Детская вера души: Внутренняя достоверность Евангелия
В семинарии мы слышали скучные рассказы о “святых отцах”, учили “о” сочинениях их в церковной истории и истории проповеди. Но никогда и никто не брал в руки ни одной книги из их творений. Боюсь обвинять, но сомневаюсь, чтобы и сами учители интересовались ими — вне учебника… Но пока, собственно, не о них хочу говорить, а лишь об одном случайном отрывке.
В академии (не сразу) мне пришлось читать творения св. Иоанна Златоуста, кажется, толкование на книгу Бытия. И вот в одном месте я встретил у него мысль приблизительно такую: если ты — советует он слушателям его бесед,— чего-либо не понимаешь в Писании, то не печалься об этом, а прими просто на веру, без рассуждения, ведь это же есть Божие Слово, а Бог говорит одну истину… Принимай же ее со всею несомненностью по одному тому, что она есть Слово Бога…
Нечто подобное, хоть и в других выражениях, прочитал я тогда и, как бывший семинарист, воспитанный в идолопоклонстве уму, задумался с сомнением: да неужели сам Златоуст верит и думает так, как говорит другим? Неужели он так “просто” верит Слову Божию, как какая-нибудь деревенская крестьянка?
И признаюсь: не поверил я тогда даже Златоусту… Нет, думалось, это он в педагогических целях лишь простецов убеждает так просто думать и веровать в Слово Божие, в Писание: а сам — не может так думать. Да это для него, — судил я по себе, — и невозможно. Как? Он, такой гениально-умный и ученый человек, и чтобы он так по-сельски просто веровал?! Невозможно!
Это не вмещалось в мою голову…
Увы! Я еще не был “сроден” ему с этой стороны, а потому и “не вмещал” (Ин. 16, 12) его. И нескоро я мог вместить. Почему же? Этот случай дает мне возможность поднять общий вопрос о значении для живой веры “Слова Божия” или “Священного Писания”.
Может быть, покажется некоторым странным: как это я, семинарист, да еще и верующий семинарист, так недоверчиво отнесся к словам Златоуста, а точнее, к силе Писания? Приподниму немного завесу над этой странностью — не всем, вероятно, известною.
У нас, в духовном училище, а еще более в семинарии, установилось чрезвычайно нелепое отношение к Библии, к текстам, к Слову Божию: холодное недоверие… Еще когда мы учили Катехизис м. Филарета в школе (вещь, достойная всякого уважения для начинающих), то приводимые тексты никогда не действовали на нас убедительно. Например: Бог вездесущ. Откуда видно? И тотчас приводятся слова Псалмопевца: “Камо пойду от Духа Твоего? И от лица Твоего камо бежу? Аще взыду на небо, Ты тамо еси: аще сниду во ад, тамо еси” и т. д. и т. д. Вопрос “доказан” и исчерпан… Мы выучивали, отвечали. Но не убеждались. Что же это за доказательство, думалось в маленькой головке нашей. Ведь Слово Божие и Бог — это все вместе соединено… Это же верующий исповедует лишь свою веру. А мне нужно какое-то постороннее “доказательство”, что это действительно, “объективно”, верно… Как это можно было сделать? Ответ готов: умом.
Вся школьная мудрость пропитана была верою в превосходство разума над верою, рационализмом, схоластическим методом “доказательств” предметов веры… Но ума в духовной школе не упражняли ни учителя наши, ни тем более мы, младенцы. И потому оставались мы неудовлетворенными…
А в семинарии еще более возросло это холодное отношение к Библии. Начать с того, что мы никогда глубоко не только не чувствовали сердцем, но даже и не задумывались над самыми этими словами: слово, речь, беседа, откровение Божие… Бог говорит… Правда, что-то в 1-м классе говорил нам преподаватель Св. Писания Л. по этому поводу: о важности, о ценности, о благоговейном отношении и проч. Но все это летело мимо сердца нашего: не к чему было прилепиться, — не любили мы еще Слова Божия… А лишь любовью дается знание (1 Кор. 8, 3). И мы очень редко, лишь в ответах, называли Писание “Словом Божиим”, а большей частью говорили о Библии или о Священном Писании, или короче — о Писании. И хотя нас учили, что перед чтением “Слова Божия” нужно помолиться, перекреститься и даже поцеловать его, но никогда мы этого не делали (и не помню, чтобы делали и сами учители). Если бы они это сделали, что, собственно, было бы и верно, и прекрасно, и поучительно для нас, — то мы бы потихоньку над таким чудаком смеялись бы. А вот когда стояли в храме, и на всенощной, в чинном порядке, подходили и “прикладывались” к Евангелию,— то это было совершенно естественно и почтенно, и благоговейно… И слушали в церкви Евангелие с истинной верой и святым благоговением…
Но на уроках было совершенно иное: учеба, что ли, но только мы не оказывали никогда почтения к Библии. Ни к ее внутреннему содержанию, ни даже по внешности. Нам в 1-м же классе семинарии раздавалось от Синода в дар по экземпляру Славянской Библии — на весь курс учения. Мы брали ее и равнодушно, с другими учебниками, клали в парты. Были, говорят, иные примеры, будто при окончании семинарии ученики со злорадством рвали Библии и разметывали по классу. Я не помню такого повального безобразия. Разве один-два из озорников, да и то в первых классах, рвали святую книгу, но другие этого не делали, а просто не интересовались. И так-то к 6-му классу у многих из нас Библии куда-то пропадали… Не знаем куда. А в последних 2 классах мы пользовались уже русско-славянским Новым Заветом.
