Не бросит
Сегодня приняли больного — бомжа. Он жил на рынке, где, когда заболел — могу только предполагать. Много пил, и неизвестно, как бы закончилась его жизнь, если бы на этот самый рынок не пришел его РОДНОЙ брат, с которым они не виделись 15 почти лет. Здоровый брат узнал его, забрал к себе домой (живет в Святошино — а это район хосписа). Отмыл как мог, вытрезвил, обследовал в онкоцентре (рак легкого с распадом) и прописал у себя дома.
Положила в хоспис. Была уверена, что бросит, как многих у меня бросают. Взяла на заметку на похороны (слава Богу, место есть).
Брат приходит каждый день. Сказал, что похоронит сам.
Может быть, ничего особенного в этом нет, но меня тронуло такое отношение.
Характер у него, конечно, специфический. Но у нас ему нравится.
К чему я это — наверно, мне надо лучше думать о людях.
* * *
Единственный оксигенатор постепенно сдыхает. Поток кислорода не регулируется, из 14 больных трое нуждаются в кислороде (хоть и не продлит им жизнь, но успокоит). В Украине не купить.
Раймонда
Их у меня в хосписе было трое. Мама Елена и двое детей. Елене — чуть больше сорока. Рак шейки матки.
Детям-погодкам — 20 и 23.
Они все время в палате с умирающей мамой. Сын возил ее гулять на коляске и уходил из хосписа поздно ночью. Дочка приходила утром, потом бежала на занятия — и снова в хоспис.
Я почему-то не воспринимаю Елену одну — она слилась со своими детьми — или они с нею. Дети похожи на птичек. Наверное, про таких говорят «инфантильные». Что-то в них присутствует от совсем маленьких детей. Наверное, то, как они разговаривали с мамой, как радовались тому, что ей удалось самостоятельно посидеть несколько минут.
О диагнозе и прогнозе знали. Видно, что не верят или надеются на чудо. А чуда не было. В данном случае не было.
Отца нет, есть бабушка. Ее я не видела — она лежала в другой больнице. Дети имеют гуманитарное образование (девочка еще учится), а мальчик — мальчик у нас балерон. Он танцует в театре оперы и балета. Почему-то эти дети вызывали у меня щемящее чувство жалости. Они говорят спасибо и здороваются со всеми посетителями, открывают и закрывают двери всем, кто проходит в хоспис до или после них. Они всегда со всем соглашаются и никогда ничего не просят.
Я знаю, что они нуждаются, но они никогда ни о чем не просили. Они привыкли к тому, что на Украине не принято пока у нас помогать тем, кому помочь уже нельзя.
Мы — хосписные — потерпели поражение в борьбе. И с болезнью, и с существованием. С этим стерпелись не только я, но и мои больные. Правда.
Удалось мне привести к ним в палату очень богатого человека, который выразил желание помочь самым-самым. . . Это трудный выбор. Привела к ним. Скажу честно, сказала ей, что «ради детей попроси, он сделает».
На мой вопрос «Леночка, чего бы Вы хотели попросить от господина Н.?» она ответила:
— Мой мальчик танцует «Раймонду» 28 числа. Обязательно посмотрите. . . Вам понравится.
PS. Я вот не могу этого забыть никак.
Предательство
С откровенным предательством я в своей жизни довольно редко сталкивалась. Все эти разборки из-за имущества, что происходят вокруг, — это жадность, злоба, зависть… Предательство же было только одно, хорошо его помню.
12 лет назад, в Киеве, когда старуху подкинули, буквально как ребенка новорожденного, на порог хосписа. Мы пришли — и она лежит. Вот это предательство. Подкинули дети.
О папах даже не хочу говорить. Потому что все скажут «феминистка», а я не феминистка, у меня есть мужчина, которого я очень люблю, и у меня есть трое детей. Но есть такие папы… лучше бы их не было. Предательство по отношению к больному ребенку — это сплошь и рядом. Оставляют. Я не знаю, слабые ли они, или что с ними происходит. Но преданных детей столько…
Эта тема абсолютно бесконечная, наверное, одна из самых страшных, когда несчастные матери остаются один на один со своим горем, а мужчины их не только предают, но при этом еще неплохо устраивают свои жизни.
И их вообще не волнует — родила, не родила. Жив он, мертв ли, болен или здоров.
Удивительно, но отцы к старости вспоминают об оставленных детях. Мне уже достаточно много лет, я видела разное и могу сказать — да, потом эти папы возвращаются.
Буквально в эти выходные мне звонил такой ребенок. Папа в пять лет их оставил, заведя другую семью. И сейчас, когда прошло 30 лет, он вернулся.
Говорит, что ему страшно за себя, что в клочья душу рвет — так все плохо. А ребенок его не видел, не помнит, не знает.
И вот эта девушка звонит мне:
— Что мне делать, он сидит и плачет?
— Пьяный?
— В дребадан.
Вот он пришел, напился, рвет душу.
Он не вспоминал о ребенке. А эти дети их жалеют. И, действительно, он не будет один, она будет ему помогать.
У предательства есть другая сторона — прощение. Брошенные женщины не преследуют мужей, не подают на алименты в суд, они еще их и оправдывают перед окружающими…
В Кировской области есть женщина, которая одна воспитывает ребенка с церебральным параличом. Ему 27 лет сейчас, и она до сих пор гуляет с ним в коляске. Надо мной живет соседка, которая тоже одна — с сыном-аутистом. Ему сейчас 38 лет. Ей, при самом идеальном варианте, 68. Что будет с ними, когда…? Ведь никого у них нет.
Принимай, родная!
Мужчина из Саратовской области, приехал на заработки в фирму в Петербурге, которая существовала исключительно на листке бумаги. Когда ему не заплатили, пошел на вокзал, выпил там с такими же бедолагами (это другая группа бездомных, которых, как они говорят, «кинули»), его ограбили и избили.
Этот мужчина потерял память. Когда он приходил вчера, то сказал, что не умеет писать, с трудом вспомнил город, из которого приехал. Из документов у него только справка, что у него документов никаких нет.
Нашим сотрудницам удалось найти его жену, с которой связались, и выяснилось, что она его не только ждет, но будет его встречать.
Здесь жена готова принять обратно, сказала «да». Чаще всего бездомные уже без семей приходят, лишенные квартир и т. д. Но разве и это — счастливый конец?.. Он — инвалид, он половину не помнит, пишет с ошибками, какое число и какой месяц, не знает, довольно плохо соображает. С момента травмы прошло месяца три, лучше мужчине не стало.
Счастье в том, что она его нашла, но отправляю я домой нетрудоспособного инвалида. Сколько времени он будет восстанавливаться и восстановится ли вообще — это мне неизвестно. Но жена счастлива оттого, что он просто — живой.
Валерусик
Есть пациент на вокзале — любимец нашего охранника Николая Михайловича. Зовут его все Валерусик, он перенес тяжелую форму менингита в детстве. Немного осталось от него прежнего после болезни… Он очень плохо адаптирован к новой жизни, говорит, что учился в МГУ, но ведет себя, как пятилетний или семилетний ребенок.
У каждого в фонде есть, наверное, свои любимцы. Есть те, кого любят, есть те, кого не очень любят. Вот охранник, у которого нет своих детей, очень привязался к этому Валерусику, которому уже 36 лет. Когда мы кормим огромную толпу на вокзале — 150 человек, каждый прорывается вперед: «Мне поесть! Я голодный! Мне больнее всего! У меня башка, у меня рука». Охранник Коля, который стоит, сдерживает эту толпу — у него кулак, как два моих — кричит: «Валеруську не трожьте!!!» Потому что ему надо.
Есть один владелец кафе, который (голову готова ему открутить) дает Валерусику коктейли или пиво, чтобы посмотреть, что будет с ним, когда он пьяный. Потому что он достаточно смешной для окружающих людей, когда разговаривает… А когда он пьяный, естественно, он ведет себя по-другому. Плюется, ругается, вот ему и наливают.
Я говорю:
— Ну вот, Валера, ну зачем же ты пил?
— А угостили меня.
— Где?
— В кафе?
И я не знаю, как его заставить не пить, потому что все это заканчивается для него очень трагично. Нельзя смеяться над психически больными людьми и нельзя наливать им коктейли или пиво, чтобы посмотреть, как это будет смешно или не смешно.
Валера приходит сюда еженедельно за продуктами, а живет он с мамой, в городе Видное. Приезжает, а я спрашиваю:
— Валера, вот когда ты бросишь, ты же опять был нетрезвый, что случилось?
— Меня угощают.
— Ну ладно, раз ты не слушаешься Николая, охранника, то я его уволю по статье.
А он что-то помнит из этого и говорит:
— Не надо его увольнять.
— Ну как не надо, придется, потому что плохо он за тобой следит. Весь фонд тебя просит не пить.
И вот Валера написал заявление, потому что решил, что надо заступиться за Николая Михайловича, которого он очень любит. Он его пожалел.
«Расписка-обещание.
Алкогольные напитки не при каких обстоятельствах. А если я выпью алкогольные напитки, то прошу уволить Белякова Николая Михайловича по собственному желанию».
Вот он это написал, чтобы я охранника Николая Михайловича коли увольняю, то увольняла по статье, чтобы у него был шанс устроиться в другую организацию. Они как дети. Ему диктовали: «Я, такой-то, такой-то», — вот он так и написал. А в скобках: «Валерий Петрович. Живет с мамой, очень нуждается…»
Боль
У меня было недавно два очень тяжелых вызова. Совершенно противоположных.
Один — в очень обеспеченную семью, где я увидела женщину, которая находится с погибающим пациентом одна. Пока она справляется и, слава Богу, он жив.
Но человек находится буквально во дворце, и совершенно одинок в такой чудовищной боли. Эта женщина бессильна перед смертью.
А потом был второй вызов — на другой конец Москвы к семье, где мать уже потеряла одного ребенка и я второго нашла буквально умирающим на полу. И мама, которая осознает это.
Объединяет тех двух женщин — страшная боль.
Мы можем помочь первому пациенту, обезболив его, второго мы положили на скорой помощи в больницу и с тяжелейшим диагнозом выписали умирать. Его привезли матери, которая не знала о его состоянии, она думала, что он вернется здоровым.
Боль — это как паника.
Они не знают, что с этим делать, они боятся, что они сойдут с ума, они страдают огромным чувством вины по отношению к человеку, которому они не могут помочь по каким-то причинам. Или потому, что этот человек далеко, или потому, что это неизлечимое заболевание, или потому, что у него нет денег, или, наоборот, денег слишком много, и все хотят его обобрать.
— Что делаете вы?
— У меня же не болит. Кто-то должен быть сильным для того, чтобы направить их в какое-то русло. Здесь не только я, весь фонд распределяет этих людей: один делает то-то, другой — другое и так далее.
Если нельзя вылечить — нельзя отнимать надежду. Можно сказать правду… Мне очень не нравится правда, которую я вынуждена говорить в отношении бездомного, или в отношении умирающего ребенка, или умирающего человека. Но, тем не менее, отнимать эту надежду не нужно, и, наверное, невозможно. Потому что у любого любящего человека есть эта надежда — у религиозного в одном виде, у нерелигиозного — в другом.
У нас собраны все сословия, которые только можно, и они этой надеждой мобилизуются.
