Как воздух
Не будет большим преувеличением сказать, что религиозное (“православное”) состояние современного российского общества с внешне-формальной стороны описывается двумя основными цифрами: от 60 до 80% (по разным опросам) россиян считают себя православными и не более 10% от этого числа прибегают к тáинственной жизни Церкви, то есть не только регулярно ходят в храм, но исповедуются и причащаются. Само по себе это ни хорошо и ни плохо, скорее — естественно, если не более того: разве можно ждать чего-то большего спустя всего 20 лет после окончания эпохи “всеобщего атеизма”!
В каком-то смысле эти цифры даже утверждающе-символичны: как известно, число христиан в Римской империи на момент обращения императора Константина, которое изменило ход церковной и мировой истории, составляло около 10% от всего населения империи. Из cоциологии известно также, что для распространения в обществе какой-либо идеи достаточно сделать сторонниками последней 10% наиболее активных членов этого общества. Остальные подтянутся. (Тут уже можно начинать тешить себя надеждой на то, что 10% воцерковлённых — это и есть наиболее активная часть нашего общества. Но, как говорится, свежо предание…) Ну да оставим в стороне исторические параллели и социологические обобщения — всё же в них весьма силён элемент условности. А вот что всё-таки значат эти цифры в качественном, а не в количественном измерении?
А значат они то, что для большинства из нас Православие определяет прежде всего культурную, но не религиозную идентичность. Из называющих себя православными многие не верят в загробную жизнь, в реальность духовного мира, в рай Любви и в ад богооставленности. Предельным выражением культурной идентичности является формула, которая, пожалуй, могла родиться только в наше время: “православный атеист”.
Правда, здесь мы не лидеры. Лет 30 назад венгры говаривали: “У нас в Венгрии все атеисты. У нас есть атеисты-кальвинисты и атеисты-католики. Атеисты-кальвинисты лучше, потому что лучше знают Священное Писание”. Такой был юмор. А у нас это всерьёз.
Тем самым всё вышеизложенное означает, во-первых, что многие из называющих себя православными мало что знают о Православии, и во-вторых, что Православие воспринимается как культура, но не как религия. По поводу первого — горячий привет всем противникам изучения православной культуры в школах. Такая ситуация исправляется только просвещением, уж извините… Что касается второго, то здесь дело посерьёзнее, так как одних знаний тут маловато. Дело в том, что в жизни современного человека утверждается формула, которой когда-то русский мыслитель Питирим Сорокин описывал веру пуритан: “По воскресеньям пуританин верит в Бога, в остальные дни — в фондовую биржу”. Помните — это как раз то, против чего поднималась живая вера Алёши Карамазова: Алёше казалось даже странным и невозможным жить по-прежнему. Сказано: “Раздай всё и иди за Мной, если хочешь быть совершен”. Алёша и сказал себе: «Не могу я отдать вместо “всего” два рубля, а вместо “иди за Мной” ходить лишь к обедне» (Ф. М. Достоевский. “Братья Карамазовы”).
Конечно, с присущим возрасту максимализмом Алёша стремился уйти в монастырь, но мудрый старец Зосима потому и посылает его сначала в мир, что в христианстве спасительным является не место (монастырь или семья в миру), но максимализм сердечного расположения. Ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше (Мф 6:21) — вот та граница, которая отделяет веру как культурную идентичность от веры как жизни. Для “культурных” православных религия — это память, традиция, способ социализации и обретения ценностной основы, наконец. На самом деле вера — не культура, которая есть лишь слова (знаки, ритуалы) о жизни. Вера — это сама жизнь. То, без чего нет смысла ни в каком действии. То, что определяет все мои поступки, слова и даже мысли. То, что необходимо не по воскресеньям или когда плохо, но всегда. Как воздух.
Наконец, о главном. Я ничуть не пытаюсь сказать и оценить, кто лучше и кто хуже, “культурные” или “религиозные” православные. Во-первых, потому что судить — дело не только неблагодарное, но прямо недостойное христианина. И никакой человеческий суд никогда не сотворит полноты правды Бога. Во-вторых, потому что все цифры и проценты не отражают реальной картины — ведь за ними стоят живые люди со своими сомнениями, открытиями и жизнью, которая много богаче любых о ней представлений. Мне просто хотелось ещё раз напомнить, что за словами “я православный” стоит целый мир радости, любви, жертвенности и ответственности. Мир, который существует не благодаря культурным ценностям, но благодаря тому, что 2000 лет назад Христос ради нас пошёл на крест и Своей любовью победил смерть. И помнить об этом нам следует не только тогда, когда мы отвечаем на вопросы социологов.