Но если Библия была таким же учебником, как и другие (история, алгебра, геометрия, психология и проч.), то и отношение к ней было совершенно подобным: холодным. Раз учебник, то уже неинтересно! Вот если было бы что “запрещенное”, недозволенное — тогда иное дело. И внутренне Библия нас никогда не захватывала. Не то, что мы не верили в содержание ее: все принимали, но ко всему относились равнодушно: создание ли мира из ничего; переход через Чермное море, чудо Ионы во чреве кита , и проч. — всему веровали: а наука школьная еще и “доказывала” возможность чудес, стараясь свести на самую малость тайну чуда, но зато — объяснить по возможности более естественно, “реально”. Ну, кит-де, может быть, и не собственно кит с его малым горлышком, не способным будто проглотить человека, а китообразная акула, или вообще большая рыба, в просторечье называемая китом, и т. д. Или вода не просто расступилась на две стены: по правую и левую сторону евреев (Исх. 14, 22), как это очевидно сказано в Писании, — а вот ветер согнал ее с залива в море (о ветре тоже упоминается, ст. 21). Конечно, учители не отрицали слов Писания, но им все же хотелось “доказать” как-нибудь “естественно”, а не сверхъестественно. И мы, семинаристы, именно этого, умственного доказательства, хотели. А простой веры мы (вероятно, и учители) боялись — как дела если не невозможного, то малодостоверного… Так уж поставлена была вся наша школа: схоластически-рационально. Конечно, не всегда этот метод был бесплоден, — для сердца. Например, припоминаю сейчас чуть ли не единственный случай о. космологическом “доказательстве” бытия Божия… Я еще был мальчиком 1-го класса семинарии; со мною шел “воспитанник” 5-го класса, А—в, по берегу реки Цны, и почему-то заговорили о Боге: он мне рассказал (из курса философии в 4-м классе семинарии) об этом доказательстве: всему есть причина и начало, нужна она и для мира, сам он из ничего не мог явиться; следовательно — нужно было творческое действие иной Первопричины, т. е. Бога. Следовательно, Бог есть.
И когда я услышал это, мое верующее сердечко так порадовалось и заиграло, что я чуть не видел уже Его, “Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым”… Очень радовался… Сердце мое всегда искало подкрепления в своей вере. После я узнал и о кантовском критицизме всех “доказательств”, но тогда я рад был. И другие “рациональные” объяснения все же помогали держаться вере против волн сомнения и натиска неверия. Спасибо за то и семинарским наукам…
Но, как я уже повторял, еще больше было вреда от этого “умственного” метода: мы приучились бояться “тайн”, унижали простую “деревенскую” веру, считали ее недостойною “образованных” людей “нашего” интеллигентного века. И потому Писание нам было неубедительно: оно не доказывало, а лишь утверждало. Мы же хотели доказательств, “оправдания” его со стороны. Таким образом, получалось полное извращение: Бог чрез Писание хотел открыть и утвердить истину — о мире, о человеке, истории, спасении, — чтобы люди не мучились неведением или не впадали в ложь. А мы Богу (!) не доверяли, а требовали еще подтверждения Ему… Не нелепо ли? Читал я, как некий ученый англичанин поднес своему королю большое ученое сочинение — в защиту Библии. Король принял, поблагодарил, но разумно заметил: “Я доселе думал, что все прочее нуждается в защите и доказательстве Библиею, а вы защищаете ее саму?” Король был, несомненно, и более верующим и даже более умным, но, следовательно, логичным человеком, чем ученый…
Вот то же самое было и с нами — “духовниками” и особенно семинаристами. Только, к несчастью, у нас не было таких королей вокруг и не было еще своего “царя в голове” и опыта. У нас было мало еще подлинной, горячей, глубокой веры в Бога; но не хватало еще и глубины ума, чтобы понять действительную важность и чрезвычайное значение для истины Слова Божия.
