Идем сегодня по центральному проходу Большого зала Филармонии. Слушали Грига. Концерт для фортепиано с оркестром. К выходу идем.
Нам с Ванькой Григ понравился. Очень. Маме нашей – нет. Мацуев, видите ли, год назад был значительно лучше. Мама соображает, она сама музыкант. Ну, а нам-то все равно, Мацуев – не Мацуев. Нам и этот хорош.
По мне, так при таком количестве нот, которые этот тип заранее выучил и непринужденно с удовольствием отбивал пальцами по клавишам целый вечер на сцене, он уже гений. Мне кажется, что даже и Ванька гений. Я подсмотрел как-то, сколько там нот на одной странице в том Моцарте, которого Ванька сейчас играет. Что сказать, вызывает уважение. Я в свое время, дальше «Андрей-Воробей, не гоняй голубей» не добрался…
В общем, он, когда этот Грига-то доиграл, мне со стула вскочить хотелось от радости. Весело так было. Потому что, ну нравилось мужику самому то, что он играл. Это видно. Он даже губами так пришлепывал в такт. Типа «пара-па-па…». И еще потом «па-пара-па-па…». Это большого стоит, когда человеку самому нравится то, что он делает.
Он лысый был и немолодой. И фамилия у него была короткая еврейская. На шее бабочка в мелкий горошек. И расстегнутый лапсердак.
И лабает… Лабает…
А еще он пот со лба вытирал урывками. Потому что нот и правда много, не всегда успеваешь пот вытереть. И с дирижером они такие переглядки вели, когда кому вступать. И видно было, что дирижеру тоже нравится. И Григ нравится. И этот лысый, который потел, играя.
Я вскочил. Честно вам скажу, вскочил. Но знаю, нельзя этого делать. В Филармонии не принято вскакивать. Там вообще много чего не принято.
В Мариинке вот можно вскакивать. Аплодировать после арии тоже можно. Кричать «браво» можно. После каждой арии можно, после каждого акта тоже. Кричи. Хоть оборись.
А здесь не так. Это Филармония. Вскакивать нельзя. Аплодировать в каждой части симфонии нельзя. Браво? Я когда на «браво» замахиваюсь, у меня потом следы на запястье неделю не проходят. Это жена моя руку мою в своих музыкальных пальцах сжимает. Нельзя «браво». Это Филармония.
А я вскочил и…
Я вам скажу, у меня с Филармонией старый роман. Я жил когда-то в ней. Ну, даже не то чтобы жил. Но бывал частенько. До армии. Ну, раз-два в неделю бывал.
Нравилось. Зал. Белые колонны. А люстры! Хрустальные капельки на свету переливаются!
Белые с красным бархатом кресла. Статуя Баха. Портреты композиторов. И Мравинский на стене – будто все еще блокадный. Бабушки в зале с программками – точно блокадницы. В Мариинке нет таких бабушек. И не было, кстати, никогда. Только здесь.
И контингент, я вам тоже скажу… Зрители. Такого контингента даже в Русском музее не найдешь. И в Михайловском театре не найдешь. И ни в каком драматическом – ни-ни…
Знаете, где можно такие лица отыскать? Вот, например, в Театральном музее за Александринкой, пройти и посмотреть портреты актеров начала двадцатого века. Не бывали? Хорошо. Возьмите тогда фотографию молодого Вертинского. Или Северянина. Или Мариенгофа. Или молодой горбоносой Ахматовой, когда она еще не располнела. Представили? А теперь состарьте их лет этак на шестьдесят. Вот такие лица были тогда в Филармонии. Было на что посмотреть.
…А еще они произносили «что» через букву «ч», приподнимали шляпы, когда встречали знакомых и снимали шляпы, когда разговаривали с дамами, в гардеробе говорили «будьте любезны», не знали слова «пока», но «всего вам доброго», а вместо «кино» говорили «картина».
Да, там было на кого посмотреть.
У меня был тогда товарищ. Он любил Сибелиуса. Мы ходили с ним на Сибелиуса. У меня была подруга. Она любила испанскую гитару. Мы ходили с ней на гитару. У меня была девушка. Она любила Малера. И мы ходили на Малера.