За два часа до вас была женщина, которая шестой год ищет своего сына. К счастью, мы нашли журналиста, который отснимет ее на пленку, чтобы она рассказала про своего ребенка, которого она ищет шестой год. И она живет надеждой на то, что он найдется, на то, что его видели. Она мотается по вокзалам, по ночлежкам, по приютам, по местам, где собираются бездомные. И объезжает все от Москвы до Московской области — надеется, что он найдется. Я смотрела, как она говорит, как она готовилась к этому разговору…
Она живет надеждой. И здесь, по-моему, никто не остался равнодушным, когда она заканчивала обращение. Ей сказали: «У вас шесть минут», — а говорить она о своем ребенке, как любая мать, может бесконечно. Она сказала: «Дим, если ты смотришь меня, вернись, пожалуйста, домой, я не буду сердиться на тебя, и ты можешь возвращаться к той жизни, что ты выбрал. Забери только паспорт, теплые вещи и медицинский полис». Вот она все это носит с собой на случай, если она его встретит. Мы были абсолютно подавлены после такого, хотя это не первый случай.
У меня есть мама, которая ищет своего ребенка девятый год, и она продолжает писать и слать его фотографии. Окрыленная, она говорит: «Наконец, я поняла, как действовать, я очень довольна, и я надеюсь, что его найду».
— А если надежды нет?
— Невозможно отнять у них надежду. Даже если они видели фотографию умершего, который очень похож на их ребенка, то они отказываются это принимать и говорят, что это человек, который просто очень похож.
Знаете, мамы, которые теряют своих деток, они у меня (я человек православный) отождествляются с Богородицей. Я их видела очень много и скажу, что когда со стороны наблюдаешь, как проходит это прощание… Не похороны, где они уже на каком-то автомате, а вот когда уже только что ребенок ушел — это то, что невозможно описать и, наверное, не нужно.
Куртка с этикеткой
Есть у нас одна бездомная из Башкирии. Она умственно отсталая, живет в общежитии и считает, что все в мире ее обижают. Она хорошо выглядит, она не опустилась. Жалуется, что ей в благотворительных фондах не дают одежду. Мол, всем дали, например, куртку, а мне не дали. Я ей говорю: «Зоя, ну какая тебе нужна куртка»? — «С этикеткой».
Таких вот много. Это очень незащищенный такой слой, полублаженные, которые кочуют. Меня даже ругают за то, что я ей все отдаю, дескать, она жадная. А она не жадная, это мы жадные, и мы их не понимаем. Она ведь не сказала, какая куртка. Просто куртка с этикеткой…
Они явно умственно отсталые, но удивительно пронзительные вещи говорят иногда. Знаете, когда долго с ней общаешься — она понимает. Несмотря на то, что она дает какие-то письма прочесть, я даже не смогу такое показывать, потому что она несет бред. Дайте мне, бабушке, гречневую крупу и какие-то просьбы очень смешные. Конечно, мы не в состоянии выполнить все их просьбы, но она что-то понимает. К сожалению, у нее опухоль. Она будет оперироваться. И вот мы ее готовим к операции, отвели в одну поликлинику, во вторую, она получила квоту на операцию, есть все документы у нее. И вот она говорит:
— Доктор Лиза, я же буду оперироваться…
— Да, у тебя будет большая операция в июле месяце, в онкологическом центре.
— В хорошем?
— В хорошем.
— Я могу умереть?
— Ну, я надеюсь, что ты выживешь и вернешься к тому образу жизни…
Для нее вот это идеал, как она сейчас живет. Мы ей снимаем комнату в общежитии, и она вот приходит кушать сюда, эта Зоя. Она говорит:
— Я должна поехать в Башкирию, должна пойти на могилку матери. Обязательно. А если я умру, то больше на могилу не попаду.
— Ну как же ты поедешь?
— Я поеду электричкой.
И вот она настояла. Мама ей приснилась, и она вот теперь должна поехать на могилу. «Знаете, как я маму любила?» Ну, как тут отказать? Вот, она и поедет в Башкирию.
— Вернется ли?
— Вернется — точно, мы ее знаем третий год. Сообразит. Она не асоциальная, она очень правильная. Только не умеет писать.
Бездомные
Когда мэр Читы сказал, что лицензии на отстрел бомжей нет, а других управ на них нет, доктор Лиза Глинка достала фотографию тех, кого годами кормит и спасает от голодной смерти, и примерила на нее надпись: «Приговорены к расстрелу в Чите».
* * *
Третья попытка выволочь его из катакомб, в которых он живет в центре. Ему 26 . Сидел. Вернувшись, узнал, что родители умерли.
Документов нет. Квартиры — тоже. Запил. Хватило его здоровья ненадолго.
Жил в развалинах старого дома. На земле — болото из смеси мочи, тряпок, остатков еды и бутылок.
Плакал. То хотел ехать, то отказывался. От бравады до истерики. От благодарности до оскорблений.
— Не дойду.
Еще бы. Сами еле дошли, а он ходить может, извините, только под себя.
Худой. Высокий. Красивый. Живой.
Выволокли. Бог даст, поправится.
Среда. Утро.
— Меня не били. Не пугайтесь.
С порога на меня смотрит маленькая и худая девушка. Слева ее лицо сильно изменено.
— Правда, это не синяк. Мне операцию сделали.
— Проходи, присаживайся и пиши, чем можно помочь.
В короткой анкете с просьбой — имя, возраст, место рождения и причина обращения.
Сургутский детдом, педучилище по музыкальному образованию не закончено. Комнату в общежитии потеряла, когда вернулась после операции из Москвы. Ее и еще троих девушек, со слов, просто выписали оттуда.
— Почему ты не доучилась год?
— Чтобы у меня было лицо как у других.
— И что сделала?
— Операцию. А потребуется еще несколько. И тогда я смогу найти работу. А сейчас мою полы и раздаю листовки.
В Москве она попала в больницу по скорой, где ее сейчас лечат. На лице у нее было врожденное больших размеров родимое пятно.
— А еще я хочу на телевидение.
— Зачем?
— Просто рассказать о себе. Думаете, хоть один канал возьмет у меня интервью с таким лицом?
— Ты хочешь попросить денег на операцию?
— Нет. Я их заработаю сама. Только много надо, наверное. Я просто хочу дать интервью. НТВ или еще кому. Возьмут, как Вы думаете?
— А что ты хочешь им сказать?
— Про себя. Про то как нас — детдомовок — выгнали из квартиры. В Останкино я сама ездила, но не пустили.
— Что-нибудь еще?
— Да. Что я доучусь и меня возьмут на работу после операции. Потому что все, кто видит мое лицо, говорят, что не примут. Потому что не красиво. А будет красиво, я знаю.
Татьяна Ивановна собрала ей еды и одежды в больницу.
В понедельник ее выписывают, и утром она снова придет в подвал.
Она сфотографировалась у нас. Пока я не хочу показывать ее фотографию. Может быть, кто-то действительно захочет взять у нее интервью.
* * *
Ее я знала ровно с первого дня моей работы на Павелецком. Сегодня один из бездомных, обойдя очередь стоящих за едой, посмотрел на меня так, что я поняла — случилось. То, чего я боюсь, зная, что это — неотвратимо.
— Кто? Говори.
— Лиза, Танька умерла. В пятницу.
Моя Танька. Умная, добрая, простая и честная. В пять утра в пятницу. Буквально на днях выписавшаяся из больницы. Пытавшаяся собрать себя — но так и не сумевшая.
Мы откапывали ее из сугроба еще два года назад. Выжила. Год назад не пила. Не пропускала ни одной среды. Научившая меня выживать на вокзале. Меня — научила. Сама — не смогла.
— Я завяжу с этим, Лиз. И буду с тобой работать. Возьми меня в фонд.
Запив опять, она входила в машину скорой и говорила: «Прости меня, Лиз. Я не буду больше».
Любила Петровича. Так же, как и он ее. А ее невозможно было не любить.
— А я не могу без вас.
А теперь мы без нее.
Тело помог найти Антон. Завтра поеду к ней. Чтобы сказать то, что говорила она мне.
Прости меня, Таня.
* * *
До вокзала — с утра — в фонд пришла женщина. Она жила в деревянном доме, подрабатывая в нем по хозяйству и следя за животными. Дом старый, загорелся.
Снежана — так зовут женщину — вытаскивала кошек и котят из огня. Спасла почти всех.
Обгорела. 9 января ночью ее положили в больницу по скорой помощи. Сегодня — выписали. Или предложили платить за пребывание и лечение.
А около больницы ее ждали две кошки. Те самые, которых она вытащила из огня. И с ними она пришла к нам.
Перевязывали мы ее в четыре руки с Петровичем. А потом ее с котами забрал приют. В пятницу придет на перевязку.
Она бездомная. В Москве — с 1987 года. Училась в МГУ. А потом пошла работать. Не пьет. Не курит. Вот так бывает.
Холодно. В Москве — холодно, очень.
Надежда
Год назад давала интервью на киевском ТВ. Какой-то новостной канал. Запись была в самом хосписе, больные видели съемочную группу и тем же вечером собирались обязательно посмотреть новости.
Я, зная об этом, на достаточно прямой вопрос молоденького корреспондента «А правда, что ВСЕ Ваши больные умрут?» ответила, что все мы умрем когда-нибудь, в том числе и больные моего хосписа. Потом представила себе реакцию больных и близких и прибавила, откровенно соврав, что в хосписе всегда будет один больной, который поправится. Ну не удержалась, бывает.
На следующий день во время обхода — в каждой палате — слышала одну и ту же фразу: «Елизавета Петровна, мы Вас вчера видели, Вы же обо мне сказали, правда?.. Я сразу понял(а)».
Действительно, надежда умирает последней.
Йося
Йося (Иосиф) Б. Благодаря этому мальчику десять лет я открыла детскую палату. Три полных года назад примерно в это же время в ординаторскую пришла женщина и встала на колени.
— Нас выписали из госпиталя в Израиле летом. Мы думали, что все закончилось, но рак вернулся. Положите моего мальчика. Моего Йосю. Нам некуда больше идти.
Иосиф Б. 10 лет. Рак яичка. ст. 4. клин. группа 4.
У меня не было места для него. Не было детской палаты вообще. Я до сих пор помню глаза и голос этой матери. Как-то оправдывалась перед нею, не помню. Она стояла на коленях. Не плакала, а повторяла: «Возьмите моего Йосю».
— Я возьму его, как только освободится койка.
Это последнее, что я ей сказала. Койка освободилась к утру. Но маленький Йося умер и переводить было уже некого.
Мы освободили две палаты. Сделали просторную большую детскую, которой вот будет уже три года. Сделали за месяц. И приказы подписались сами собой, и мебель нашлась.
Вот только я все время вспоминаю Иосифа и его маму на коленях. И мне больно оттого, что я не смогла им помочь.
Сегодня я получила перевод из Израиля. «На детей хосписа». Это маленький Йося мне помогает. Мне так кажется.
Материнское вечернее
Укладываю спать младшего. Под подушкой нашла написанный от руки плакат. Кривыми такими буквами.
ХОСПИС ОТНИМАЕТ РОДИТЕЛЕЙ
К моему отъезду в Москву приготовил.
Он прав.
Не обезболили
Девочка, о которой писала здесь.
Два часа назад. Ушла тяжело, с болями и одышкой.
Родственники не разрешили обезболить этого ребенка.
Хоронить ее семье не на что совсем.
Последнее продали для того, чтобы вывезти ее в Казахстан к «народному целителю, который лечил энергией солнца».
Господи, прости нас всех.
Новенькие
Больных много. В этот приезд, слава Богу, не было детей. Мальчик 18 лет, направленный в хоспис, так как отказывался от лечения, согласился на ампутацию. Уговорили, наверное. Помоги им Господи.