Кризис, лепта вдовицы и доверие к Богу
«А как православным относиться к финансово-экономическому кризису? И будет ли “Фома” об этом писать?». Примерно такие вопросы были мне заданы на одной из встреч с читателями нашего журнала в Нижнем Новгороде.
Элементарная вежливость понудила сказать, что мы об этом подумаем, хотя специально писать и не собирались. Здравый смысл требовал этой же вежливостью и ограничиться, так как говорить, “что же будет с Родиной и с нами” в (не)далёком будущем, — дело не столько непростое, сколько неблагодарное. А в православном журнале — так ещё и не очень мотивированное. Да и вообще, разве может быть какое-то особенное, “православное” отношение к финансовой нестабильности и экономическим проблемам? Хотя… Прежде всего мне вспомнилась Евангельская притча о рабе, которому царь простил гигантский долг в десять тысяч талантов, а раб — на радостях! — пошёл и… стал жёстко требовать денег с того, кто был должен ему всего лишь сто динариев (Мф 18:23–35). Конечно, эта притча вовсе не о нынешнем кризисе, а о Царствии Небесном и о том, что не будет нам прощения, если не простит каждый… от сердца своего брату своему согрешений его (Мф 18:35). Но иносказательный смысл притчи нисколько не отменяет и морали её буквального прочтения: не исключено, что многие из нас сегодня окажутся в ситуации этого персонажа. Хочется надеяться, что кризис не станет поводом ожесточиться и резко сократить круг тех, кого мы пока ещё считаем своими ближними со всеми вытекающими отсюда последствиями.
У многих из нас кризис отберёт иллюзию совершения добрых дел. Если вновь обратиться к евангельским образам, то докризисное положение напоминает скорее деяния тех, кто был в состоянии класть богатые дары в сокровищницу Бога — это не слишком обременяло личный бюджет и позволяло чувствовать себя добрым самаритянином. Сегодня же мы вполне можем оказаться в положении бедной вдовы и вынуждены будем принимать решение: готовы ли мы положить две лепты, которые нам самим нужны для пропитания (Лк 21:1–4)? Очень многие наши слова о Православии, духовности, взаимопомощи и милосердии могут не пройти проверку временем. В первую очередь это коснётся людей, у которых есть положение, состояние и власть. Хотя, конечно, не только их. Всех коснётся.
…А ещё мне вспоминается один эпизод из жизни удивительного святого XX века — святителя Иоанна (Максимовича), который, оказавшись после 1917 года в Китае, организовал в Шанхае детский приют. Однажды у детей кончилась еда и сотрудница приюта в панике и гневном смятении обратилась к Владыке: “Нам никто не помогает! Что нам делать?”. Вместо ответа епископ молча вошёл в свою комнату, закрыл дверь, и женщина услышала, как он начал горячо молиться и класть поклоны. На следующее утро незнакомые люди неожиданно внесли большое пожертвование для приюта. Когда об этом сказали Владыке, он так же молча вернулся в свою келью, откуда вновь стала слышна молитва — теперь благодарственная.
Конечно, мы знаем, что подобные чудеса случаются не на каждом шагу, что Господь поддерживает праведника, ибо не вступает в поверхностные отношения по модели “я Тебе помолюсь, а Ты мне — конфетку”, но открывается глубине сердечной молитвы, дар которой есть у немногих. И всё-таки не слишком ли часто мы повторяем “на Бога надейся, а сам не плошай”, воспринимая только вторую часть фразы? Ведь надежда на Бога, молитвенное обращение к Нему — это очень много. И весьма непросто. Надеяться на Бога — значит полностью вверить себя Его заботе, полностью довериться Богу. А ещё доверять Богу значит и “не плошать” — потому что бездействовать перед лицом Господа и глупо, и страшно. (Правда, нередко бывает и обратная ситуация: легко и сознательно “плошая”, мы считаем, что надеемся на Бога, хотя на самом деле просто бездельничаем.)
Если сравнить сегодняшние (пока по большей части предполагаемые) проблемы с теми, что ударили по стране чуть меньше ста лет назад, то бояться как-то стыдно. Паниковать — неумно и бессмысленно, унывать и бездействовать — безответственно. А всерьёз говорить о тяжёлых испытаниях перед лицом новомучеников просто не пристало. Конечно, всё это не отменяет ни проблем, ни серьёзного к ним отношения. Равно как и того, что жизнь наша может измениться. Но поэтому, наверное, правильнее говорить не о православном отношении к переменам, но о христианском отношении к жизни. А при таком отношении ничто не может нас разлучить с Христом.
