Попасть в реанимацию для больного — страшный опыт. Часто это значит, что его жизнь висит на волоске. Но в реанимацию приходят и для того, чтобы работать каждый день бок о бок со смертью. Однако врач-реаниматолог Центральной клинической больницы Московской Патриархии имени святителя Алексия Борис Зиновьевич БЕЛОЦЕРКОВСКИЙ считает, что в работе реаниматолога и радости тоже немало. О своем выборе и сомнениях, о пациентах, о смерти и отношении к ней он рассказал читателям «НС».
СПРАВКА
Борис Зиновьевич БЕЛОЦЕРКОВСКИЙ родился в Москве в 1970 году. Окончил РГМУ. Работает заведующим отделения анестезиологии и реанимации ЦКБ Московской Патриархии им. свт. Алексия. Доцент кафедры анестезиологии и реаниматологии факультета усовершенствования врачей РГМУ, врач высшей категории. Прихожанин храма Святых мучеников Флора и Лавра на Зацепе. Женат, трое детей.
«Сразу видно, помогли мы или навредили»
— Борис Зиновьевич, у вас медики были в роду?
— Были, довольно много. Реаниматологов, конечно, не было. Но вот бабушка была анестезиолог — во время войны проводила анестезию в тыловом эвакогоспитале.
— А как случилось, что вы выбрали себе именно эту специальность?
— Трудный вопрос. Наверное, потому, что это одна из немногих медицинских специальностей, в которой эффект от наших действий — помогли мы больному или навредили — виден очень быстро. И это мне очень нравится.
— Но ведь постоянно иметь дело со смертью — это значит жить в постоянном стрессе?
— Чтобы этого не было, надо правильно относиться к той работе, которую мы исполняем. Мы сюда поставлены не только для того, чтобы исцелять чудесным образом, но и для того, чтобы облегчать страдания неизлечимо больных людей — это тоже часть нашей профессии, неизбежная часть. Если болезнь на сегодняшнем уровне развития медицины неизлечима, это надо принять как должное и попытаться улучшить качество жизни последних дней пациента. Не более того. При таком подходе можно избежать многих разочарований, которые неизбежны при другом отношении к нашей работе, когда специалист, особенно молодой, рассчитывает на какие-то сногсшибательные успехи своей деятельности.
— Вы успеваете сосредоточиться только на физическом состоянии больных — или получается и с человеческой стороны их увидеть, узнать, запомнить?
— Пытаемся. Конечно, когда больные у нас задерживаются, мы с ними знакомимся, знаем многое об их семье, жизни, особенностях. Тогда возникает человеческий контакт.
Я помню и многих живых, и умерших. Запоминаются, конечно, пациенты, которые лежат в отделении достаточно долго, за жизнь которых действительно приходится бороться.
Была у нас больная, осетинка, Хатизат, в крещении — Харлампия, верующая женщина, постоянно причащалась, исповедовалась. У нее развился ряд хирургических осложнений, в течение месяца мы с ними боролись — и удалось справиться. Больная до сих пор из дому пересылает нам всякие сладкие подарки.
Или вот в прошлом декабре поступила к нам Надежда Михайловна, которой было 84 года. Она пролежала у нас два месяца. Мало кто надеялся на ее излечение, но в итоге она ушла домой своими ногами! Тоже недавно прислала гостинец, сестра ее меня расцеловала, говорит, Надежда Михайловна передает приветы, поцелуи, поклоны.
Вот такое прежде всего запоминается. Умерших больных тоже помнишь. Особенно — молодых умерших, они больше всего врезаются в память. Но об этом не хочется рассказывать.
— Вы их стараетесь не вспоминать?
— Да нет, они постоянно при нас, постоянно в памяти. Многих я помню по именам. В нашей специальности много такого, что доставляет радость, но есть и то, что заставляет страдать. Знаете, как один святой говорил о монашестве и о мирской жизни: если бы люди знали, сколько искушений и скорбей в монастыре, — никто бы в монахи не пошел, а если бы знали, сколько радости и утешений бывает у монахов, — никто бы в миру не остался. Вот так примерно и в нашей профессии.