Девятая палата — Люба, 42 лет, красивая, с косой буквально до колена, я только читала про такие косы — поступила в хоспис из реанимации. Больна три недели. Жалобы — на увеличение живота. Сделали ультразвук — а в животе свободная жидкость, асцит. Взяли на пробную — раскрыли и зашили обратно.
Огромная опухоль желудка, с распадом и метастазами.
Ни болей, ни жалоб не было. Она даже не поняла, что смертельно больна. Все спрашивала, что же такое с ней случилось. С ней все время сидел муж, держал ее за руку, наклонив голову и глядя куда-то вниз — а на шее, вместе с крестом, висело Любино обручальное кольцо.
Он умерла почти мгновенно от профузного кровотечения в семь утра.
В первой палате под мирским именем лежит монахиня Марфа — а я ее называла Александрой Федосеевной. Удивительной доброты женщина. Поддерживает больных молитвами. Лежит с Мариной, той самой, что хочет дожить до дня рождения.
Вторая палата — бомжиха. Вера. Верка-певица. Не знаю, почему так прозвали. Рак груди с распадом. Домой просится.
Сейчас Великий пост. Кто может, помяните их в молитвах. И помогите, если сможете.
Матери больных
Я пишу о всех матерях, которые бывают у меня. Возраст их детей — от 15-ти до младенцев.
До поступления в лечении их детей испробовано все. Доступное и недоступное. Операции, химии, облучения, изотопы, антитела — список длинный. Перечень проведенного лечения одновременно характеризует и достижения нашей медицины, и наше бессилие перед смертью.
Маленькая бумажка, подписанная тремя докторами — направление в хоспис.
Они приходят тихо, держа на руках или за руку своих детей. Смотрят в глаза и спрашивают, были ли в моей практике чудеса. Говорят совсем мало, не едят вообще, спят урывками и ставят свечки в храме хосписа.
Утром моя ординаторская напоминает приемную какого-нибудь депутата — посетители с просьбами помочь, купить, положить, дообследовать или отпустить в отпуск. Только матери хосписных больных никогда и ни о чем для себя не просят.
Это единственные люди, за которых и я не умею просить. Время от времени мне приходится кидать клич о тех, с кем не справляюсь. О помощи матерям — не могу. Я не знаю, какими словами воспользоваться.
Взрослым детям они поют колыбельные, которые пели, когда их дети были маленькими. Когда матери поют, они раскачиваются в такт незатейливой песенки, как будто качают ребенка на руках.
С маленькими они слиты настолько воедино, что говорят «мы поели, поспали, пописали. . .».
«Не плачь, мама!» Или: «Не плачьте, мамо!»
Так просят их дети, если видят на глазах слезы. Они вытирают слезы и больше при детях не плачут.
Ни у одной матери я не видела истерики. Наверное, чтобы не закричать, они закрывают рот рукой, когда выслушивают от нас неутешительные прогнозы.
После смерти ребенка у них откуда-то находятся силы на оформление бесконечного количества бумаг и похороны.
Я помню одну мать, чей сын умер и она хотела заполнить стандартное заявление с просьбой не делать вскрытие.
Она написала под диктовку слова: «Прошу не вскрывать тело моего сына», — и сказала:
— Доктор, а ведь это уму непостижимо, что я пишу. . .
Они приносят в хоспис фото своих детей, потом, после сорока дней.
Подписывают сзади: Елизавете Петровне от мамы Инночки, Коленьки, Игоря.
Это они, матери, попросили меня обязательно разбить цветник в память их детей. Когда будет достроено новое здание. Если оно будет достроено. . .
Карасики
Самуил Аркадьевич Карасик и Фира (Эсфирь) Карасик. Одесситы, Бог знает как оказавшиеся к старости в Киеве. В хоспис он привез ее на коляске, тщательно осмотрел все комнаты и выбрал ту, что светлее, но гораздо меньше других палат.
— Фира любит солнце. Вы знаете, какое было солнце в Одессе? — Карасик задирал голову и смотрел на меня, щуря хитрые глаза. — Нет, Вы не знаете, доктор. Потому что тут нет такого солнца, в вашем Киеве.
— Шмуль, не забивай баки доктору, — вступала Фира, — она нас таки не возьмет сюда.
После этого следовала перебранка двух стариков, и вставить слово было практически невозможно.
Оглядевшись, Карасик объявил, что завтра они переезжают.
— В смысле госпитализируетесь? — поправила я.
— Пе-ре-ез- жа-ем, доктор. Карасики теперь будут жить здесь, у вас.
Наутро перед глазами санитарки стоял Карасик в шляпе и галстуке и Фира в инвалидной коляске, державшая на коленях канарейку в маленькой клетке.
— Это наша девочка, она не будет мешать.
Санитар из приемного молча нес связку книг, коробку из-под обуви чешской фирмы «Цебо», на которой было написано от руки «ФОТО», рулон туалетной бумаги и аккордеон.
— Мы насовсем. Вот и привезли все, чтобы не ездить по сто раз.
— Послушайте, Карасик, насовсем не получится.
— А! Доктор, я не маленький мальчик. Отстаньте.
Так и переселились. Фира не выходила из палаты, по вечерам мы слышали, как они подолгу разговаривали, смеялись или ругались между собой.
Карасик, в отличие от жены, выходил в город и рвал на клумбах больницы цветы, которые потом дарил своей Фире, заливая ей про то, как купил их на рынке. Но цветы, понятное дело, были не такие, как в Одессе.
Общаясь с ними, я поняла, что Одесса — это такой недостижимый рай, в котором все лучше, чем где-нибудь на земле. Селедка, баклажанная икра, погода, цветы, женщины. И даже евреи. Евреи в Одессе — настоящие. Про Киев молчал.
Один раз они спросили меня: «А Вы еврейка, доктор?» Получив отрицательный ответ, хором сказали: «Ах, как жалко, а ведь неплохая женщина».
Потихоньку от меня Карасик бегал по консультантам, убеждая взять Фиру на химиотерапию, плакал и скандалил там. А потом мне звонили и просили забрать Карасика обратно, так как он не давал спокойно работать.
Карасик возвращался, прятал глаза и говорил, что попал в другое отделение, перепутав этажи. Он регулярно перепутывал второй этаж с седьмым, потому что не верил, что Фира умирает. И очень хотел ее спасти, принося разным врачам заключение от последнего осмотра.
А вечером Фира играла на аккордеоне, а Карасик пел что-то на идиш.
А потом Фира умерла. Карасик забрал свои немногочисленные вещи. Канарейка живет у меня в хосписе. А его я встречаю иногда, когда езжу в Святошино на вызов.
Тритон
Был у меня лет пять назад пациент В. 45 лет. Благополучный, самодостаточный, очень богатый. У него была кличка Тритон. Так его звали между собой те, кто с ним работал.
В хоспис его привезли из-за границы. Так уж сложились у него обстоятельства, что из самых близких остались только телохранитель и шофер. Жена с ним рассталась. Бывшие подчиненные по работе привозили документы на подпись, стараясь сохранять оптимизм при посещении. Уходили поспешно, тщательно закрывая за собой дверь в палату.
Телохранитель с шофером выполняли роль сиделок и вечерами, когда В. спал, рассказывали медсестрам о бывшей крутости и суперобеспеченности нашего теперь В.
Со мной отношения у него поначалу складывались странно. Он оценивал, в чем я одета, будучи знатоком брендов и фирм. Вместо «Здравствуйте, доктор» он произносил: «Колготки у Вас дорогие, я сразу вижу». Или: «Часы у Вас правильные». В смысле, марка часов.
Еду он заказывал только из ресторана, спиртные напитки ему приносил все тот же телохранитель из «старых запасов». Он не хотел ни от кого зависеть, считая, и справедливо считая, скажу вам, что он все может сам.
В палате все было его. Телевизор, белье, одежда, пеленки. Он не хотел ничего казенного. В общем, полное материальное благополучие. Вот только дома, где его ждут под конец жизни, у него не оказалось.
Роскошный «Мерседес» стоял на приколе около хосписа, так и не понадобившись впоследствии своему хозяину.
Он провел в хосписе пять полных месяцев. Был всем доволен, и, несмотря на расхожее заблуждение моего персонала о том, что «все богатые сволочи», полностью его опроверг.
Веселый, хорошо образованный, очень остроумный был человек. Он не допускал мыслей о смерти. Не спрашивал результатов обследования. Не говорил о будущем. Я с трудом узнала, что он вообще осведомлен о своем диагнозе.
Его раздражало, что в хосписе есть другие пациенты. Он мог потребовать осмотра и анализов в любое время дня и ночи и был очень разочарован тем, что одной ночью меня вызвали не к нему, а к буянящему соседу по палате, который ничего в жизни, по его меркам, не достиг. Он не хотел быть равным с другими. Он был уверен, что из хосписа он поедет в клинику в Германии.
За пять месяцев мы сильно подружились. И вот наступил момент, когда он не мог встать, и, так как говорить о выздоровлении уже не приходилось, я спросила его, чего он хочет именно сейчас.
Я ожидала услышать просьбу поправиться, съездить в Испанию, заказать редкое лекарство или привезти какого-нибудь консультанта. Цветы, виски, новый телефон, машина, сменить охрану и так далее. Его просьбы до этого дня не отличались разнообразием. Ну, разве что по брендам и названиям вин.
А он попросил меня принести ему козленка. Маленького козленка с непробившимися рожками.
Потому что оказалось, что В. вырос в деревне. И его растила мать, а отец умер очень рано. И единственным светлым воспоминанием для него был маленький козленок, с которым он играл в деревне, когда был мальчиком.
Козленка я ему принесла. Он обкакал мою ординаторскую и орал или блеял — не знаю, как правильно сказать.
Зайдя в палату, санитарка сказала В., что «сейчас будет сюрприз». Принесли козленка. Он был совсем маленьким, с не отвалившимся еще пупочком. Его дал напрокат молочник. За 50 гривен. До вечера.
В. не мог встать, и козленка положили в кровать.
Он обнял его и заплакал.
Впервые за пять месяцев.
Санек
В хоспис его привезла железнодорожная милиция. Окровавленный — сопротивлялся при «доставке», с огромной распадающейся опухолью слева на шее. В кармане держал газету со статьей обо мне. Статья эта, собственно, и послужила причиной конфликта. Открылось кровотечение, кто-то пожаловался в милицию, и гражданина Григорьева, 1958 года рождения, судимого, без определенного места жительства, арестовали. В отделении он развернул газету и потребовал привезти его в хоспис.
«Петривна меня возьмет. Вот тут написано. Разойдитесь, сссуки!!» Ему не поверили, завязалась драка. Он их убедил. Привезли, минуя приемное, сразу в палату.
Первая фраза, которую он мне сказал, заключалась в том, что он убийца. В тональности «не нравится — не бери». Отсидел 15 лет за убийство отчима. После освобождения бомжевал.
В палате был один, но так как был человеком общественным, в ней только ночевал, часами просиживая в холле хосписа. Несмотря на то, что я разрешаю курить в палате, выходил на лестницу, без стука в ординаторскую никогда не входил и за обедом или ужином приходил непосредственно к кухне, хотя еду больным сестры развозят по палатам. Ложку носил в кармане, вилкой не пользовался.
Говорил на фене, от него я получила не только сами блатные слова, но и их толкование. Даже органы имеют на блатном языке свое название.
К примеру «репа» и «бубен», «макитра» — это голова, а «свекла» — это сердце. И то, и другое у него болело.
Я не спрашивала у него, как он попал в тюрьму. Он отчего-то решил рассказать сам. Спросила, не хочет ли он исповедоваться священнику.