Сегодня существует уже много прогнозов по поводу того, как долго продлится кризис и насколько глубоко его “дно”, как поведут себя рынок и государство, будет ли паниковать общество и проч. На самом деле точных ответов на эти вопросы никто не знает, ибо, как уже не раз было замечено, жизнь как реальность не поддаётся рациональному конструированию. Хотя мы точно знаем, как долго продлится другой, более глубокий и более важный “кризис” — кризис нашей души, о котором когда-то просто и ясно сказал блаженный Августин: “Ты создал нас для Себя, и не знает покоя сердце наше, пока не успокоится в Тебе”.
Облико морале
Тут меня как-то назвали “моралистом”, точнее, наверное, обозвали, так как “моралист” в бытовом языке звучит определённо негативно: это человек, который только декларирует некие моральные нормы, да ещё и не по адресу, когда на самом деле ничего неморального не происходит. Тем самым “моралист” — это в современном небрежном языковом обиходе ханжа, а вовсе не нравственный человек.
…Дело было на съёмках телепередачи на тему “Может ли искусство портить нравы”. Курьёзов там хватало, о них в своё время прекрасно написал в “Литгазете” Юрий Поляков. А если вернуться к сути разговора, то мы с коллегами утверждали, что при оценке художественного творчества возможен нравственный подход. Конечно, существует теория искусства ради искусства1, но любое художественное произведение всегда задевает человека, вопрос в том, на каком уровне: ума, эмоций или гениталий. И ничто не проходит бесследно. Кроме того, гениальное в искусстве формируется идеей, тем самым — мировоззрением, а значит — и нравами, и вовсе не сводится только к “технике исполнения”. Недаром Данте показал, что предназначение искусства — вести человека из ада через чистилище — к раю; недаром его спутник и вожатый на этом пути — Вергилий, великий языческий поэт. Оставив на совести автора “Божественной комедии” его взгляды на загробную жизнь, подчеркну, что в большом искусстве всегда заложена возможность влияния на человека2.
Ссылка на Данте и Достоевского наших оппонентов не убеждала; последний даже как-то особенно раздражал. “Вы всё искусство хотите свести к Достоевскому!”, — бросил мне в упрёк наш оппонент-художник, который в конце программы и назвал меня моралистом. Я, конечно, утверждал, что нужно больше художников, хороших и разных. Однако после рассказа его коллеги мне действительно захотелось остаться лишь с великими писателями и художниками. А рассказывал он об одной из своих работ, название которой в сильно смягчённом варианте звучит как “Неписающий мальчик”. Художник сетовал, что устроители выставки не разрешили ему оставить изначальное грубо-бытовое название, которое, видимо, и должно было придать его работе ослепительный блеск. Саму же работу автор считал весьма и весьма, как сейчас принято говорить, “концептуальной”: это-де русский мальчик, он не может себе позволить бельгийской свободы, выраженной в знаменитом брюссельском фонтане, поэтому и сдерживается. Такой вот “наш ответ” бельгийцам. Многие зрители в зале поддержали скульптора бурными аплодисментами и одобрительным смехом, хотя повод был скорее не для смеха, а для слёз. Если таков “концепт” новой России, если свобода творчества приводит к созданию подобных “шедевров”, то я — однозначно и категорически — за старую, за Толстого и Достоевского и за классическую русскую живопись.
Нет, я не собираюсь петь заунывную песнь про кровь и разврат в современном искусстве. Я прекрасно понимаю, что любое художественное произведение оценивается не по количеству трупов и крови; в конце концов, их и у Шекспира хватает. Повторюсь: гениальным или банальным произведение искусства делает не столько то, что в нём является собственно художественным творчеством, сколько те вопросы, которые художник способен поставить. Хорошо понимавший это Честертон в своё время писал: “Если человек так умён, что очень хорошо пишет, ему хватает ума, чтобы задуматься о жизни. Мелкий писатель довольствуется искусством, крупный — лишь всем на свете. Когда на сцену выходят истинные силы, они приносят не только поразительное мастерство, но и поразительные мысли, и мысли эти для них важнее мастерства”. И верно это не только для литературы, но и для изобразительного искусства. Иначе чего носиться с “Чёрным квадратом”? Оттого и носятся, что дело не в технике, а в идее; именно она кого-то восхищает, а кого-то пугает. Недаром один из героев “Идиота” говорит по поводу картины о снятии с Креста: “Так и веру потерять можно”. Такова сила идеи и её воздействие на человека. Чем довольствуются умы авторов “неписающих мальчиков”, мне даже гадать не хочется: всё это по ту сторону не только мысли, но и мастерства3…
А что касается споров о том, как соотносятся искусство и мораль, то и здесь трижды прав Честертон: “…На самом деле писатель учит не столько продуманными и выспренними фразами, выражающими, как он считает, его взгляды, сколько всей атмосферой книги, предметами, пейзажем, одеждой, языком — короче, всем тем, о чём он почти или совсем не думал. Высокое, истинное искусство отличается от ремесленных прописей тем, что у плохой книги есть мораль, а хорошая книга — мораль сама по себе”.