— Вы приходите после работы домой. Вам удается переключиться на семью? Или вы дома продолжаете обсуждать рабочие проблемы?
— Одно другому совершенно не противоречит. Дело в том, что моя жена — врач той же специальности, она работает анестезиологом в Первой градской больнице. Правда, поскольку у нас трое детей, она работает всего раз в неделю. Но обсуждать общих тяжелых больных — и ее, и моих — у нас является правилом. Во-первых, это просто лишний повод для человеческого общения, а во-вторых, это дает нам многое в профессиональном плане.
— Наверно, такая работа требует какого-то особого отдыха, отключения — ведь она связана с большими затратами душевных сил?
— Действительно, для врача хорошо уметь черпать положительные эмоции в музыке, путешествиях, созерцании природы. Лично мне очень нравится иконопись, вообще изобразительное искусство — собирание репродукций, посещение выставок. Это приносит радость. Поскольку по долгу службы мы сталкиваемся с крайними проявлениями несовершенства человеческой природы, этому противостоять надо, углубляясь в наиболее прекрасные из творений рук человеческих.
Главное чудо
— Вы работаете в больнице святителя Алексия — в церковной патриаршей больнице. Для вас принципиально — в какой больнице работать?
— Из 17 лет своей практики здесь я работаю только три с половиной года. Не знаю, насколько для меня это принципиально, но если уж я сюда призван, то считаю, что должен работать здесь. Хотя в другом лечебном учреждении Москвы я мог бы получать денег примерно вдвое больше, чем получаю сейчас.
— Ваши коллеги — верующие люди? Это важно для вас или достаточно их профессионализма?
— Для работы, конечно, достаточно профессионализма, но как верующему человеку мне приятно, если кто-то обращается к вере. Правда, воцерковленных докторов, честно вам скажу, единицы. Немного на моей памяти было случаев, чтобы кого-то мы здесь, в своем коллективе, из атеиста сделали верующим. Может быть, нашей собственной церковности для этого недостаточно; может быть, какие-то внешние условия этому не способствуют; может, нет пока на это воли Божией.
А вот сестринский персонал большей частью верующий — в основном выпускницы Свято-Димитриевского училища. И это накладывает отпечаток: все, кто сталкивается с работой нашего отделения, отмечают высокий уровень не только профессионализма, но и сострадания. А это не то что желательное, это необходимое условие в нашей специальности. Потому что иначе больному станет хуже.
Те, кто лечится дома или в палате общего отделения, общаются и с соседями по палате, и с родственниками, и с друзьями, которые приходят их навещать. А в реанимации больной чаще всего предоставлен себе, своей болезни, и единственный, кто с ним контактирует, это медицинский работник. Именно мы создаем для него окружение. Так что от нашего поведения во многом зависит реакция больного на болезнь — будут ли у него душевные силы на борьбу с ней.
— Разве не все больные здесь без сознания?
— Нет, без сознания находятся единицы. Но у некоторых — спутанное сознание, и им нужно повышенное внимание. Не столько, может быть, успокоительные средства, сколько участие, разговор и теплые отношения.
— У вас большое отделение? Кто к вам попадает?
— В нашем отделении шесть мест, но бывает, в отделении лежит и восемь-девять человек — больные терапевтического и неврологического профиля (сердечная недостаточность, пневмония, последствия нарушения мозгового кровообращения и др.) и на 80 процентов хирургического профиля, то есть люди после тяжелых операций. Большую часть этих пациентов привозит «скорая помощь». У нас они находятся в среднем трое суток, хотя разброс может быть от полусуток до двух, трех месяцев. Все это время они в той или иной степени находятся на искусственном жизнеобеспечении: либо это искусственная вентиляция легких, либо поддержка кровообращения, либо искусственное питание.
— И как долго человек может просуществовать на искусственном жизнеобеспечении?
— Весьма долго. Если больной в сознании и заболевание его не относится к неизлечимым (на сегодняшнем уровне развития медицины), то поддержка жизненно важных функций будет продолжаться столько, сколько потребуется.