Вот почему я не поверил и святому гениальному Златоусту, его искренней простоте. Но, с другой стороны, не мог я заподозрить его и во лжи, хотя бы и благонамеренной, ради “малых сих”: это не мирилось со святостью его лика и с искренностью тона. И я так и остался в раздумье, а больше не верил ему… Чего сам не переживешь, тому и в других не веришь! (все по тому же закону познания — сродству).
Я много раз замечал, как неверующие люди не верили моей искренности в вере. А я не мог понять: как было можно, например, не читать Горького и даже не интересоваться вообще литературой? И когда я от одного ученейшего богослова услышал об этом — то искренно … пожалел его: какой он “необразованный”! И как многого лишается!
Все мы меряем — по себе, по своей мерке… И я — долгое еще время — продолжал оставаться при семинарской урезанной одежке: не придавал силы Писанию. Я предпочитал ему — “науку”, ум, “доказательства”…
Но постепенно, в течение, может быть, двух лет, я вырос и разобрался в совершенной искренности Златоуста и абсолютной верности его совета… Это продолжало уясняться мне и после; и теперь я сведу воедино свои опыты о Писании, точнее и лучше, — о святом Слове Божием, чтобы поделиться и с вами.
Да, мы, семинаристы, глубочайшим образом были неправы в своем отношении к нему, как со стороны веры, так и со стороны разума. Это теперь мне очень ясно представляется и легко доказать. Со стороны веры — проще всего. Если я — верующий (а мы были верующими, только не глубоко, не живо), то для меня Библия есть “Слово Божие”, т. е. через него говорит Сам Бог, Дух Божий. “Все Писание богодухновенно” (2 Тим. 3, 16). Так как же я могу не принимать его? Как могу сомневаться? Как могу еще ему искать в чем-либо низшем опору? — Совершенно очевидная нелепость! Так почему же мы не видели ее тогда? Потому что недостаточно веровали, слабо веровали, не живо веровали… Вера была “по преданию” больше… А еще и потому, что были вот заражены чрез меру школьной “верой” в ум, — как и все интеллигенты этого периода (XIX века, особенно второй его половины).
Но потом я подошел к вопросу о Слове Божием — “от разума”. Это было уже после, когда я постепенно выяснил себе основы религиозной и всякой иной гносеологии (теории познания). Тогда я увидел совершенную — до самоочевидности — несостоятельность ума в области предметов веры, полную непригодность, неприложимость, даже противозаконность его в несвойственной ему сфере мира сверхъестественного…
Я, к счастью моему, совершенно разочаровался в самодержавии ума и знания; разбил этого идола вдребезги и выбросил за борт души своей и своего же ума: умом я освободился от мнимых цепей ума. И какую я получил от этого свободу! Но об этом речь впереди… Пока же приложу эти выводы к Слову Божию… Когда я разбил цепи ума, одновременно я понял (постепенно, конечно), что для подкрепления основ и частных истин веры мне нужен не ум неспособный, а самооткровение того мира. Я уже знал, что путь всякого познания — непосредственное откровение самого бытия “познающему”, точнее — воспринимающему субъекту. И этот же путь единственно приложим и в религиозном “познании”: Бог, Его истины открываются Им Самим… Иначе не может быть. Это есть так — по целому ряду соображений. Это самоочевидно. А если бы и не было еще “очевидно”, то должно быть пока принято по доверию к достоверному свидетелю истины: Богу. Другой основы истины нет. Так разум же привел меня и к вере: а себя он отвел как несостоятельного тут учителя… Подробнее изложу мысли после. И я внутренне — и по вере, и от ума — понял Златоустов совет о “простоте” восприятия Писания… И мало-помалу твердо стал на эту почву и стою на ней доселе… Правда, у меня уже получилось это теперь не совсем “просто”: нужно было пройти немалую школу борьбы философской против же философии, понять и одолеть фальшивый путь рационализма, воротиться к познанию исключительной важности откровения; нужно было вырастать и в вере; нужно, — кратко говоря, — воротиться снова к “простоте” веры. Но эта новая простота уже была не прежняя, детская, простота по традиции, и даже не от сердечного влечения собственной моей души к нерассуждающей вере — нет, новая простота прошла чрез испытательный огонь “знания”, через