— Поп у тебя, Петривна, хлипкий какой-то. Не внушает. Ну его в жопу. Да и забздеть может. Я не раскаиваюсь. Сволочь он (отчим) был редкая, беспредельщик. Мать в гроб уложил. Вкуриваешь (понимаешь)?
Он сидел около церкви во время службы. Ставил свечки, когда никого не было рядом. Но от «попа» упрямо отворачивался.
Пришлось понять, а что мне оставалось делать.
— Хата у тебя грамотная, но к Пасхе я от тебя уйду. Свободы хочу.
Санек был самым политизированным. Я уже писала о том, что о всех политических течениях на Украине узнала от него. Жить не мог без газет, буквально умоляя принести ему все, что можно читать. Читал медленно, очень внимательно, вставляя смешные комментарии, особенно по депутатам Верховной Рады. Хотя и в стороне от российской политики тоже не оставался. Жириновский был у него «бакланом». Тогдашнего премьер-министра Украины величал «дешевым фраером», Януковича — «честный пацан», заседания — «гнилыми базарами» и «шоблами».
Санек умер ночью, от кровотечения. Все закончилось минут в пять. Он даже не успел испугаться.
В тумбочке нашли записную книжку и бумажную иконку Николая-чудотворца.
По той же записной книжке нашли и сокамерника, который не опустился после тюрьмы и едва сдерживал слезы, забирая «Сашку» в последний путь. Он оплатил его похороны. Вот только не было места, где закопать его. Я купила землю на кладбище недалеко от Киева, где сейчас хороним хосписных бомжей и малоимущих, не имеющих своего места. На первой могиле хосписного кладбища стоит крест, на котором написано «Александр Григорьев».
Его последним желанием было сфотографироваться «в натуре с тобой, Петривна, и шобы висело это не на доске «Их разыскивает милиция», а где-нить еще. Я тебя обниму, Петривна!»
Стасик
Совсем маленьким в 1945 году он подорвался на мине в Киеве. Ему оторвало стопу и пальцы на одной руке. Это все, что мне было известно о нем.
Судя по истории болезни, его сдали родственники в дом инвалидов. Оттуда я его и забрала для обезболивания.
Стасик не мог нормально разговаривать, среди многих отклонений у него было расстройство речи, называемое эхолалией.
То есть на вопрос «Больно?» он отвечал «Больно».
«Не болит?» — «Не болит». Так и общались.
Новые слова он повторял по несколько раз.
«Ли-за. Лу-блю. Ма-шин-ки. Муль-ти-ки».
У него не было среднего настроения. Эмоции выражал или в смехе, или в плаче. И то, и другое делал от всей души.
Стасик провел у нас три месяца. Он был обезболен, и так как катастрофически не хватало мест в хосписе, я выписала его обратно в дом инвалидов, оставив на выездной службе.
Я считала его умственно отсталым, из таких, кому все равно, где находиться.
Он громко заплакал, когда санитары из дома инвалидов приехали забирать его.
Пришла в палату, объясняя, что он поедет домой, а мы будем приходить к нему в гости. Стасик уткнулся носом в стену и не ответил ничего. Даже не повторил, как делал раньше.
Когда его увозили, он закрыл лицо руками и не посмотрел на меня.
Наташа
Я писала истории болезни, когда позвонили из поликлиники и попросили принять ребенка четырех лет. Опухоль ствола мозга, кома.
Девочку на скорой привезли мама и бабушка. Она была похожа на спящую фарфоровую куклу.
Локоны черных волос, аккуратно уложенные мамой на подушке, пухлые розовые щеки, длинные ресницы, кружевная рубашечка. Ангел.
Первые два дня мама не общалась ни со мной, ни с другим персоналом. Ни слова. Бабушка выходила из палаты только подогреть еду, которую привозили из дома.
Приезжал вечерами отец — черный от горя, он садился около кровати и долго держал Наташину руку в своей. Просидев так несколько часов, он уходил, не говоря ни слова. Они были как глухонемые, говорили только жестами и глазами.
В течение следующей недели мы немного привыкли друг к другу и потихоньку разговорились.
Наташина мама рассказала о благотворительной организации, которая нашла денег на операцию в Германии. От этой операции ее отговаривали врачи — украинские нейрохирурги, но «организация» сказала, что это от зависти, и потому что в Украине таких операций не делают. Девочку отправили на лечение в Мюнхен. Автобусом. Ехали полтора суток.
Немецкий доктор, посмотрев снимки, в операции отказал и сказал, что ничего сделать нельзя. Локализация и размер опухоли были такими, что никакими способами, ни гамма-ножом, ни другими многообещающими методами извлечь было нельзя. Мать спросила, зачем она приехала. Он не ответил. Благотворители также развели руками — не знали… Прошло два дня.
Наташа ослепла и перестала говорить. Правая ручка и ножка повисли плетью, она все больше и больше спала. Ребенка решено было отправить на Родину. От мэрии предоставили билет на самолет до Киева. Благотворители так и не появились.
«Когда самолет поднялся над городом и пролетал над большим полем, я хотела одного — чтобы все это кончилось. Мне так хотелось, чтобы этот самолет упал и мы с Наташей умерли вместе. Но мы не упали. Теперь мы здесь».
— Муж — Володя — порубил в доме все иконы. Он больше не верит в Бога. Попросите Вашего батюшку не заходить к нам.
Володя тоже стал понемногу разговаривать с нами.
— Объясните мне одно — зачем все это? Почему моя дочь? Почему все вокруг такие гады, а?
Он даже не говорил — он рычал. Медсестры его боялись.
Рано утром началось преагональное состояние. Вызвали отца с работы.
Он, как всегда, сел около кровати и взял ее ручку в свою.
Когда стал меняться характер дыхания, отец заметался по палате, срывая с себя галстук и разрывая в кровь пальцы своих рук. Мать сидела не шевелясь.
Сестры испуганно позвали меня с другим доктором.
Владимир спросил:
— Это всё? — таким голосом, что мне захотелось исчезнуть с лица земли.
Пересилив себя сказала:
— Пока нет. Но Наташа умирает.
— А мне что надо делать? — прохрипел он. Мать закрыла лицо руками.
Я спросила, не хотят ли они взять Наташу на руки.
Потеплевшим голосом он спросил:
— А можно?
Усадила их на диван и передала им ребенка.
Они держали ее последние десять минут. Мне казалось бесконечностью слушать ее хрипы. Но чем реже дышала маленькая Наташа, тем спокойнее становился отец.
Это он сообщил: «Всё. Она ушла», — когда девочка перестала дышать.
— Разрешите мне подержать ее еще.
Они долго сидели, держа в руках девочку.
Потом осторожно переложил ее в кроватку, поцеловал.
— Я не купил ей туфельки с камушками. Она очень хотела.
— Вы пойдете в магазин и купите ей сейчас.
— Пойду. Простите меня, ладно.
— Это Вы нас простите.
— Доктор, а дальше что?
Я не нашла что ответить.
Страстная пятница
Вот уже третий год с наступлением Страстной Пятницы я вспоминаю мальчика Игоря. Ему было 13 лет.
Его отец — православный священник в селе под Киевом.
Узнав о болезни сына, а мальчик заболел, когда ему было два года, отец дал обет. Он оставил светскую работу и посвятил себя служению в церкви. Закончил Духовную академию и был рукоположен. Приход ему достался маленький и заброшенный. Своими руками восстанавливал храм, библиотеку и трапезную.
Жила семья недалеко от хосписа в служебной однокомнатной квартире, которую получила от ЖЭКа, в котором отец Георгий работал дворником. За 20 долларов в месяц и жилье.
Мальчик был измученным болезнью, слабеньким, но очень мужественным. Он редко плакал, мало просил, и единственным из его капризов было «попить с Петривной чаю». Он приглашал меня в палату, мы договаривались о времени, и с отцом Георгием и матушкой Таней мы пили чай, обсуждая погоду, цветы и церковные дела в Песковке. Игорь говорил только по-украински и учил меня языку.
В Чистый четверг Игорь объяснял мне, что надо обязательно хорошо умыться с раннего утра — обязательно холодной водой, — и что нужно найти самую холодную воду в хосписе. Мы объехали на его коляске все раковины и нашли «самую холодную» в ординаторской. В пять утра, как рассказали сестры, он плескался в раковине. Отец вместе с другим священником причастил его и украсил палаты вербой. Семья готовилась к Пасхе.
Отец Георгий тратил по три часа в электричках, добираясь до храма. Вставал в четыре утра, ехал на службу, исповедовал, причащал, наставлял, а вечером возвращался в хоспис, где доживал последние дни его сын.
Так случилось и в Страстную Пятницу.
С Игорем осталась мать. Мы вместе сидели у постели Игоря, когда началась агония. Я взяла ее за руки, и мы держались друг за друга некоторое время после того, как он перестал дышать.
Таня не плакала, мы долго сидели обнявшись и молчали.
Я долго набирала номер отца Георгия, чтобы сказать ему о том, что Игорь ушел. Трубку взяла какая- то женщина и сказала, что отец Георгий выносит Плащаницу и подойти не может.
После службы кто-то привез его на машине попрощаться с сыном.
Хоронили его в воскресенье под ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ.
Отец Георгий продолжает служить в том же храме в Песковке.
Он приезжает в хоспис — днем и ночью — когда есть нужда в нем, и причащает умирающих детей, утешает родителей и исповедует самых сложных больных, которые не идут на контакт практически ни с кем. Он же их и отпевает, так как, проведя с ним время, родственники больных не хотят других священников. Он никогда не берет за требы ни денег, ни подарков. Несмотря на то, что у меня есть земля в Киеве для похорон бомжей, он готов на своем церковном кладбище хоронить их.
Совсем недавно я узнала о том, что ни один из тех, кого он окормлял в хосписных палатах, не знает о том, что у отца Георгия здесь же три года назад умер маленький сын.
Жизнь продолжается
Есть вещи, которые невозможно объяснить. В силу обстоятельств я на стороне больных, стараясь разделить их переживания. Так или иначе, общаясь с ними, становится невозможным не разделять мир на хороших и плохих, оставаясь беспристрастным наблюдателем.
Ольге было 25. Двое детей. Мальчик и девочка — погодки четырех и пяти лет. Муж старше ее лет на десять. Не работала. Рано выйдя замуж, занималась детьми и домом.
Меланома, больна три года, процесс остановить не смогли. Привезли из дома — маленькая квартира, муж не хотел, чтобы дети видели, как умирает их мать.
Худенькая, с большими синими глазами. Метастазы в позвоночник, боли. Она все время ждала детей. К их приходу подкрашивала губы и переодевалась в привезенную из дома одежду. Для них она складывала фрукты, которые оставляла после хосписного полдника. Под подушкой держала зеркало, в которое обязательно смотрелась, когда слышала шаги около своей палаты.
Их приводил муж, почти каждый день. В первые визиты дети жались к кровати, дарили маме свои рисунки. Тихонько приходили и уходили, держась за руку отца.
За неделю освоились — стали играть с рыбками и канарейками в коридоре хосписа, любили подглядывать в другие палаты и часто спрашивали, что у нас будет на ужин.
Санитарки плакали и кормили их тем, что принесли для себя на суточное дежурство. Они же переплетали девочке лохматые косички, которые отец не научился заплетать.
Потом стали приходить реже. Ольга плакала и молчала. Муж звонил редко.
Недели через две отец привел их снова. У девочки были красивые бантики, мальчик — в свежевыглаженной рубашечке. Есть они больше не хотели. И картинок с собой не принесли. Постояли у Ольгиной кровати и сказали, что сегодня идут в зоопарк.
Проводив их до лифта, вернулась в отделение. Санитарка смотрела в окно.