— Какая смертность в таких отделениях?
— Где-то 8-10 процентов. В среднем по Москве — 16 процентов. Это зависит от профиля больных в том или ином отделении.
— Случались ли в вашей практике чудеса с исцелением тяжелых больных?
— Самое главное чудо, которое я наблюдаю в моей работе, не связано с больными. Когда я думаю о нем, я вспоминаю проповедь отца Владимира Рожкова, которую он произнес еще в советское время в Николо-Кузнецком храме на Троицу. Он говорил: «Разве не действие Святаго Духа — что в богоборческой стране мы собрались здесь сейчас в таком количестве!» Вот я могу и здесь сказать: разве это не действие благодати Святого Духа, что, несмотря на низкую зарплату, меньшую социальную защищенность, чем в других больницах, мы здесь работаем, и работаем неплохо! Мы помогаем больным, и больные довольны, и даже эти числовые показатели летальности у нас не хуже, чем в других медицинских учреждениях. Вот для меня главное чудо — что как-то работает наш коллектив, работает наша больница, несмотря на все трудности, нестроения, которые пришлось пережить. Это и главное чудо, и зримое ощущение Божией помощи и воли Божией на то, чтобы мы здесь трудились.
«Просто шел мимо»
— Ваша работа как-то повлияла на ваш приход в Церковь?
— Я бы сказал, что это были параллельные процессы: профессия и воцерковление.
Это все было в конце восьмидесятых годов, и пришел я к вере по совершенно странному стечению обстоятельств. Теперь я думаю, что это был промысел Божий. А тогда я просто учился в школе, расположенной в районе Монетчиковских переулков. И очень часто проходил мимо храма Святителя Николая в Кузнецах — так дорога лежала. И перед занятиями я со своими одноклассниками время от времени стал в этот храм заходить — это было классе в шестом. Что-то меня там привлекло и заставило заходить все чаще, присматриваться внимательнее. Я заходил во время служб, утром или иногда субботней всенощной — мы же учились по субботам. Мне действительно было это интересно.
Я хорошо помню отца Владимира Рожкова. А вот отца Всеволода Шпиллера, к сожалению, не помню совершенно, хотя мои годы «наблюдательного» посещения совпали с последними годами его служения.
По мере взросления мои посещения стали более осмысленными. И в 1988 году, в год тысячелетия Крещения Руси, когда мне исполнилось 18 лет, я совершенно осознанно крестился. Для меня это уже было не на волне широкого течения людей в сторону Церкви, а просто я к тому времени созрел для принятия самостоятельных решений.
— В вашей практике были случаи, когда вера входила в конфликт с врачебными интересами?
— У меня были какие-то недоумения, но потом я их благополучно разрешил. Главное было в том, что по первости я не мог для себя определить, как долго надо поддерживать жизнь у тяжелобольного безнадежного человека. Потом я с помощью советов с опытными в духовном плане людьми определился, и больше этот вопрос для меня не стоит так остро.
— И насколько же долго?
— Я считаю, что тяжелобольной человек не должен умереть от голода, от жажды и от удушья. Человек не должен испытывать боль, не должен страдать. То есть до его последней минуты, как бы он ни был безнадежен (а критерии безнадежности очень размыты), искусственно поддерживаются все его жизненно важные функции. Но в остальном мы предоставляем такого больного на волю Божию, позволяем болезни течь ее чередом. Мы должны только облегчать состояние пациента, а не продлевать его мучения, вводя мощные антибиотики или производя какие-то лечебные вмешательства, подчас болезненные.
Больше никаких конфликтов между верой и профессией у меня не было, и даст Бог, и не будет.
— У вас есть необходимость какие-то рабочие вопросы решать с духовником?
— Иногда я советуюсь, и даже не столько с духовником, сколько с духовными отцами тех пациентов, которые ко мне попадают. Я ведь работаю в специфическом лечебном учреждении, так что часто контактирую и с духовниками больных.
— Бывает так, что у врача непроизвольно возникает чувство вины, когда не удается отвоевать человека у смерти? С этим чувством нужно бороться?