Хотя, пожалуй, наше время внесло свои коррективы и в эту оценку. Если хорошая книга (картина, фильм и проч.) и сегодня — мораль сама по себе, то плохая уже никакой морали не содержит4. Потому что, похоже, ругательным сегодня является не только слово моралист, но и мораль, и нравственность. И всё же это не повод для беспросветного уныния. Запрещать подобные экзерсисы бессмысленно. Но давать им оценку необходимо. Равно как и говорить о настоящем — и в искусстве, и в жизни.
От зверя к человеку
В пещерах Киево-Печерской Лавры, среди мощей подвизавшихся в монастыре в разное время монахов, затворников и молчальников, почивают мощи отрока-христианина. В X веке отрок-варяг Иоанн вместе со своим отцом Феодором был растерзан толпой, пришедшей к их дому, чтобы принести сына в жертву языческим богам. Отец отказался выдать ребёнка, и они приняли смерть вместе. Приказ принести в жертву отрока-христианина был отдан киевским князем Владимиром. Будущим крестителем Руси, святым и равноапостольным. Память святых мучеников Иоанна и Феодора празднуется Церковью 12 июля, память князя Владимира — 28-го.
Сознание современного человека цепенеет перед этими фактами. В голове не укладывается, как Церковь может чтить в одном ряду с убиенными мучениками и того, по приказу кого они приняли смерть. Сразу вспоминается Иван Карамазов с неразрешимой для него дилеммой о слезинке ребёнка. Страшный вопрос. Неудобный. Проклятый. Как понять и принять такую логику, почему она стала возможна? Ведь Церковь учит как любви, так и справедливости. Разобраться в таких вопросах всегда непросто. Но разбираться надо. В данном случае не обойтись без некоторого размышления о жизни князя Владимира — над житиём святого равноапостольного правителя Киевской Руси.
Для начала замечу, что большинство жестоких и неблагочестивых поступков Владимира, совершённых им до его личного обращения ко Христу, не считалось чем-то из ряда вон выходящим в языческом мире того времени. Нельзя сказать, что Владимир был как-то по-особенному жесток по сравнению с другими правителями5. Кто-то возразит — но ведь он убивает на глазах своей жены, Рогнеды Полоцкой, её отца! Это безусловно ужасно и бесчеловечно. Для современного сознания. Скажем точнее — для сознания, просвещённого христианством. А именно этим просвещением мы и обязаны князю. И именно за это он и причислен к лику святых. Получается, что мы сегодня можем осуждать “дохристианское” поведение князя-язычника лишь благодаря ему самому: наше отношение к жестокому поведению Владимира сформировано христианскими ценностями, принятие которых произошло при князе Владимире и его усилиями. То, что жизнь на Руси после обращения Владимира в христианство стала строиться по другим принципам, то, что мы сегодня не с пониманием, а с ужасом смотрим на жестокие события тех веков — это как раз-таки и произошло благодаря Владимиру.
Традиционно о Владимире говорят именно как об инициаторе глобальных общественно-культурных перемен. Мы говорим — и справедливо! — о том, что крещение Руси стало её культурно-историческим выбором, который сформировал страну: язык, государственность, принципы хозяйствования, не говоря уже о литературе, искусстве и базовых ценностях. Но чтобы “уложить в голове” тот факт, что в Киево-Печерском монастыре, первой Лавре русского христианства, находятся мощи человека, убитого по приказу князя, который потом стал равноапостольным, нужно понять, что произошло в душе этого человека, как изменилась его внутренняя жизнь.
