Главная Человек Защитники Отечества

Черешенка

Вася, помню, закурил и тихо так вдруг говорит: «Сейчас бы умереть и не страшно…» Я ему: «Тебе так хорошо?» А он: «…просто я сейчас всех так люблю, так бы и обнял!». А мне, глупой, вот это «всех бы обнял» обидно стало слышать, я и говорю: «Как всех? И фрицев?» «И фрицев! Всех люблю, всех простить могу… Знаешь, – говорит, – люди как мураши: что-то тащат, куда-то снуют, что-то строят, ненавидят, воюют. А одно только настоящее и есть – вот так полюбить всех. А не можем.… Вот умереть бы сейчас, таким, когда всех любишь и ничего больше не нужно!»

На книгу архиепископа Иоанна Белгородского и Марии Городовой « Любовь долготерпит «, с которой мы знакомим наших читателей, приходит множество откликов. Она не залеживается на прилавках, ее читает и молодежь, и люди старшего поколения. История Марии о своей жизни по-настоящему поразила многих: и в « Российскую газету «, где был опубликован этот рассказ, до сих пор идут мешки писем. Сегодня – новое письмо.  

«Здравствуйте, Мария! Давно   хотела написать вам про свою первую любовь.   Ночью лежу, не сплю и   думаю: «Вот умру и   унесу все с собой, и никто   не узнает про то, как мы любили…»

Нет, смерти я не боюсь, девчонкой была, боялась, конечно –   мы на фронте даже само слово «смерть» старались не произносить,   она итак    рядом кружит…   А сейчас нет, не боюсь.

  Там, на войне, у тебя сначала даже любопытство какое-то по отношению к смерти: что я, совсем дурошлепом зеленым на фронт попала, в семнадцать-то лет. Но это   любопытство тоже со страхом смешано. А потом, от нечеловеческого напряжения   и любопытство, и удивление, и радость, и   стыд, и другие обычные человеческие эмоции притупляются   – что-то вроде контузии, только всех твоих чувств. Такая отупелость очень опасна – бдительность теряешь, навидалась я, как от этого люди погибали. Поэтому надо все-таки, чтоб страх оставался. И во мне сидел этот страх, животный страх,   что умрешь вот так,   молодой.   Раз, и все… И нет твоей подруги, кудрявой красавицы   Раечки.   Разорвало на куски. Конечно, стараешься об этом не думать, но вот этот страх, он в тебе крепко сидит. Хотя, с другой стороны, я отважная была, даже дерзкая – снайпер, награждена орденом Славы, четыре медали, но вот этот животный страх   смерти   он во мне   был. Только, Мария,   страх сам по себе   не спасает. Мне, Мария, я считаю,   повезло, мне Бог любовь послал –   чтобы я выжила. И я выжила. И столько лет после войны, счастливая,    прожила –   это   мне подарок, от Васи моего.  

Мария, знаете, у меня   сейчас странная   память стала: что вчера-позавчера было – не вспомню, а вот то, как   на фронт записываться пошла, или как своего Васю в первый раз увидела, помню так ясно, будто это вчера произошло.

На фронт я ушла в семнадцать. Военком мне говорит: «Ну,   куда ты, глупая, лезешь?» А я: «Фашистов бить! Напишите, что мне уже восемнадцать! » И все весело, по-комсомольски. А как иначе? Мария, мы Родину любили, для нас естественно было: как так, враг нашу землю топчет,   а мы   что, отсиживаться будем? Рвалась я на фронт – не остановить. И добилась своего. Помню, прибыли мы, девчонки, в расположение,    солдаты нас обступили, гудят: «Вот это да! Кто приехал – ни прачки,   ни связистки,   ни санитарочки.   Снайперы!» А один смотрит мне прямо   в глаза и говорит: «Да, такая   стрельнет –   и наповал!» Я смутилась, а он: «Не глаза – черешенки!» Солдаты теснятся вокруг нас, девчат, смеются, а мне вдруг дурно стало –   вот от этого запаха мужских немытых тел, его   никакая махорка   не перебьет. Словами не передашь, какой запах.   Потом, конечно, к нему привыкаешь –   сама такая   же становишься: хоть мы и женщины, а никаких особых условий нам никто не создавал, если   котелок воды достанем голову помыть, уже праздник. Война различий не делала: мужчина ты или женщина, войне все равно.

С тех пор, Мария,   ко мне и привязалось: «Черешенка», хотя так ласково, как мой Вася, это никто не произносил. Не знаю,   как у других, а у нас с ухаживаниями да с   любовью   строго было: если командование узнавало, то   влюбленных   в разные части переводили. То, что   после войны   про пэпэже – походно-полевых жен –   говорили, это, я считаю, все от злобы. Не было такого, за что можно было бы нас, женщин на войне,   грязными словами оскорблять. Не правда это. Девочки все чистые были, да для нас тогда просто поцеловаться без любви –   ни-ни…   Мы как считали: вот кончится война,   тогда уж и   любовь   начнется. А сейчас не до любви –   Родина в опасности, сегодня этого многие и не поймут, скажут, вот наивные, а мы так жили.