иной опыт в духовной жизни; и потому можно сказать, что она есть “сознательная” простота, осознанная, оправданная… И теперь она — прочнее чем неискушенная, “детская” простота. Я теперь уже не боюсь ни тайн, ни чудес, не ищу ветра для стен воды, ни китообразной акулы для Ионы. Я верю Писанию так, как оно есть, ибо оно есть СЛОВО, ОТКРОВЕНИЕ САМОГО БОГА! А я верю в Бога… Почему я верю — и как именно верю — это уже иной вопрос; о нем дальше. Но я верю. Верю — ну хотя бы потому, что иного фундамента для истины у меня не существует — после раздробления ума. Но есть еще и другие основания к этому. И я становлюсь на фундамент Писания, опираюсь на Слово Божие. Оно для меня стало авторитетом. И теперь я вот как поступаю. Когда перед моим сознанием станет какой-нибудь непостижимый для ума вопрос — я обращаюсь к Божьему откровению и смотрю: что оно, что САМ БОГ говорит? И хотя бы я абсолютно ничего не понимал умом, — теперь меня эти непонимания ни в малейшей степени не беспокоят, как было в семинарии; даже я рад этой непостижимости: так должно именно быть для ума, хотя бы это “противоречило” — как неверно говорят о различии, о “противоположности”, но не о “противоречии” разных миров — моему уму; я спокойно читаю Слово Божие и сказанное принимаю совершенно мирно и убедительно: САМ БОГ СКАЗАЛ! ЧЕГО БОЛЬШЕ? ЧЕГО ПРЕКРАСНЕЕ? ЧЕГО ДОКАЗАТЕЛЬНЕЕ? — Возьму я совершение Таинства Евхаристии… Страшно для ума и подумать: хлеб и вино претворяются в Тело и Кровь Христовы… Уже это теперь не хлеб и не вино, а САМ ХРИСТОС ЖИВОЙ! Сам Богочеловек, Бог!..
Я лично слышал, как неверующий собеседник с нескрываемой улыбкой “всепонимающего” человека сказал мне, что он не только сам не верит этому, но и уверен, что и я, “как образованный интеллигент”, тоже не верю в эту “невозможную” вещь и обманываю других, будто верю… Я совершенно прекрасно понимал все его неверие: оно мне было давно знакомо. Но он не мог понять меня, ибо мой опыт веры и знания ему не был еще доступен. Я ему заявил и заявляю, что я совершенно верую в непреложность истины пресуществления хлеба и вина в Тело и Кровь…
Но неужели же мой ум не разочаровывался этим очевидным недоумением и не смущался сомнением: как это все может быть? — О, очень много раз! Не всегда и от веры приходили. Они очень разнообразны. Но сейчас, при речи о Писании, я укажу лишь на одно из них. Почему я верую в это? Это совершенно категорически и многократно утверждал Сам Господь Иисус Христос, Сама Истина (“Аз есмь… Истина”, Ин. 14, 6): “Приимите, ядите: сие есть Тело Мое”… “Пейте из нее (чаши) все, ибо сие есть Кровь Моя…” (Мф. 26, 26—28). “Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь пребывает во Мне” (Ин. 6, 56)… Этим соблазнились плотские умом иудеи и даже некоторые из учеников Иисусовых — и совсем отошли. Но Он их не остановил, не сказал, что они напрасно поняли Его “просто”, а не “символически”. Наоборот, Он даже и к двенадцати обратился: “Не хотите ли и вы отойти?” — так спрашивает уверенная в себе, не боящаяся слабости человеческой Истина!.. И двенадцать не отошли. Петр говорит: “Господи! К кому нам идти?” — Некуда! Воистину больше не к кому. А к Тебе можно и должно, ибо Один “Ты имеешь глаголы вечной жизни” — и спасительной, и несомненной, истинной (Ин. 6, 67—69). Так и я… Вопрос опять другой: почему именно я верую в Господа Иисуса Христа и, следовательно, в Его Евангелие… Об этом расскажу дальше. Но уж если я верую в Него, то принимаю Его Слова, Его откровения как нерушимо достоверные: Бог сказал! Конец всяким вопросам! Так есть! Такова истина! И я принимаю во всей полноте и глубине Тайну для ума, но истину для души — о Теле и Крови!..
И не всегда эти вопросы возникают. Хотя, как известно, мы не вольны в логических ассоциациях идей; и они могут приходить вопреки даже желаниям нашим; но все же обходится и без вопросов. А если и приходят — то отодвинешь их “рукою” всей предыдущей веры, ума и опыта — спокойно и твердо совершаешь дальше таинство…
Есть и другие основы для этой моей веры (авторитет Церкви, Отцов, опыты святых, даже и умственные некоторые вспомогательные подпорочки); но одно из крепчайших оснований — Откровение Слова Божия, Слова Самого Бога: “Рече и бысть!” Рече и есть!