— Смотрите, доктор!
Я подошла и увидела, как около ворот больницы стоит молодая женщина.
Выйдя из дверей, дети бросились к ней, каждый взял ее за руку. Припрыгивая, они пошли дальше.
Мы помолчали.
А потом пошли в палату, где громко плакала Ольга.
Опоздал
На таких, как Раиса, держится мир.
Она долго не хотела ложиться в хоспис, потому что внуку нужно было идти в школу. До школы оставалось еще почти полгода, но она объясняла, что подготовительные курсы — это важно, и занятия в танцевальной школе, и в художественной — все это пригодится в будущем. Наверное, она чувствовала, что не доживет до 1 сентября, и старалась успеть дать мальчику как можно больше.
Спросила, где мать ребенка.
— В Москву подалась. Бестолковая… А я что? Я — бабушка.
— Давно уехала?
— А как родила. Из роддома принесла и усвистала. Жалко мне ее.
Шесть лет назад невестка оставила новорожденного мальчика и уехала на заработки. Раз в год, на день рождения мальчика — Гришки — присылала открытки.
Квартира была очень чистой и очень бедной. Ничего лишнего.
Осматривая Раису, я поразилась тому, что спит она на кухне — на старом продавленном диване. В бывшей ее спальне переселили Гришку, которому оборудовали маленькую парту и повесили книжные полки. Он называл ее мамой. О своей родной матери за полной ненадобностью и не спрашивал. Отец Гришки — Раисин сын — работал плотником на каком-то заводе, и я его видела один только раз.
Гришка же с интересом смотрел, когда мы приходили к Раисе, и спрашивал, отчего это у бабушки-мамы в животе дырки с мешочками.
У нее были сильные боли, но догадаться о них можно было лишь по побелевшему лицу и стиснутым губам. Ни звука, ни стона. Только жалобы на усталость.
Когда стало невмоготу, Раиса ослабла и мы перевели ее из дома в отделение.
Там же я познакомилась с ее мужем — Николаем. Он с Гришкой приходил каждый вечер. Гриша был таким же, как Раиса. Тихим и очень послушным. Не кричал и не бегал, если выходил из палаты, то прижимаясь к Раисе.
А муж Николай все время молчал. За месяц он один раз спросил меня: «Ну как она?»
Я просто посмотрела на него, так как ответить было, в общем-то, нечего.
А она менялась — и так будучи очень замкнутой, стала односложно отвечать на вопросы. Просила позаботиться о Гришке, когда ее не будет. И такая тоска стояла в ее глазах, передать вам не могу словами.
Вскоре Раиса не могла подняться от слабости. Но упрямо отказывалась от помощи по уходу за собой, делая все свои нехитрые дела медленно, с передышками, но самостоятельно.
А Николай однажды пришел один, без Гришки. С большим букетом цветов.
В палате он пробыл недолго и, выйдя из нее, выглядел очень подавленным. Спросила, что случилось.
— Да вот, цветы принес. А она не говорит со мной.
Зашла к Раисе, села на кровать.
— Раиса, он Вас любит. Посмотрите, какие красивые цветы. Давайте их поставим в вазу.
Она приподняла голову от подушки, посмотрела мне прямо в глаза и, помолчав, ответила:
— А почему он меня не любил раньше? Поздно теперь, Елизавета Петровна. . .
Гуманитарная помощь
Тетка, с крашеными пергидролью волосами, ворвалась ко мне в кабинет, распространяя шлейф духов GUERLAN — видимо, из серии восточных ароматов.
Впечатление, что в парфюмерной лавке разбили флакон и так и оставили.
— Это хоспИс? — с ударением на И спросила она, не поздоровавшись.
— Да. Вам можно помочь?
— Я сама кому угодно помогу. У меня будущая родственница умирает.
Разобрались, что к чему. Крашеная блондинка — товаровед местного крупного универмага, выдает замуж дочку. Мама жениха заболела совсем некстати. Заказан стол в ресторане, приглашены родственники. А «будущая родственница», пройдя курс облучения, так и не поднялась на ноги. И вот — к свадьбе все готово, а тут такое. Лежит, плачет, есть отказывается. Причин держать будущую родственницу в больнице не нашли, готовя к выписке. Но — посоветовали обратиться в хоспис.
По документам — да, наша больная. В перспективе. Клиническая группа 4, болей нет, ходить не может.
Пошли смотреть. Обычная женщина, скромная, стыдящаяся своего состояния, извинялась за неудобства, причиняемые ею. Учительница русского языка и литературы. Рада за сына, говорила, что хоть в коляске, но на свадьбе будет обязательно.
Когда больная услышала о возможном переводе к нам — стала отказываться.
— Я очень хочу домой, отпустите меня, очень Вас прошу.
Не хочет — значит не хочет. Сообщила товароведу.
— Что значит не хочет? А МЫ кто? А свадьба? Это ж не поминки. Поймите, доктор, у меня единственная дочь. И зятя я везде в жизни устрою. Они ж нищие.
— Я не могу госпитализировать ее без согласия.
— А Вашего согласия никто не спрашивает. У меня будет разрешение САМОГО (указала имя чиновника, который будет настаивать на госпитализации).
— Это Ваши проблемы, но мы не можем положить насильно человека.
— Она уже не человек. Какое счастье, что у молодых есть Я! — при этом она томно вздыхала, и запах духов казался совсем невыносимым.
На том и расстались. Нечего говорить о том, что больную на следующие сутки перевели к нам. Она так же просилась домой. Она повторяла это каждый час.
Товаровед пришла к нам, узнать о том, насколько долго мы можем «держать ее».
Я пыталась уговорить ее нанять сиделку дома для нее и все-таки перевести домой, учитывая желание пациентки. Бесполезно. Она кричала о том, что не позволит испортить медовый месяц дочери. Сообщила, что оплатила поездку на Кипр и после бракосочетания молодые отбудут туда. Клеймила нас гневом, обвиняя в том, что «хоспИс — это сфера обслуживания и ничего больше. И в магазине я продаю товар всем, а не тем, кому выберу».
Пройдя по хоспису, несколько присмирела. Так как денег за лечение мы не берем, сокрушалась о том, что нет частных приютов в Киеве.
За день до свадьбы товаровед появилась снова. С большой коробкой.
— А гуманитарную помощь принимаете?
В коробке было сто рулонов туалетной бумаги.
Больная умерла через четыре недели. Молодые были на Кипре. Тело учительницы забрали родственники товароведа.
Совесть
Один звонок в дверь означает — посетители. У своих — два коротких звонка.
Кто-то за дверью давил на кнопку долго, отчего звонок стал похожим на гудок парохода.
На пороге стоял совсем пожилой мужчина в костюме и шляпе. В руках — старомодная авоська с парой апельсинов и яблок.
— Добрий день, — сказал, входя в отделение.
— Вы к кому-то пришли?
— Именно так. К Васильеву, палата номер девять. Я звонил, — он протолкнулся вперед, поставил сетку на диван и продолжил. — Вы сразу не открыли — непорядок. Я, так сказать, человек правильный и пунктуальный.
— Наверное, мы не сразу услышали. Проходите.
— Вот-вот, не сразу услышали, не успели, недопоняли. А во всем должен быть ус-та-нов-лен-ный порядок. И правила. Без них, так сказать, везде бардак. Полный и, так сказать, бесповоротный. А всего этого можно избежать…
Мне мешала его говорливость и выражение «так сказать», которое он вставлял в каждую фразу. Мысленно пожалев несчастного Васильева, я попыталась проводить посетителя — а звали его Андрей Андреич — до палаты.
— Не торопитесь. Торопливость, так сказать, до добра не доводит. Помогите мне переодеться. Спецодежда тут полагается?
Ему дали халат и бахилы. Андрей Андреич долго надевал их на себя, тщательно застегивая все пуговицы.
— А маска? — спросил он.
— Зачем?
— Да как вам объяснить. Природы рака никто не знает. Вы уверены, что я ничем не рискую?
Так как я была не уверена ни в чем, то принесла ему маску из перевязочной.
Он натянул ее и произнес: «Я готов».
— Доктор, вы проведете меня?
— А он Вас ждет?
— Нет. Сюрприз, так сказать. Старые коллеги по работе. Жизнь — интересная штука. Я Юру знаю много лет. И мы, так сказать, враги лютые. Обстоятельства так сложились в свое время, что мне пришлось… — он замялся. — В общем, грешок за мной. Да, собственно, не грешок, но тянет что-то внутри. Надо расставить точки.
— Давайте я спрошу, если он хочет Вас видеть, ладно?
— Правила. Да, я тоже соблюдаю закон и правила. Скажите.
Васильев угрюмо выслушал, кивнул.
Андрей Андреич просеменил в палату. Через три минуты оттуда мы услышали громкую фразу: «Иди на …, подлец».
Андрей Андреич из палаты вышел.
— Вот так и знал. Ни тебе раскаяния, ни тебе страха Божьего. А все почему? А потому что… Впрочем, это не так важно. Я, так сказать, сделал все что мог.
— Вы прощения просили?
— Нет. Зачем. Я объяснить хотел. Были у нас трения. До следствия дошло. Я повел себя правильно. По законам того времени. А он — он не понимает. И теперь точно знаю, что я не ошибся. Всего вам доброго. Где я могу вымыть руки?
Он тщательно мыл руки под краном в ординаторской.
Потом разделся и, попрощавшись, ушел. На стуле остались аккуратно сложенные халат, бахилы и маска.
Надежда
Пожилой мужчина толкал впереди себя детскую коляску.
В ней совсем маленький ребенок в одеяльце, обвязанном розовой лентой.
— Девочка?
— Да. Две недели.
— Вы дедушка?
— Отец, — мужчина посмотрел на меня с какой-то неловкостью. — Поздно, да?
— Да нет, почему?
— Многие осуждают. Вырастить не успею. Жена тоже не молодая — ей 45. А мне 60. Почти.
— Дай Вам Бог.
— Это мой второй ребенок. Первый умер. И первая жена погибла.
Помолчали.
— Я не люблю новую жену.
— Да?
— Она тоже меня не любит.
— И что?
— Пригрели друг друга на старости лет. Глупо, наверное? Согласны?
— Я не знаю.
— Я любил ту семью, которой больше нет.
— А как девочку назвали?
— Надежда.
Двое
Утренний обход в хосписе. Пятая палата. 45 лет.
— Доброе утро, Виктор, как у Вас дела сегодня?
— Простите, я сейчас выйду, — стоящая у кровати женщина наклоняется к больному и спрашивает:
— Ты правда меня любишь?
Он улыбается:
— Я живу тобой.
Женька
Ей около 20, выглядит на 16 от силы. Наши мамы лежат в одном зале. У ее мамы — опухоль мозга.
Папа с семьей не живет. Бабушка в Самаре. Женька взяла академический отпуск, чтобы быть рядом с мамой.
Сейчас звонит, слышу, как волнуется.
— Елизавета Петровна, я сегодня не смогу к маме прийти, Вы, пожалуйста, скажите ей, что я в Пушкино поехала в гости. Обязательно, чтобы она не волновалась.
Ее мама в коме с августа месяца. Я скажу ей все, что Женька передала. Впервые за много недель я плакала после этого разговора.
Жить одним днем
Я иногда говорю эту фразу близким своих больных. Сейчас одним днем должна жить я, Женька, Люба и те несколько человек, родные которых находятся в тяжелом состоянии. Все они около меня — и это не пациенты, а люди, которых объединяет отделение больницы. У меня там мать, у Жени мать, у Любы — сын, у Иры — сестра. Ира выбыла, понятно, почему. В нашей команде имеется жена, брат, еще одна дочь и родители. Мы все общаемся целыми днями, и я скорее пропущу важный звонок, чем один их.