Князь Владимир не только сыграл роль в обретении Русью Православия — это был человек, не оставлявший попечения о своём личном спасении. Забота о личном спасении для христианина — не эгоистическое чувство, а залог любых добрых дел. Поэтому преподобный Серафим Саровский утверждает: “Стяжи дух мирен, и тысячи спасутся вокруг тебя”. Только так. Внутренний мир и любовь суть непременные условия для каких-то внешних изменений как в себе, так и в других. Если же человек внутри поражён, развален грехом, то даже захоти он сделать что-то светлое, всё равно не получится. Такова природа греха, в этом его опасность. (Ещё раз вспомним, что с греческого языка грех переводится как ‛промах’, то есть грешник — это тот, кто не попадает в цель; как бы ему ни хотелось выбить десятку, он всегда будет отправлять свои стрелы в “молоко”.)
Образ князя Владимира для меня лично очень важен как пример человека, который смог коренным образом измениться. Что это значит? Ведь приход к вере не меняет, так сказать, психотип: разговорчивые не становятся молчальниками, а замкнутые люди — чрезмерно общительными. Хотя в сущности это не совсем верно, потому что аномальности могут выправляться; может пройти болезненная скованность и зажатость, патологическая болтливость и развязность тоже могут отчасти войти в берега…
Так что же происходит? Меняется оценка своих поступков, взгляд на себя самого. Опять скажу: сегодня мы мыслим не так, как мыслила Рогнеда — во многом благодаря князю Владимиру. Слова равноапостольного князя “Я был зверь, а стал человек” — свидетельство того, что он смог иначе оценить свою внутреннюю и внешнюю жизнь, и это изменение позволило ему помочь и другим людям. После своего обращения князь Владимир, насколько мы можем судить из заслуживающих доверия источников, искренне и упорно пытался жить по Евангелию. Он стал другим человеком. Из истории Церкви мы знаем, что это возможно в том случае, если, как говорит апостол Павел, не я живу, но живет во мне Христос (Гал 2:20). А святой Павел имел полное право так говорить: ведь и его жизнь — ярчайший пример того, как человек из гонителя христиан превращается в Апостола веры.
Многим — и неверующим, и верующим, — может показаться, что пример князя Владимира — не для нас. Мы не находимся в ситуации княжения, у нас нет восьмисот наложниц, убивать — не убивали никого, Русь уже крещена… И всё же мне кажется, что у каждого есть свой зверь, от которого надо перейти к человеку. Отказаться от человека ветхого в себе и взрастить в себе нового человека. В каком-то смысле история князя Владимира — это модель христианской жизни. Да, мы не приносили человеческих жертв, но разве мы не обижали своих ближних — делами, словами, мыслями, наконец? А разве это не покушение на образ Божий, как в другом, так и, кстати сказать, в самом себе? Житиё равноапостольного князя — яркий пример необходимости суда над самим собой, важности изменения собственной души. Если мы поймём это, если будем готовы смиренно впустить Христа в своё сердце, то, наверное, тогда и мы сможем когда-нибудь повторить вслед за князем Владимиром: “Я был зверь, а стал человек”.
1Теория искусства ради искусства нравственного аспекта не исключает, а исключает лобовую дидактическую прагматику, что не одно и то же. К сожалению, человек, взращённый на “нравственном” воспитательном искусстве, нередко бывает для искусства потерян; например, в античной скульптуре ничего кроме “неприличности” уже не видит. По сути это и есть развращённость. — Ред.
2Увы, в малом тоже. Послушает человек раз этак пятьдесят “Зайку мою” — и не нужно ему уже ни Моцарта, ни Марии Каллас… и Цоя тоже не нужно. — Ред.
3Очень глубокая мысль: мы как-то не задумываемся о том, что теоретики чистого искусства плавно перетекают в чистую идеологию. Если нам говорят, что такое-то произведение шокирует и тем и ценно, при этом стыдливо умалчивается о том, что собственно художественная его ценность ничтожна либо вовсе отсутствует. — Ред.
4При строго теоретическом подходе можно констатировать, что содержит, потому что и нулевая мораль, и отрицательная — всё равно мораль. — Ред.
5Существует уже, пожалуй, обычай ставить Шекспира в современном антураже. И если с комедиями всё получается довольно-таки мило, то от, например, “Ричарда III” просто каменеешь от непередаваемого кошмара. Объяснить это можно только тем, что 500 лет христианства даром не прошли, и то, что для современников Шекспира было ужасным злодейством, для нас — злодейство уже сверхъестественно кошмарное. — Ред.