Или возьму другой пример.
Бог есть Пресвятая Троица. Пока это хоть в малой степени не откроется духу нашему, то для плотского ума эта истина представляется не только непостижимою, но даже будто бы и неприемлемою, тоже “противоречащею” “законам” ума: 3 и 1? “Невозможно”. Но моя “гносеология” давно мне математически доказала, что наш умишко не смеет даже и заикаться вообще о какой-либо “невозможности” в мирах иных… Это уже — конечный для него пункт! Правда, ему (и “мне”) непостижимо. Несомненно! Но и только. Не больше! Ни одного шага дальше. “Не понимаю”,— вот это правильно и смиренно-логично. И я не понимаю умом. Но пока (до опыта “лицем к лицу” — 1 Кор. 13, 12) принимаю… На каком основании? Открыто, сказано, дано! Хотя бы вот это одно: учите и крестите “во имя Отца и Сына и Святого Духа”! (Мф. 28. 19). Все равны, а “имя” одно.
И довольно, довольно! С избытком! Не дерзаю даже и пытать тайну: “Не терпит тайна испытания”, — говорится в церковной стихире… И мой ум знает это точно, ясно, даже по философским выводам. А сердце мое и вовсе не любит “пытать”: это даже для веры и по опыту — дерзко, грешно… Не говорю уже опять: и противоумно (безумец рече в сердце своем…). И верую, верую во Отца и Сына и Святого Духа, верую и исповедую! Откровение дано — не есть — так же и в непостижимое воплощение Сына Божия. Так же и в Благодать Святого Духа. В будущую загробную жизнь. В таинства. В Церковь. Все стоит на фундаменте Писания, на несомненном Слове Божием: Бог сказал! И я стал читать Слово Его — не по-семинаристски, а по-христиански.
А тут на помощь пришла уже опытная сила действия самого Слова Божия. Доселе оно было преимущественно как бы “внешним” авторитетом для меня: веруя в Бога, я тем самым побуждался “принимать” и Его слово… Но постепенно и многократно, тысячи раз, истинность Писания, и в особенности Евангелия, стала проявляться мне изнутри его самого. Я это поясню. Есть два главных пути действия слова Божия: один — естественный, а другой — сверхъестественный, один — более или менее обычно-сердечный, рассудочный, другой — духовный, таинственный, благодатный. Можно добавить и третий, дополнительный, историко-критический… И все они — “научны” — только по-разному… Объясню.
Начну с последнего. Многие исследователи и защитники Евангелий старались выяснить: на чем основывается достоверность этих источников нашей веры? И ответов было много — чуть не с самого появления Евангелия и посланий — и до наших дней. Есть целый ряд брошюр, в коих собран этот материал. Я не буду сейчас подробно останавливаться на нем. Упомяну лишь, для примера, интересное предисловие светского писателя, адвоката СПб Б. Гладкова. В предисловии к своему толкованию Евангелия он сообщает из своей автобиографии, что был, как и многие из его товарищей и современников, неверующим, мучился неудовлетворенностью, удивлялся миру душевному у христиан — и заинтересовался, на чем же он у них покоится? — На вере во Христа Спасителя. А на чем стоит их вера? — На Евангелии прежде всего. Каков же источник достоверности его? Несомненно ли оно? — И он решил обследовать вопрос историко-критически: давно ли и несомненно ли записаны Евангелия. И оказалось, что есть исторические свидетельства еще от первого века, а уже о втором веке и говорить не приходится, — из коих ясно становится, что Евангелия были весьма близки к самим событиям их; еще живы были свидетели или, по крайней мере, слушатели очевидцев Христа.. И Гладков принял Евангелия и с ними и веру во Христа… Очень интересное и поучительное для начинающих предисловие… О. Иоанн Кронштадтский очень одобрял печатание этой книги.
Есть и другие подобные брошюры… Но я не очень ценю этот метод — хотя и признаю его относительную ценность, особенно для людей, еще не оторвавшихся от поклонения уму и “науке”; а мне теперь это представляется довольно скучным. Я читал этот материал без сердечного трепета; может быть, в семинарии читал бы с удовлетворением, но тогда я еще верил в ум.
Поэтому для меня более убедительным представляется несколько иного плана метод: внутренней достоверности Евангелия.