Что такое этим одним днем жить, я не представляла.
А это значит не строить больше планов. Никаких. Максимум — на завтра. После посещения, разумеется.
Неизвестность. Я ничего не знаю дальше, чем на несколько часов. И я к этому привыкла.
Способность общаться с кем бы то ни было появляется после того, как ты осознаешь, что этот один день, вероятнее всего, будет прожит. Нет, пережит. А потом можно выдохнуть. И не обижаться, что на твои звонки не ответят. И придумать, что бы ответить на невероятной сложности вопрос: «Ну как она сегодня? Расскажи».
Все проблемы: как отключенная кредитная карта, горы несделанных дел, неотвеченных писем, пропущенных звонков, невыполненных обещаний и несостоявшихся встреч — все это ужасно, но где-то очень далеко. И это я, профессионал, блин, так справляюсь. Когда мне говорят о занятости, я киваю и мечтаю, чтобы у меня тоже были бы квартальные отчеты или чего там бывает к концу года, когда все замотаны.
Мне видно насквозь — через стеклянные двери — всех больных в одном зале.
Люба теребит Вадима: «Вадик, открой глазки, это мама!»
Дальше лежит мужчина, жена которого стоит над ним и плачет. Тихо-тихо.
Двое родственников — оба держат за безжизненные руки и всматриваются в показания монитора. «Видишь, он реагирует».
Еще — кто-то новенький, мы пока не знакомы. Но это скоро будет член команды. Я вижу, как пожилая женщина крестит кровать и всех в отделении.
Последняя — маленькая Женька, которая вслух читает маме стихи. Потом она будет мне рассказывать об этом. Я буду долго слушать и соглашаться: «Да, она слышит, как ты читаешь стихи, Женька. Женька, давай из инета распечатаем, и ты ей прочитаешь».
А сегодня мало говорила. С мамой мы смотрели друг на друга. Мне было что рассказать глазами. Она поняла, или я такая же наивная, как маленькая Женька.
Мои СМС: «Все живы». Ответ: «Слава Богу!» Все. День заканчивается. Завтра будет завтра. А сегодня мы пережили.
Я не буду говорить больше «живите одним днем». Терпеть надо. И, если есть силы, надеяться.
Выбор
Этого больного я хорошо помню — темноволосый, красивый сорокалетний мужчина. Помню даже цвет глаз — ярко-зеленые. Неоперабельный рак установили месяц назад. Поступил с сильной одышкой, болей у него не было.
По обследованию — все выглядело совсем грустно. Мы не познакомились сразу — он был достаточно тяжелый при поступлении и потребовалось время, чтобы он, а звали его Н., мог общаться и с нами.
Его посещали коллеги по работе, один из них, остановив меня у дверей палаты, спросил: «Ну почему Вы ничего не можете сделать? Он же совсем молодой». И выругался матом. Злобно, отчаянно и очень правильно.
С утра к Н. приходила жена, которую он встречал радостно — спокойно, говоря с ней тихим голосом, с перерывами на то, чтобы отдышаться, о детях, погоде и общих друзьях. Пробыв с ним до обеда, она возвращалась домой за детьми — кого-то брала из школы, кого-то из сада.
Вечером приходила другая женщина. Высокая, с длинными волосами и такими же ярко-зелеными глазами, как у Н. Я думала, что это его сестра. Она не здоровалась ни с кем, с блуждающим зеленым взглядом, совсем как слепая, проходя мимо чужих палат и безошибочно открывая ту самую дверь.
Из палаты она не выходила, и Н. просил сестер и нянек не беспокоить его во время этих визитов.
После ее ухода, около десяти вечера, он ел, просил свое обезболивание и ни с кем не разговаривал.
Наш хоспис — маленькое пространство, и совсем скоро всезнающие няньки торжественным шепотом сообщили мне, что у «него» — две женщины. Жена и не жена.
С женой он прожил лет 15. С другой женщиной — на пять лет меньше. Любил одну из них. «До безумия», по его же выражению, эту фразу санитарка сказала, горько вздохнув. Кого — я не стала уточнять.
Они по очереди приходили каждый день. Утро сменяло вечер почти месяц, и мы все стали свидетелями этой странной жизни.
Он казался счастливым. До одного момента. После ухода вечерней посетительницы он не позвал сестру. Она позвала нас — в тот вечер мы долго возились с поступившим ребенком.
«Он молчит, Елизавета Петровна. Я боюсь туда идти. Он не вызывает».
Мы постучали и вошли. Н. лежал, запрокинув голову назад и прикрыв лицо обеими руками. Остро торчали локти — худые, когда-то сильные руки были слабыми и дрожали.
— Н., Вы плачете?
— Нет, — ответил он. — Думаю. Мне не нужна помощь. Мне ничего не нужно.
Мы прикрыли дверь и вышли.
Буквально через сутки он был практически без сознания.
С утра пришла жена. Она просидела с ним до обеда, пытаясь покормить его, и продолжала говорить о чем-то. В обед она ушла. Поговорила с нами, поплакала и спросила, что нужно сказать детям.
Вечером — другая женщина. Она так же, не видя никого вокруг, прошла в его палату. Из-за его состояния мы вынуждены были беспокоить их. Она сидела, держа его руки в своих. И плакала. В его ладони. Глядя на нас, входящих, чтобы осмотреть его, она кивала и отходила к окну. Мы выходили, и она садилась снова около него. В десять она ушла.
Н. умер в два утра.
Сын
Старика привезли в конце рабочего дня.
Из анамнеза удалось установить, что живет один, лечения не получал или получал давно. Опустившийся, с запахом устоявшегося перегара, безразличный к окружающему.
Подняв карточку в архиве, узнали, что болен почти пять лет, была операция, в больнице не появлялся с момента операции. Больше не обследовался, не наблюдался, не приходил, на звонки из регистратуры не отвечал.
На следующее утро в хоспис пришел мужчина, спросил, поступал ли к нам больной Н.
Сестры отправили ко мне в ординаторскую.
— Вчера привезли Н. В какой он палате?
— В шестой. А вы родственник больного?
Мужчина вздохнул и, глядя в пол, ответил :
— Сын.
— Вас проводить к нему?
— Нет. Скажите, что ему нужно принести?
— Может, еду, которую он любит.
— А что он любит?
— Не знаю. Думала, что Вы скажете.
— Он не жил с нами. 30 лет назад развелся с матерью.
— Я могу пройти в палату с Вами.
— Нет. Не могу.
— Почему?
— Ненавижу. Я из-за матери пришел. Она просила.
— Он Вас обижал?
— Не помню. Пил. Помню, как мать плакала.
Он приходил каждый день, как по часам, с пяти до семи, и сидел в холле хосписа, сцепив руки и глядя в одну точку.
Иногда, устав сидеть, подходил к окну и подолгу смотрел на улицу.
Справлялся о его состоянии, приносил фрукты и пеленки и уходил, чтобы вернуться на следующий день и проделать то же самое.
Это продолжалось почти месяц. Изо дня в день с пяти до семи.
Когда Н. умер, мы позвонили по указанному им телефону. Было три часа дня. Через полчаса он был в хосписе. Спросил, что нужно делать и куда идти, чтобы похоронить его.
Мы готовили все необходимые бумаги. Я попросила подождать немного, чтобы закончить эпикриз.
Он подошел к закрытой двери палаты, где лежало тело Н., взглянул на меня вопросительно, получив мой кивок, немного постоял молча и все же вошел туда.
Мать
С фотографии на меня смотрит редкой красоты девушка с совершенно седыми волосами.
Юля. Ей 26 лет, и она проходит очередной курс химиотерапии в отделении. О ней мне пишут ее друзья — с просьбой помочь.
Прочтя эпикриз, становится ясно, что помочь уже нечем. Позади несколько операций, химиотерапия, ради которой продана квартира в Киеве, облучение.
Я осторожно посылаю хосписного доктора поговорить с матерью. Он пишет мне письмо, в котором говорит о том, что мать убита горем и надеется на чудо. К хоспису не готовы.
Она родила ее в 33 года. Этот ребенок был ее жизнью. Эти слова она потом будет кричать у постели Юли.
— Я любила ее больше всего на свете. Больше Бога. И теперь ее Он забирает. Потому что это грех — так любить ребенка.
Таня — мать — врач. Она изучила все детали заболевания дочери. Ездила в Москву для пересмотра стекол, так как до конца не могла поверить в страшный диагноз.
Она знает наизусть статистику рака молочной железы, процент ремиссий и выживаемость. Она произносит эти цифры и повторяет одно и то же:
— Лиза, сделай что-нибудь. У меня никого нет. Меня все гонят. Помоги нам. Помоги спасти ее.
Молчу. Сказать мне нечего. В хоспис забрать тоже не могу — нет ни одного места и двое детей в хосписе.
— Таня, отпусти ее.
— Я не могу, понимаешь?? Господи…
Юля
Муж приходил по несколько раз в хоспис:
— Елизавета Петровна, поговорите с ней. Мы не можем так больше.
Поднимаюсь к ним опять. Обнимаю. Смотрю вместе с ней, как меняется лицо Юли.
Прошу не плакать, говорю какие-то слова. Пытаюсь убедить быть сильной, так как впереди совсем тяжелое время.
Понедельник. Началась длительная агония.
У меня выключен телефон. Нашла через интернет — позвонила кому-то в Москве, чтобы объявить через инет. Позвонил Варенников Петя с Кураева: «Лиза, тебя ищут». Ну и силы в ней. Горы сдвигает.
Прихожу к ним.
— Таня, она уходит.
— Я вижу. Я не отдам ее никому, — говорит она, раскачиваясь в такт словам.
— Таня, пожалуйста, не надо.
— К ней никто не прикасался, ты понимаешь? Она девочка еще. Я не хочу, чтобы ее кто-то трогал.
Муж — отец Юли — тихонько пытается погладить ее по голове.
Около кровати — икона святой Иулии и образ Божьей Матери. Вокруг иконы — лекарства.
Таня целует руку дочке, в сгибе у локтя, и старательно вытирает слезы, чтобы Юля не видела их. Юля уже не видит почти ничего.
— Я не отдам ее туда. Помогите привезти домик.
Домик — гроб.
— Я купила вчера свадебное платье для нее, перчатки и фату. Красивые.
Значит, понимает, что конец совсем скоро. Я могу уходить.
Прошу отца не отходить от Тани. Чтобы занять ее хоть чем-то, даю в руки баночку с водой и ватку — смачивать губы Юле.
— Да-да, конечно. Лиза, я хочу умереть вместе с ней.
— Давай не будем сейчас об этом говорить. Она пока жива, ты ведь слышишь, как она дышит?
— Слышу. Значит, я буду жить на кладбище. За что нам это?
Достает фотографии — от рождения до прошлого года. Показывает.
Через несколько часов пришла к ним опять.
Та же поза, так же целует руку.
— Доча, тебе больше не будет больно. Ты больше не будешь мучиться.
Лицо залито слезами, она их больше не вытирает.
— Иди, доча, иди туда. Там не больно. . . Видишь, Лиза, я сильная.
Людка
Она поступила из родильного дома. А туда — с вокзала.
Бомжиха с 30-летним стажем.
Людке было около 40 лет. Никаких документов при ней не нашли, кроме справки из железнодорожной милиции о том, что у гражданки Иванченко Людмилы Владимировны документы утеряны.
Дежурный доктор позвонил мне и намекнул: «Вы сами с ней пообщайтесь, раз их так любите. А меня — увольте».