Васю своего я долго дичилась. Себе стыдно было признаться, что люблю, а уж чтоб он догадался, или другие – ни за что.   А ведь как увижу его, так все во мне переворачивается, каждая клеточка трепещет, и одного боюсь – вот он мне сейчас скажет: «Черешенка», а я выдам себя, покраснею. Он потом, видно, понял это, перестал меня так называть. Всего-то двадцать четыре Васе было, хотя   старше, много старше своих лет выглядел. Жена у него в эвакуации осталась… Я про это знала.

Знаете, Мария, горькое и грязное о войне не страшно забывать. Про то, как в окопах до самой печенки промерзали, как ранней весной   снег с грязью месили, как по болотам по пояс в воде шли, как друзей-товаришей хоронили –    это забыть не жалко. А вот то, как Вася меня в первый раз поцеловал, даже не поцеловал, а просто губами коснулся, не хочу, боюсь забыть. Он тогда с группой из разведки вернулся, мы их три дня ждали, помню, такое   зарево на небе полыхало. И во мне, помню, такое смятение поднялось, что сама не пойму, плачу ли, смеюсь…

Вот какая любовь была. Мария, я после войны два раза замуж ходила. Первый муж тоже фронтовик был, с нашего, Второго Белорусского, с ранениями, в 57-м умер. А второй,   бухгалтер, меня уже   с двумя детьми взял. До 86-го мы с ним прожили, рак у него был. Мужья хорошие, меня не обижали, грех жаловаться, а все равно никогда я так, как в ту весну, больше не любила. Может, потому что война. И никто ко мне так бережно, как мой Вася   не относился.

Помню, весна бушевала   вовсю. Я на войне три года была, значит,   три весны видела, а вот только ту весну и помню. Да и то, не всю, а только ночь одну, весеннюю. Помню, как земля пахла, по-особенному – мы ведь в землянках почти на земле спали, но тут нет, совсем другой запах от земли шел, как будто просыпалась она, как будто она живая. И тишина была какая-то необыкновенная –   замерло все. И   небо такое… Не знаю, как описать, словно распахнуто к нам – и звезды близко-близко. Вася, помню,   закурил и тихо так вдруг говорит: «Сейчас бы умереть и не страшно…» Я ему: «Тебе так хорошо?» А он: «…просто я сейчас всех   так люблю, так бы   и обнял!». А мне, глупой,   вот это «всех бы обнял» обидно стало слышать, я и говорю: «Как всех? И фрицев?»   «И фрицев! Всех люблю, всех простить могу… Знаешь,   – говорит, –    люди как мураши: что-то тащат, куда-то снуют, что-то строят, ненавидят, воюют.   А одно только настоящее и есть – вот так полюбить всех. А не можем.… Вот умереть бы сейчас, таким, когда всех любишь и ничего больше не нужно!» А я: «Ну, если ты умрешь, тогда и я умру!» «А тебя нельзя,   – усмехнулся,   –   ты женщина, тебе новых солдат рожать надо». И посмотрел на меня так ласково, будто запомнить   хотел: «Девочка моя, Черешенка!» А запоминать, Мария,   мне   надо было.

Через неделю мы из окружения выходили. Не выходили – ползли. Справа пулемет, слева болото, и Вася так полз, чтобы меня собой прикрывать. Прикрыл. Разрывные пули ему досталась.

Знаете, Мария, тут со мной недавно в поликлинике нашей случай был. Села я в один кабинет в очередь, к нашей участковой, а потом пошла еще к другому врачу очередь занять. Возвращаюсь к участковой, а наша сестра, Элла Ивановна, давай на меня кричать: «Жизни от вас нет! Все по очередям бегаете! А у вас теперь одна очередь должна быть – на кладбище…» И кричит, не унимается. Я сижу, слезы глотаю, а сама   думаю: «Господи, да что ж они несчастные такие! Мы, вон, и в войну любили, а эти и в мир все воюют!» Сижу и вспоминаю, как меня мой Василек Черешенкой называл. Смешно, наверное: бабке столько лет, и зубов уже давно нет, и руки не слушаются, и ноги плохо ходят, от прежней разве что одни глаза остались, да и те слепые,   а все туда же, про любовь вспоминает. Только, Мария, думаю,   я счастливой   родилась, раз меня так любили. И жизнь прожила, грех жаловаться, за все спасибо: детей двоих подняла, дочка заграницей с семьей, сын в Москве, внук в прошлом году на каникулы приезжал,   правнучка растет. Одного боюсь, что память меня совсем оставит.   Об одном   прошу: «Господи, забери меня к Себе до того, как я это забуду!» Может и грех так просить, а я так прошу». Софья Григорьевна.

Здравствуйте, дорогая Софья Григорьевна! Софья Григорьевна, Христос обозначил   один из признаков кончины века сего так: когда   «по причине умножения беззакония, во многих охладеет любовь» (Мф.24.12). Война сама по себе уже и есть такое чудовищное беззаконие. И все же, читая Ваше письмо, я вспоминала другие   слова из Евангелия: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за други своя» (Ин. 15. 13). Спасибо Вам за это.

Спасибо за это, что рассказали нам.    Спасибо за то, что в нечеловеческих условиях одной из самой страшных войн,   не просто выжили, но   любили.   Спасибо за Победу. Спасибо и низкий поклон Вам за это. Вам и миллионам тех, чьей молодостью,   надеждами и жизнями оплачено   наше право жить, надеяться и любить.

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.