Я это давно узрел — и доселе постоянно переживаю. Но расскажу сначала о постороннем свидетеле. У меня есть друг, христианин из евреев, ученейший философ мирового масштаба, профессор университета Ф. Я однажды спросил его, каким образом он, еврей, очень ученый человек, пришел к христианской вере? И притом искренно, никем не принуждаемый… Да еще и после того, как прожил со своей женой-христианкой 13 лет в еврействе, точнее, в интеллигентском индифферентизме. И он мне написал, что его привело к вере Евангелие… Чем же именно? — Своею “внутренней достоверностью”… То есть ему, как очень умному, непредубежденному и искреннему человеку, при чтениях Евангелий стало простой очевидностью, что написано оно очевидцами, совершенно искренними людьми; что это не поэтическое легендарное “сочинение”, а бесхитростные записи “о совершенно известных между нами событиях” (Лк. 1, 1).
Как философ, он не боялся — подобно другим недорослям мысли — ни чудес, ни некоторых мелких разночтений между четырьмя евангелистами: не все было и просто, и понятно. Но все это меркло пред очевидною несомненностью реальных фактов. И оставалось одно из двух: или упорно, вопреки своей же совести и уму, не верить, или наоборот, принять факты, т. е., как говорится, “поверить”; хотя здесь для ученого ума, собственно, и не нужно было веры, как “уверенности в невидимом” (Евр. 11, 1), а простое приятие увиденного другими, но достоверными, “бывшими с самого начала очевидцами и служителями Слова” (Лк. 1, 2). Он не стал упорствовать: ему, как умному и искреннему человеку, это было бы невыносимо. И крестился… К радости, конечно, семьи, которая никогда не смела “ученого учить”… Интересно, однако, что потом он все же поддался налетам сомнений — притом совсем логически неоправданным — это весьма показательно: тут мы стоим уже перед другим способом утверждения веры — благодатно-опытным и, следовательно, этот естественный путь принятия веры — по доверию к достоверным свидетелям и по принудительной достоверности событий — еще не решает всего дела. И понятно: пока сам человек не воспримет чего-либо лично, непосредственно, до тех пор нам чужие свидетельства представляются полумертвым чужим капиталом, которым мы лишь временно пользовались. И совсем уже иное дело, когда те же самые достоверные свидетельства ложатся под готовую уже веру (будь она традиционная “детская” или же уже и опытная, “своя”), тогда и “чужие” сообщения будут радостно восприниматься, как и наши собственные. Однако и без нашей веры несомненная внутренняя достоверность Евангелий приводила не только ученого философа, но и миллионы других людей к вере.
Раскрою эту достоверность на нескольких примерах — хотя, собственно, все Евангелие совершенно “очевидно”, как “просто” рассказанное всякое историческое событие. Этим характером простоты записей особенно отличается Евангелие от Марка, потому что оно записано со слов простейшего рыболова Петра его учеником Марком. Другие евангелисты: Матфей (б. чиновник таможенных пошлин — мытарь), Лука (бывший образованным врачом и писателем) и Иоанн (тоже хоть и из рыбаков, но постепенно дошедший до высоты созерцаний) — были более, так сказать, “культурными” и уже имели, каждый по-своему, планы и особые задачи при написании своих Евангелий. А Петр, без всяких систем, рассказывал главные события из жизни Господа его. Верующий попросил Марка записать это; и тот постарался — богомудро! — запечатлеть бесхитростно и буквально. Все это очевидно всякому непредубежденному читателю. И я бы советовал каждому проверить опытно: взять сейчас это Евангелие и почитать, где угодно. Ну, например: о призвании апостолов (1 гл., 16 ст. и далее), о исцелении тещи Петровой, о принесении к Иисусу Христу “при наступлении же вечера, когда заходило солнце” (32), “больных и бесноватых” и проч. и проч…
Свидетельствую, что я, тысячи раз читая Евангелие — особенно от Марка, — “видел”, могу сказать, те события, которые совершались на этой “Святой земле”… И просто не оставалось никакого сомнения в несомненной достоверности всего описанного; и если бы я не принимал его, то я должен бы был или с ума сойти, или говорить против очевидного. А особенно меня всегда и доселе радовали и укрепляли тысячи деталей, разбросанных тут и там по всем Евангелиям. Об этом у меня уже написана специальная небольшая рукопись (она — у Ш.); “Подробности Евангельских событий”: там собрано довольно фактов. Но чтобы сейчас не отсылать моих читателей к этому неизвестному им источнику и опасаясь, что и сами они поленятся раскрыть Евангелие и почитать его хотя бы 10—15 минут, и чтобы для этих заметок тут же дать и живые иллюстрации изложенных выше мыслей, посвящу с радостью несколько страничек ярким примерам внутренней “достоверности”… Мне и самому приятно наслаждаться “зрением” Христа…
Притом я буду отмечать особенно то, что иногда проходит мимо нашего внимания. Господь, Сын Божий, Богочеловек вчера день провел с учениками, вечером “исцелил многих, страдавших различными болезнями; изгнал многих бесов” (Мк. 1, 35), разумеется, устал, как человек, устали и апостолы с Ним. Наступила ночь; все уснули где-нибудь в гостеприимной хижине.
