут все люди. Остальные двери были заперты. Долго я ждал, полчаса. Вышли все… кроме Индейца. Сторож торопливо, поругивая прихожан, закрыл большие дубовые двери, я ещё постоял немного, а потом развернулся и пошёл домой. Индеец исчез, и это было так же верно, как то, что это был именно он.

Есть вещи, которые знаешь наверняка, но не умом, а сердцем. Вот так точно я знаю, что это была наша последняя встреча с Индейцем на этом свете. Разве что, может быть, «там» Господь приведёт когда-нибудь свидеться.

А грибы…

Только недавно я узнал, что мы с Индейцем собирали невиданный урожай одного из самых редких и благородных грибов – Белого Горного.

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.