— Такое чувство вины — это в первую очередь повод для беседы со своим духовником. Действительно ли было в твоих действиях то, о чем ты сожалеешь, есть ли предмет для покаяния — или его нет? Ведь вполне возможно, это чувство вины происходит от твоей гордыни и от твоих неумеренных ожиданий.
Смерть и воскресение
— Можно ли сказать, что врач-реаниматолог знает о смерти больше других? Что для него смерть менее таинственна, более понятна?
— Мы смерть-то все-таки знаем с внешней стороны, видим внешнюю канву событий. Что в это время происходит с душой человека — конечно, от нас закрыто.
— Принято ли у нас говорить самому пациенту, что он при смерти?
— У больных при смерти обычно не бывает ясного сознания. Другое дело, когда больной еще не при смерти, но уже находится на финишной прямой, с которой возврата нет. Такие больные на моей памяти обычно и не спрашивают о своем состоянии. Они живут сегодняшним днем, и если им сейчас чуть полегче, чем час назад, — им уже хорошо.
— А в других случаях обычно скрывают тяжесть состояния?
— От больного не имеет смысла это скрывать, потому что он свое состояние ощущает лучше нас. Другое дело — перспективы. Мы обычно говорим так: вы — тяжело больны, мы сделаем все возможное для вас, чтобы облегчить ваше самочувствие. Такого ответа обычно бывает достаточно.
— А священника можно в реанимацию пригласить?
— Можно. Право пригласить священника закреплено в нашем законодательстве. И просят об этом часто. Иногда я, в деликатной форме, стараюсь напомнить о такой возможности, иногда сестры. И многие откликаются, прибегают к таинствам Церкви.
— Владыка Антоний Сурожский, описывая опыт работы в госпитале, говорил, что для умирающего самая страшная мысль — что он умирает одиноко. Владыка рассказывал, как «сопровождал» умирание одного тяжелораненого. Умирание в условиях реанимации — оно одинокое?
— Знаете, большая часть больных на пороге смерти теряет ясность сознания. Возможно, это так премудро устроено для того, чтобы человек меньше страдал. И мне, по крайней мере, никто не жаловался, что ему одиноко. Если мы видим, что больной умирает, мы стараемся в достаточной степени делать ему обезболивание и медикаментозное успокоение, так что человек этих страданий не ощущает.
— Скажите, в реанимации какие-нибудь праздники отмечают? Пасху например?
— Пасха у нас всегда отмечается, как и другие большие церковные праздники: в больницу приходят детки из детского дома поздравлять больных и врачей, сестры из училища, батюшки. И больные, конечно, получают частичку праздничной радости. Но знаете, в этом году на пасхальной неделе у нас умерло очень много больных, которые к этому давно готовились. И у двух наших сестер на Светлой седмице умерли отцы. У нас и обычно так бывает — на Пасху умирает много пожилых больных, которые долго болеют, долго страдают и ждут Пасху, чтобы отойти. Осознавали ли они приход Пасхи? Внешне — не знаю, а душа их, наверно, радовалась. И нас утешает мысль, что их души тоже будут утешены.
— Когда вы читаете о воскрешении Лазаря, вы на это чудо смотрите через призму своей профессии?
— Мы считаем день воскрешения Лазаря своим профессиональным праздником, но это в достаточной степени условно. Между тем, что Господь сотворил, и нашей работой нет ничего общего. Господь сотворил чудо, воскресил четверодневного мертвеца. Мы же делаем то, что позволяет сделать природа, естественные законы. И даже почитая и отмечая этот праздник и богослужениями, и застольями, я не могу сказать, что мы хоть в какой-то мере уподобляемся Христу Спасителю в силе излечения, в силе воскрешения. Это совершенно разные вещи.
Здесь, в этом евангельском рассказе, меня больше трогает то, как Спаситель раскрывается с человеческой стороны: как Он прослезился, как ему стало жалко Своего друга. Вот это трогает меня больше всего. Потому что других доказательств всемогущества Божия мне и не надо. Моей вере это ничего не прибавит.
Инна КАРПОВА