Утомленные ученики, до этого еще уставшие и от рыбной ловли, крепко спали. И не слышали, что сделал Иисус. А Он, пока все так сладко отдыхали, — “утром, встав весьма рано”, — когда еще было темно, вероятно, “вышел” незаметно, чтобы не потревожить усталых сотрудников своих и чтобы остаться одному: “и удалился в пустынное место, и там молился” (35). Проснулись потом и ученики. Стали искать Его. Утром же скоро собрался, конечно, народ, который вчера видел воочию столько благодетельных чудес, спрашивают: “Где Он?” “Симон и бывшие с Ним” нашли все-таки Его и “говорят Ему: все ищут Тебя” (36, 37).
Ну смотрите: какая живая, очевидная картина? Или еще. “Поднялась великая буря; волны били в лодку, так что она уже наполнялась водою. А Он спал”. Где? — “На корме”, и притом “на возглавии”. Что-то подложили Ему под главу Его Божественную, Богочеловеческую… Испуганные ученики не спали. Будят Его. И встав, Он запретил ветру и сказал морю: “Умолкни, перестань!” И о, чудо чудное: “Ветер утих, и сделалась великая тишина”… И это сразу — что совершенно противоестественно: волны на озере бьют еще часами так называемою “мертвою зыбью” после прекращения бури (4., 37—39).
Еще раньше я писал уже о воскрешенной 12-летней девочке, дочери Иаира, как она “начала ходить” по комнате (5 глава) — подробность сохранена лишь у ев. Марка.
Вот еще потрясающее чудо насыщения пятью хлебами пяти тысяч человек, не считая женщин и детей… Значит, было около семи-восьми тысяч, вероятно. Так интересовался еврейский, еще тогда Богоизбранный, Израиль. Так ли ныне?
Господь “повелел… рассадить всех отделениями на зеленой траве. И сели рядами, по сто и по пятидесяти (6 гл., 39—40)… И чудо совершилось воочию. “И набрали кусков хлеба и остатков от рыб двенадцать полных коробов” (43 ст.).
Признаюсь, я беспокоился еще в духовной школе, когда на литиях слышал все эти слова при благословении кругленьких, чистых белых “хлебцев”: “Господи Иисусе Христе, Боже наш благословивый” в оно время “пять хлебов и пять тысяч насытивый, Сам благослови” и ныне, здесь, сейчас, Сам благослови “и хлебы… сия и умножи” их: неужели же все это было на самом деле? Пять хлебов на пять тысяч? О, как мне хотелось, трепетно хотелось, чтобы это было, было! А умик все боялся, боялся “чудес”… И беспокоился я за освящение “хлебцев”. И много после, когда я стал верить Слову Божию просто и твердо, я уже и сам произносил эти святые слова со спокойной решимостью; ибо уже знал, исторически достоверно знал: это было! Ибо было “на зеленой траве”… И сидели они рядами… И “двенадцать полных коробов” понесли потом… А в другой раз, когда “было около четырех тысяч”, насытились семью хлебами и набрали шесть корзин (8 гл.), то Он велел “возлечь на землю” (6 ст.). Про “зеленую траву” уже не упомянуто: значит, тут была обычная сухая палестинская почва; а там была, вероятно, низменность, на которой зелень еще не была выжжена южным солнцем, что и обратило внимание наблюдательного местного жителя — рыболова.
Вот и вход в Иерусалим готовится. Спаситель послал 2 за ослом. “Они пошли, и нашли молодого осла”… Где же? В каком положении? — “привязанного у ворот на улице”. Целая картина: ворота, улица, привязан… “И отвязали его” (11 гл., 4)… Допрос на суде… Сначала, когда на Господа лжесвидетельствовали, “Он молчал и не отвечал ничего”: и без того все понимали, что недостаточно улик для убийства по закону. Тогда первосвященник спросил прямо: “Ты ли Христос, Сын Благословенного?” то есть — Бога? Христос “сказал: “Я” (14 гл., 61—62). “Тогда первосвященник, разодрав одежды свои, сказал: на что еще нам свидетелей? Вы слышали богохульство; как вам кажется? Они же все признали Его повинным смерти” (63—65 ст.) Осудили Господа за то, что Он Сам сказал о Себе истину: “Я — Сын Божий”… Мироносицы увидели в пустом гробе ангела, юношу, сидящего на правой стороне, облеченного в белую одежду, и ужаснулись. Услышавши от него о воскресении Господа, “выйдя, побежали”, — ну конечно, побежали! — “от гроба; их объял трепет и ужас”… А дальше? “И никому ничего не сказали, потому что боялись” (16 гл., 5, 8)… Боже! Как это все очевидно, понятно и уму, и сердцу ясно… Воистину — несомненно внутренне достоверно! И только заранее предубежденная душа или злоупорствующая способна отрицать наглядные факты.