Обритая под ежик молодая женщина. Выглядит моложе обозначенных в истории болезни 40 лет. Высокая, я едва доставала до ее плеча. Плачет. Осторожно пытаюсь заговорить.
— Вы кто?
— Людка.
— Почему плачете, Люда?
— Домой хочу.
— А где Вы живете?
— На вокзале. Не на помойке. Чего пристали?
— Вы полежите у нас, пока не остановят кровотечение. А потом посмотрим.
— Таблички хоть отдайте, — разрыдалась она в голос.
Иду в приемное. В грязном узелке — картонные таблички «Помогите собрать на операцию», «Погорельцы», «Помогите похоронить отца».
Принесла. Людка немного успокоилась и положила их в тумбочку около кровати.
Кровила она сильно. В роддом с вокзала отвезли оттого, что другие обитатели вокзала решили, что у нее выкидыш.
Выкидыша не было, а был запущенный рак шейки матки. Кто-то из роддома вспомнил о нас. Людка не сопротивлялась только от сильной слабости — всей ее натуре претило пребывание в «режимном учреждении», как она нас называла.
— Я, Петривна, долго тут не могу. А на вокзале лет с 10-12. Мать умерла, потом отец дом поджег по пьяни, но меня не бросил. И уехали мы в Киев.
— Ты мать помнишь?
— Помню, — плачет. — Она тоже по-женски болела. Хорошая она была.
После осмотра становится ясно, что и у Люды когда-то были роды. Спрашиваю. Отвечает, что родила больную девочку, которая умерла на третий день после родов. Говорит, что похоронила рядом с матерью.
Вымысел у бездомных часто перемежается с правдой, поэтому на правдивый ответ рассчитывать особо не приходится.
— Ты что, ездишь на кладбище?
— Я ж не дикарь какой, Петровна. У нас все, как у людей. Езжу. На Пасху. В плацкарте. В Житомирскую область — оттуда мы.
— А муж был у тебя? Ну, отец ребенка кто был?
— Да так, не стоит говорить о нем. А замуж я не могу, документов нету.
— Как ты жила?
— Как все.
Понимаю, что разговорить ее не удается, и встаю.
— Погоди. У тебя помада есть? А то тут лежу, вся такая страшная.
Приношу ей свою помаду.
— Тон не мой. Я поярче люблю. А фирма хорошая. Разбираюсь я в этом. Год назад еще торговала косметикой. На рынке стояла. Сейчас не могу уже.
— Люд, а ты знаешь, что с тобой?
— По-женски что-то. Может, климакс.
— Ты хочешь знать свой диагноз?
Она замолчала на какое-то время. Взяла зеркало, осмотрела себя с новой помадой. Потом спросила:
— А мне надо знать? Это изменит что-нибудь?
Я была не готова к такому ответу.
— В твоем случае ничего не изменится.
— Вот и хорошо. Не будем тогда о грустном.
Вот такие они, бомжи. Вроде косят под дураков, а иногда пробивается среди всего напускного какое-то понимание ситуации, которое не всякому глубоко образованному интеллигенту доступно.
— Людка, а ты любила?
— Ага. А он меня бросил, гад. На картошку променял.
— Почему на картошку?
Людка плачет опять.
— Дом нашел брошенный около Прилук. И ушел. Картошку сажать. А мы вместе жили.
— На вокзале?
— Вот ты говоришь, на вокзале, на вокзале. А я не пью, не курю, — при этом она очень выразительно посмотрела на пачку сигарет у меня на столе. Я почувствовала себя падшей. Правда.
— В церкву хожу иногда. И на вокзале не под платформой живу.
— А где?
Людка поправила рукой свой обритый ежик волос, тряхнула плечами и гордо ответила:
— В зале повышенной комфортности. Слыхала про такой? Ну типа бизнес-класс. Володька-мент меня туда пускал. За две гривны.
— А ты там долго… жила?
— Три года почти.
— Так он под Прилуки поехал?
— Ну. Я бы пешком ЗА СВОЕЙ ЛЮБОВЬЮ пошла, да не дойду теперь, — Людка плачет опять.
Она ходила в хосписную церковь на все службы, пока не слегла совсем.
Готовилась пойти к нынешнему мэру Киева с абсолютной уверенностью, что он даст ей квартиру в городе. Маленькую, но свою.
Перед смертью она не могла говорить. В палату к ней мы вошли вместе со священником, который причащал больных в отделении.
Людка из последних сил головой показывала на чашу.
— Причаститься хочешь?
Она кивнула и облегченно закрыла глаза.
Я похоронила ее рядом с Саней Григорьевым.
Андрей и Ольга
Им было по 24 года. Одесситы. Пять лет прошло с тех пор, как они венчались у нас в хосписе. Красивая пара.
Андрей заболел внезапно. Его пытались лечить в нескольких больницах, и последний путь протекал по маршруту больниц Одесса — Киев. Позади масса консилиумов — и приговор. «Безнадежен». В хоспис.
Ольга зашла к нам вместе с матерью Андрея.
Имени матери не помню — но ее лицо и глаза, как будто расколотые болью пополам, узнаю сразу даже сейчас.
Оля — большеглазая, с каштановыми волосами, высокая и тоненькая.
— Он поправится, потому что я его люблю.
Она не находила себе места. Металась по палате и отделению, открывала и закрывала двери, отвечала на бесконечные звонки друзей из Одессы по обоим телефонам — своему и мужа. Подходила к окну, смотрела в него, подходила к кровати. Говорила с ним, плакала, снова говорила, снова плакала. Заходила в церковь, ставила очередную свечу и возвращалась в палату.
А ему становилось хуже очень быстро.
Вечером Ольга влетела в ординаторскую и сказала:
— Я хочу обвенчаться. Это можно?
Ответили, что можно, если согласится священник.
— Мне надо сейчас, я чувствую это. Ведь если мы повенчаемся, то тогда мы встретимся с ним после смерти.
Это не было вопросом — это было утверждением.
Священник, который и был в хосписе всего первую неделю, венчал их на следующее утро.
Мы были свидетелями и держали свечи и венцы. Андрей лежал. Мы плакали. Венчальная свеча дрожала в его руке, и Ольга держала ее вместе с ним.
Счастливая Ольга после таинства поехала вместе с мамой Андрея встретить кого-то из родственников. Через час мы позвонили ей и сказали вернуться.
Когда они вернулись, Андрея уже не было.
Бегущие шаги и крик: «Андрей, ну не надо!»
Еще через час спросила:
— Оля, что мы можем сделать для тебя?
— Я к нему хочу.
Она как ребенок, прижалась ко мне и долго плакала.
Она пишет в хоспис письма. И подписывает их до сих пор: «Андрей и Ольга».
Руководящий работник
В Святошино мало богатых квартир. Среди наших пациентов, которые обслуживаются выездной службой, их нет вообще. Исключением явился один больной, которого передали из ведомственной поликлиники.
Новый дом с арками, полупустой, так как был отстроен совсем недавно, с горой невывезенного мусора вокруг.
Лифт работал, что несказанно обрадовало нас, постоянно испытывающих на своих ногах недофинансирование и изношенность киевского ЖКХ.
На 15 этаже — две квартиры. Нам — в ту, что налево.
Дверь открыла молодая женщина лет 30-ти. «К Витольду Ивановичу?» — величественно спросила она. На ней была короткая юбка и открытая блузка с надписью Chanel. На руке блестело тоненькое обручальное кольцо.
Мы покорно кивнули.
— Пройдите и подождите меня на кухне.
— Значит так, — так же величественно продолжила наша собеседница. — Витольд не знает, что вы из хосписа. Он вообще ничего не знает.
— А что Вы хотите от нас?
— Чтобы Вы осмотрели его и ушли. И отзвонили тем, кто вас сюда прислал. Мы недавно поженились, а тут побыть вместе не дадут.
— А кто нас прислал — это не вы передали просьбу в поликлинику?
— Дети от первого брака.
— Понятно.
И такое бывает. Отзвонив диспетчеру, узнала, что, действительно, вызов передан по просьбе сыновей Витольда, которые не живут с отцом.
— Вы хотите положить его в хоспис?
— Не приведи Господи. Они ж не отвяжутся тогда. Мне надо успеть решить имущественные вопросы.
— С нами Вы их не решите.
— Понимаю. Подметки на ходу режут. Они узнали, что Витольд болен раком, и теперь будут претендовать на квартиру. А я пока прописана в Николаеве. Нотариус будет только завтра.
Ее откровение удивляло.
— Вы недавно поженились?
— А что Вы так это спрашиваете? Да, недавно. Имею право. Вы думаете, легко говно грести за ним? Из него валит как из паровоза. Фу.
Проведя инструктаж и пригрозив, что на правах новобрачной она запрещает нам произносить слово «рак», и требуя только запись в амбулаторной карте об осмотре, она разрешила нам пройти к больному.
На двуспальной кровати лежал худой мужчина шестидесяти лет.
— Алечка, это из поликлиники?
— Да, Витольдик, — ласковым голосом сказала она.
На вопрос, давно ли он болен, Витольд ответил, что около года, когда был прооперирован по поводу непроходимости кишечника. После операции все разговоры с врачами вела Алечка — бывший секретарь из департамента, в котором он работал. Алечка так хорошо ухаживала после операции за бывшим шефом, что они решили пожениться. И три месяца назад осуществили свой союз. Не сразу, конечно, так как Витольд Иванович был женат раньше и нужно было время на неприятный бракоразводный процесс. Стоило это больших денег и нервов. И теперь здесь будут жить не они с первой женой, как планировалось, а с Алечкой. Ведь она из Николаева.
С бывшей семьей он не общается, дабы избежать неприятных моментов. Ни в чем не нуждается. От обезболивания отказался. Все вопросы по состоянию попросил решать со второй женой. Отказ подписал на бумаге.
Так как спросить, собственно, было больше нечего, поинтересовалась, кем работал Витольд Иванович до болезни. За него ответила Алечка.
— Он был руководящим работником.
На этом с Витольдом, который молча лежал почти все время, мы и распрощались. Он не спросил ничего и только внимательно смотрел на сильно нервничающую супругу.
Алечка выдвинула нас снова на кухню и прошипела:
— Вот теперь отзвоните им. Деткам. Лечить они его решили. Поп звонил тоже. Не от вас, случайно?
— А Вы не хотите сказать ему о том, что он очень тяжело болен?
— Я разберусь, что говорить, сама. Уходите. Скажете ему — буду вас судить. Не имеете права. Я законы знаю. Такой хай подниму — ни вам, ни им мало не покажется. Он Вам сказал, чтобы общаться только со мной?
— Сказал.
— До свидания.
Лешка, второй врач, сказал мне в лифте:
— Сучья у нас работа, Петровна.
Миша Неверицкий
Дважды пересмотрела историю болезни: указан возраст — 29 лет. А выглядел как подросток. Опухоль средостения, трахеостома.
Трубка была с голосовым клапаном, поэтому Мише удавалось говорить с нами.
— Я ничего не успел, Петровна. Не женат, не образован, не обеспечен. Все суетился. Мать жалко.
Дома у него оставалась слепая мать, которую он ограждал от любых переживаний.
— За что ей такое? Она родила меня поздно, почти в сорок с лишним. Не звоните ей часто. Не мучайте.
Мать, конечно же, знала, но по негласной договоренности они оба не упоминали ни о диагнозе, ни о прогнозе. Ее два раза приводили в хоспис. Видимо, она ослепла не так давно, потому что ходила плохо и целиком зависела от проводника. Проводником был ее старший сын.