Мы ходили даже на Образцову. Мы шесть часов стояли в очереди на Образцову. Мы физику с литературой даже прогуляли, чтобы в этой очереди стоять. И Раиса Ивановна, наша классная, а в добавок, и секретарь парторганизации, поставила тогда меня по стойке смирно перед классом и орала, что вышибет навсегда из комсомола за эту самую Образцову.
И еще в Филармонии можно было встретить самых-самых невиданных сто лет знакомых, да и вообще, полгорода. Но я не помню, чтобы я встречал Раису Ивановну в Филармонии.
А потом после армии что-то случилось. Я решил, что в Филармонию ходить не нужно. Что наступило время правды. Что никакого Сибелиуса я не понимал. А Малера – так и подавно. Что я там слушал? Да ничего не слушал. Трубы органные пересчитывал над сценой. Да о жизни своей никчемной размышлял. И для чего тогда тратить время на белые колонны и осколки хрусталя под потолком?
И вот двадцать пять лет я не был в Филармонии. И не тянуло. А тут вдруг потянуло. В Мариинку сначала потянуло. А потом и сюда. Ходим. Слушаем. Лист. Бетховен. Шуман. Чайковский. Рахманинов. Белые колонны. Красные кресла. И труб над сценой то же самое число.
Только люди другие. Тех, старых, уже нет. А где других взять? Про меня ведь никто не скажет, что я постаревший Мариенгоф.
В перерыве я вышел в фойе. Раньше в фойе все ходили по кругу. И в Мариинке, и здесь. Это так и называлось. «Пойдем, походим по кругу». Теперь не ходят. Теперь здесь буфет. На стене висят Моцарт с Шубертом. Слева Чайковский. Справа Балакирев. А под ними поднос с бутербродами, да игристое в ледяном ведерке.
Ну, я пошел. Дернул игристого. Дернул вискаря пятьдесят грамм. Съел бутербродик с рыбкой. Еще вискаря. Еще игристого. Еще бутербродик… Огляделся по сторонам и думаю.
— Ох, и дураки же они. Те, которые раньше. С которым мы на Сибелиуса ходили – он теперь в Канаде. А та, с которой ходили на гитару – теперь в Лондоне. А та, которой Малер нравился – в Сиэтле уже больше четверти века. Как там у них в Сиэтле с Малером? Ума не приложу.
И какая умница моя жена, что не дала мне никуда отсюда уехать. Легла на пороге и не пустила. Привязала меня в этом скверном промозглом городе, возле белых колонн и Шумана с Григом. А сам-то я не дурак, что двадцать пять лет дорогу сюда вспомнить никак не мог?
Мы идем из зала. Ванька куда-то вперед побежал. А мы с женой чинно, под ручку. Не торопясь. В Филармонии не торопятся.
Вдруг слышу прямо за спиной. Молодой и, как говорится, задорный.
— Э? Да. Ну, чо? Да не, не шифруюсь. Отключился просто. Не, мобильный отключил. Мы же того. Прикинь. Типа в Филармонию с Настюхой пошли. Э? Да не, ничо. Клево, ваще. Не, ваще, классно, еще пойдем. Может в среду вместе? Забьемся?
Мы с женой весело переглядываемся.
— Хорошо, — говорю я уже возле гардероба, — Если вскакивать нельзя – не будем вскакивать. И хлопать в середине не будем. И «браво» тоже не будем. Традиция есть традиция. Она священна. Что еще? Пиджак? Хорошо, дорогая. Буду носить пиджак. И руку тебе в фойе подставлять кренделечком.
Оглядываюсь и вижу этого молодого с его Настюхой прямо у себя за спиной. Рябенький такой. Нечесаный. Бородка клочками. Настюха такая в драных джинсах.
Достаю номерок и протягиваю его бабушке-гардеробщице, улыбаясь:
— Будьте любезны.
Забираю пальто и раскланиваюсь с ребятами:
— Всего вам доброго…
Шляпы не подымаю. Шляпы нет.
«Так, пиджак есть, шляпу надо купить, — мы идем, не торопясь, по Невскому, — Пошью пальто из драпа. И тросточку обязательно заведу. Мариенгофа из меня не выйдет. Но располневшего к старости Северянина – можно попробовать. Тем более что моя-то! — кошу взглядом на жену, которая весело болтает о чем-то с Ванькой, — Моя-то – хороша!».