А мы радуемся. Мы через эту достоверность растем “от веры в веру”.
И сколько было случаев, что я, совершенно неожиданно, при чтении Евангелий, а особенно в храме на литургиях, вдруг узревал такую самомалейшую подробность, которая дотоле и в мысль не приходила. Вот еще два-три маленьких примера… Идут в Иерусалим. “Иисус шел впереди их, а они ужасались и, следуя за Ним, были в страхе”. Потом Он, видимо, остановился и, “подозвав двенадцать”, “опять начал им говорить о том, что будет с Ним” (10 гл., 32).
При выходе их из Иерихона Вартимей “слепой сидел у дороги”. Стал просить исцелить его. “Иисус остановился”. Стал… Ждет… “Велел его позвать”. “Зовут слепого и говорят (неизвестно кто; передавали по толпе) ему: не бойся, вставай, зовет тебя”… Даже не сказано кто, а просто “зовет тебя”… Что же слепец? — “Он сбросил с себя верхнюю одежду, встал и пришел (а не побежал, куда же бежать слепцу-то?) к Иисусу”. И прозрел (10 гл., 46—52). Зачем “сбросил одежду”? Не знаю. И сейчас не понимаю. Подробность совершенно не необходимая. Наоборот даже: уж если “зовет”, так тут не об одежде думать, а иди скорее. А он сбросил. Может быть, вы, читатель, что-нибудь примыслите? Интересно… Да, все это было, было, было…
Ну, и последняя деталь. Про петуха. Только сам Петр знал детали этого страшного для него предательства и, конечно, помнил их: ему ли забыть это? Другие евангелисты (Мф. 26, Лк. 22, Ин. 18) говорят лишь об одном пении петуха. А Петр (у Марка) — о двух. Он проник при помощи Иоанна, “который был знаком первосвященнику” (Ин. 18, 16), уже во внутренний двор и грелся с другими у костра. Ночь выдалась холодная. “Одна из служанок”, “всмотревшись в него”, признала его: “И ты был с Иисусом…”
Видно, по любопытству ходила не раз смотреть на Чудотворца: прислуги от господ много знают… “Но он отрекся”: “не знаю и не понимаю”… Однако оробел. И как только прислуга ушла, он незаметно “вышел вон на передний двор”. Две ограды было.
“И запел петух”… Были “первые петухи”… часов 9 вечера. Но служанка, видно, беспокойная была особа и заразилась от хозяев враждой к Иисусу и ученикам, вышла-таки вторично. Не нашла Петра на первом дворе, может быть, спросила у других, где он, и вышла на внешний двор, “увидевши его опять, начала говорить стоявшим тут: этот из них”… Ах, как это все правдоподобно для женщины. Видите?! “Он опять отрекся”… Служанка ушла… “Спустя немного”, уже приближалось время к полуночи, “стоявшие тут стали” снова допрашивать его: “точно ты из них”. “Он же начал клясться и божиться: не знаю Человека сего”. “Тогда петух запел во второй раз”. Было время “вторых петухов”, как у нас говорили на селе. “И вспомнил Петр слово, сказанное ему Иисусом” (Мк. 14, 72): “прежде нежели петух пропоет дважды, трижды отречешься от Меня” (30)… Сбылось… Другие евангелисты о “первых петухах” не упомянули. А Петр-то помнил хорошо… “И начал плакать” (14 гл., 66—72) Ев. Матфей добавляет: “горько”… Сам отрекавшийся не осмелился добавить этого слова: не смиренно было бы ему самому упоминать об этом… И вышел со двора… Куда он пошел потом со своими слезами? Что переживала его горячая душа, только что, три-четыре часа назад, обещавшая: “если и все соблазнятся, но не я”?! (29) Неизвестно это… Я думаю, долго он бродил по темным улицам сонного Иерусалима и плакал… и плакал… и плакал…
Да и как не плакать?! А к утру уже пришел туда, где обычно собирались и ночевали апостолы. И заснул тяжелым сном. Но ненадолго. Утром, вероятно, молчал. Душа его истерзалась: отрекся!.. Трижды отрекся… И продолжал плакать…