Приходил он редко. Вернее, почти не приходил.
— Мама, Вы как там без меня?
Не оставлял без заботы и нас. Кормил рыбок и птиц и звал меня к телефону, если я была не в отделении.
— Вот чего все носитесь, Петровна? Ходить надо, не бегать.
Глядя на Мишу, я поражалась его умению радоваться. Его радовало ну буквально все: снег, и утро, и даже обычное «Привет, Миша, как ты сегодня?»
Он сам спросил меня, сколько осталось.
— Немного, Миш. Совсем немного.
Заплакал.
— Матери не говорите. . .
Он вытер глаза и, перейдя на «ты», попытался что-то сказать еще.
Не получилось. Взял бумагу, размашисто написал: «Чего сидишь — попа зови скорее!!!»
Ушел он тихо. Так же, как и жил.
Он один из тех, с кем мне очень хочется встретиться там, куда они уходят, и сказать: «Привет, Миш, как ты?»
Алиса Емельяновна
Они были очень похожи внешне — мать и дочь.
Инна защитила диссертацию уже во время химиотерапии по поводу рака груди. Мама, Алиса Емельяновна, приехала из Бердянска на празднование защиты и осталась с дочерью. После химиотерапии ремиссии не наступило. Инна медленно слепла из-за метастазов в мозг и, когда мы пришли на первый осмотр, могла видеть тени вместо наших лиц.
Алиса Емельяновна заменяла ей глаза и подробно описывала то, как мы выглядим и во что одеты.
Инна смеялась и говорила, что это не так уж и важно.
Когда Инна потеряла речь, то за нее стала говорить Алиса.
— А вот сейчас бы Инночка сказала, что не хочет переворачиваться.
— А Инночке бы не понравилось, что мы кормим ее пюре. Он больше любит целые яблоки. Но больше всего она любит черный виноград. Да, доча?
Это был такой диалог, который она поддерживала сама с собой в течение всего дня.
Для меня остается загадкой, какими силами она одна — не отдавая ее в хоспис — дома переворачивала ее, мыла и кормила. Медсестра, приходившая каждый день, только помогала уколоть ее и дать лекарства — все было сделано до прихода.
— Что я могу? Молиться и быть с ней.
На вопрос, трудно ли ей, она отвечала, что не трудно, труднее больной Инночке.
— Да и муж мой — отец ее в Бердянске, горькую глушит. Бог судья, но Инночка расстраивается.
Около кровати стали появляться книги — сказки и истории. Алиса читала ей их ночами.
— Я хочу, чтобы она слышала мой голос. Вдруг ей станет страшно?
Не знаю, когда она спала и спала ли вообще. Всегда подтянутая, аккуратно одетая, она встречала нас около дверей и сразу говорила:
— Инночка, доктор пришла. Сейчас мы все расскажем и покажем.
— А я Вам пожалуюсь, вчера мы не поели хорошо. Видимо, не нравится ей, что я приготовила.
Так прошло несколько недель.
Соседка позвонила в хоспис и сказала, что Инна, скорее всего, умерла, так как не дышит.
Мы примчались так быстро, как могли. Алиса сидела рядом с ней и пела колыбельную про волчка, который утащит за бочок.
Она пела долго, гладя Инну по голове.
После девяти дней мать пришла в хоспис и принесла альбом с Инночкиными фотографиями — от крестин до болезни.
Передо мной стояла старая, худая женщина в черном платке. Это ужасно, но я ее просто не узнала.
— Надо жить, доктор. Все равно надо жить. Инночка ругалась, когда я плакала.
Она попросила осмотреть и ее один раз. Что-то в груди.
Внешний вид того, что я увидела, не оставлял иллюзий.
Она прошла через то же, что и Инна. Даже по срокам приблизительно одинаково. Прооперировали мы ее в Киеве. Она уехала помогать беспутному мужу в Бердянск, чтобы он не был один и не спился окончательно.
Четыре года подряд Алиса приезжала в хоспис из Бердянска — летом, приносила любимые Иннины конфеты и разговаривала с теми матерями, дети которых были в хосписе.
Ни одной жалобы. Ни одной просьбы.
— Что наша жизнь? Хлопоты одни…
А этим летом она не приедет. Вчера я об этом узнала.
Малыш
Сегодня приняла пятилетнего малыша в хоспис.
Мальчик очень терпеливый, хотя тяжело перенес переезд из дома в отделение.
Будет лежать с мамой.
Спросила его, что беспокоит и что можно для него сделать. Посмотрел взрослым взглядом и сказал: «Тишины хочу…»
Кулибин
Настоящая фамилия была другой. Но все звали его Кулибиным за изобретательность и руки, которые могли починить все — от фильтра для аквариума до сломанной двери в палате.
А был он Сашей Худяковым 48 лет. Долго лежал дома, потому что боялся оставить одну совсем старенькую маму. Мама жалела его и говорила, что справится сама, но Саша не верил и отказывался ложиться в хоспис. Говорил он плохо — в трахее стояла трубка — и для того, чтобы сказать, он зажимал ее пальцем.
Мы приходили к нему в странную квартиру, в которой на столе громоздился «вечный двигатель» — труд всей его жизни, диссертация по какому-то важному вопросу физики, которую он защитил лет десять назад, трехлитровая банка, в которой лежали старые советские деньги вперемешку с украинскими купонами, паяльник, отвертки, какие-то неизвестные приборы со стрелками и карамельки, которые он покупал для мамы. Еще был большой список телефонов сотрудников какого-то НИИ, в котором он работал до закрытия из-за недофинансирования.
Он пальцем показывал на фамилии и имена, и ждал, что они придут к нему. Была картонная папка с веревочками, на которой было написано «ИДЕИ». Внутри лежали статьи и письма к бывшим коллегам с просьбой опубликовать их.
Коллеги не отвечали, но он не обижался.
Были и два диплома о высшем образовании — физика и история, но почему-то нигде не нашлось места, где он мог бы применить свои таланты.
В его квартире все двигалось и включалось при помощи приспособлений.
Свет зажигался не от выключателя, а от кнопки на столе, и даже форточка имела приспособление для того, чтобы не надо было тянуться наверх. Свои изобретения он дарил всем, кого знал. Сотрудникам, соседям, друзьям. Его считали чудаком и фантазером.
Так как возможности общения словами были ограничены, он писал записки на всем, что придется — на фантиках, обрывках бумаг и даже на ладони.
Своей семьи у него не было.
— Не любил, — говорил он.
Он различал персонал по шагам и никогда не ошибался, кто идет.
Так как любимцем отделения он стал сразу, медсестры и няньки всегда приносили ему сладости. Кто-то принес мед в сотах. Он пожевал его и подавился. Сине-черным вывалился из палаты — буквально упал ко мне на руки. Даже не помню, как сообразила выдрать трубку из разреза на трахее и сунуть ее под кран. Помню только его глаза.
Когда он продышался, я накричала на него и заплакала. Он опустил голову и ушел в палату. Вернулся с запиской в руках «БОЛЬШЕ МЕДА ЕСТЬ НЕ БУДУ».
А потом я купила первый оксигенатор в хоспис. Худяков сидел перед ним час и смотрел, как работает эта машина, благодаря которой можно получать кислород из воздуха, а не из кислородной разводки на стене.
Крутил, пробовал на себе и долго о чем-то думал.
Спросил, кто сделал машину. Ответила, что не знаю. Кто-то в Швейцарии.
Он просипел: «Спасибо хочу. Сказать хочу».
И написал на листочке: «От всего человечества — спасибо». Именно так.
На этом же генераторе кислорода он и пролежал последние три недели.
Так как аппарат этот был один, я полностью отдала его задыхающемуся моему «Кулибину». Однажды он разобрал его, сняв внешнюю крышку. Нянька увидела и пригрозила пожаловаться. Он быстренько собрал обратно.
В выходной позвонила дежурная медсестра и сказала, что Саша, смотря телевизор, вдруг попросил отвезти его домой. Оказалось, что он выиграл в телевизионную лотерею 50 гривен и хотел отдать деньги своей матери. Он отвез. Больше они с мамой не виделись.
Помню его исповедь. Пять листов мелким почерком. Писал всю ночь, утром, узнав по шагам священника, отдал ему, и дополнял его чтение своим хриплым «Каюсь, отче!»
Одышка нарастала, но он регулировал поток кислорода и писал, что все будет хорошо. А одним утром я пришла и увидела в ординаторской этот оксигенатор. С него были сняты трубки и был наклеен пластырь о проведенной санобработке. 9 сентября. 2 утра.
И никто больше не узнавал меня по шагам.
Мученица
Крохотная комната в коммуналке в центре города. Даже не знала, что такие остались. Длинный коридор с перегоревшими лампочками, заставленный всем — от стиральных машин до пыльных лыж в чехлах.
Лидия Александровна. 68 лет. Живет одна. Родственники есть, но отношений с ними не поддерживает.
— Не хочу им мешать. Всю жизнь я кому-нибудь мешала. Потому что одна. Сложилось так. Я библиотекарь. Почти сорок лет на одном месте.
Она попросилась в хоспис не сразу. Мы встречались с ней раз в две недели, говорили о том, что ее волновало — нет, не о болезни, о каком-то племяннике Мишке, который должен закончить институт, о ценах на газеты, которые становились все выше, а значит, были недоступными для маленькой пенсии. Больше всего говорила о церкви рядом с ее домом, прихожанкой которой она была. Посты и праздники, вечерние службы, Литургии и постоянные молитвы — это и было ее жизнью.
Она попросила встретиться с ней около храма. Было очень холодно, я выскочила из машины и увидела ее, замерзшую, в поношенном пальто с меховой опушкой и платке, повязанном поверх старой шапки. Увидя меня, она замахала руками, на которые были одеты две вязаные варежки разного цвета.
— Идите, идите, Петровна! Давайте я Вам храм покажу снаружи. Замерзли?
Я дрожала от холода, и она сняла с себя варежки.
— Наденьте. Я сама вязала. А потом по одной потеряла — но они теплые.
В храме она преобразилась — стала радостной, смелой, проходя вперед и освобождая место «поближе к алтарю, чтобы батюшку слышать».
С ней здоровались и спрашивали о здоровье.
— Всё Слава Богу. Вот, с доктором пришла, — улыбалась она.
Через несколько дней мы перевезли ее в хоспис.
Утром она пошла умываться — встала и упала.
— Лидия Александровна…
— Петровна, миленькая, слабость такая сильная. Всё плывет. Господи… Страшно.
Она ушла за несколько минут.
Очень сильно плакал священник — монах, которому она исповедовалась. «Кроткая она была женщина. Мученица».
В ординаторской у меня остались ее варежки — бежевая и зеленая.
Когда я выйду на пенсию…
В кафе при московском музее Булгакова требуется бармен — хозяйка гостиной. Без опыта работы. Необходимо: знание творчества М. А. Булгакова, любовь к общению, гостеприимность и доброжелательность.
Также нужны: экскурсоводы.
Нашла в ЖЖ. Я и живу рядом.
Возьму Давидку Карапетяна из эмиграции. Потому что дружу.
И заживем в Москве. :)
Последняя запись
Сегодня шесть лет со смерти Веры. Этой конференции — десять лет. Как сильно изменился мир с тех пор. Как много людей перешло в категорию «бывшие», как много новых друзей появилось из ниоткуда. Спасибо всем, кто с нами рядом.
Я жду и верю, что война закончится, что все мы перестанем делать и писать друг другу напрасные, злые слова. И что хосписов будет много. И не будет раненых и голодных детей. До встречи, Вера!
Текст был впервые опубликован 25 декабря 2016 года