Когда въезжаешь с Мезенского тракта в Пелегору, останавливаешься на холме перед въездом в село. Выходишь из машины, стоишь на краю косогора и смотришь. И видишь уходящую вниз к реке дорогу, слева перелесок, а справа, под горою – деревню: черные огромные мезенские дома, развалившуюся ферму, брошенный трактор. Еще правее, на соседнем холме — покосившуюся мельницу. Амбары, кучками сползающие к реке по склону. Видишь пегую лошадь возле серого забора. А еще видишь солнце, реку и блики солнца в этой самой реке: золотые, оранжевые, алые, бордовые. Солнце повисает над горизонтом. И через минуту все — и холмы, и мельница, и амбары, и дома, и лошадь, и забор – все прозрачное и золотое. Просто невыносимо золотое.
Спускаешься ниже. Подъезжаешь к домику дяди Гриши на самом берегу Мезени. У входа стоит плакучая береза. Подходишь и прислоняешься к ней, и смотришь на реку, на эти блики и на закат через тонкое частое кружево висячих сережек. Раскрываешь ладони и ловишь падающие на них тяжелые талые капли. Омываешь лицо этой холодной весенней влагой. И молчишь.
А потом даешь себе волю. Набираешь грудью пахучего весеннего березового воздуха. Выдыхаешь и набираешь еще. И понимаешь, что тебе не надышаться. Не надышаться и не наглядеться. И распахиваешь руки. И пытаешься обнять этот мир. И снова молчишь, задохнувшись от счастья. И замираешь от бессилия. Потому что не понимаешь, что тебе сделать с этим воздухом, с этой рекой и со всем этим миром. Не проглотить, не унести с собой, не обнять, не стать его владельцем. И отчаявшись присвоить этот мир себе, отчетливо понимаешь, что этот мир Божий.
Мезенская поздняя весна – это значит начало июня. Волшебное время. Береза у дяди Гриши еще не распустилась. Но зато и комаров нет. Ночью морозит. Днем градусов десять не больше. Начались уже белые ночи. Чудесные светлые мезенские ночи. Солнце не заходит, а светит вовсю и ночью, как днем.
Дядя Гриша выходит на крыльцо, прищуривается и говорит:
— Приехал, Ароныч? – и сам себе отвечает, — Приехал.
— В дом пойдешь или тут будешь стоять?
— Я бы тут постоял. Смотри, дядя Гриша, красота какая. Как вы тут живете в такой красоте?
— Красота, — кивает дядя Гриша, — красота.
— А чего приехал-то? – спрашивает дядя Гриша по-мезенски.
По-мезенски – это значит надо во всей фразе сохранить одно только ударение – на пред-предпоследнем слоге последнего слова. Вот тогда будет по-мезенски.
— Так чего приехал-то? На рыбалку? На рыбалку — это рано. Семга-то нейдет еще.
— Да я, вообще-то, не к тебе, дядя Гриша. Я к Матрене Ивановне, на тот берег, в Низополье. Отвезешь? Лодка-то на ходу?
— К Матрене… — дядя Гриша присвистнул, — что там, у Матрены-то, слаще, чем у нас? В Низополье он собрался. Они там я знаю, в Низополье-то, будут тебя уговаривать часовню строить. А тут у нас храм еще не достроен. Нам бы лучше помог.
— Да, нет, дядя Гриша, Матрена, говорят, музей у себя в доме открыла, сельского быта. Звала посмотреть. Ты бы отвез меня. Я там заночую. Утром музей посмотрю. Да деревню еще обещали показать. А к обеду заберешь меня оттуда.
— Деревню… — рассуждает про себя дядя Гриша. Потом вскидывается на меня, — Деревню они хотят тебе показать, Ароныч. Как же! На часовню леса хотят попросить, вот чего. А ты тоже, наивный человек! Кому поверил-то? Это ж низопола! Как их зовут, знаешь-то? Знаешь? Голоштанники. Вот как. У них сроду порядку не было. И денег у них не было. И хозяйства не было. Голоштанники они. У них и колхоз был всегда самый отстающий. Голоштанники!
— Ой, ладно, дядя Гриша, а вас, пелегор, зовут сычами, а мезенцев — кофейниками, а долгощел – турками, а кимжан – чернотропами… Вы все друг друга как-то зовете. Это у вас такая любовь друг к дружке.
— Так, — оглядывается по сторонам дядя Гриша, — так, — шарит по карманам ватника, пытается что-то найти. Ничего не находит и в третий раз говорит, — так.
— Ты это, вот чего, Ароныч. Лодка у меня не готова. Я мотор еще не ставил. Пока ставить буду, стемнеет уже. Куда плыть? Поздно будет.
— И вообще, знаешь чего, Ароныч? Тебе зачем там, у Матрены, ночевать-то? А? Она женщина одинокая, у нее дом плохой. Да и в доме она все комнаты под музей пустила. Положит тебя на повети, замерзнешь там. Ночи холодные. Ты у нас ночуй. У нас баня горячая. Суббота сегодня, с утра топится. А мать пока шанег-от наведет, треску в печке сготовит. Посидим, поговорим. А утром раненько на рыбалку.
— Погоди, дядя Гриша, какая рыбалка? Я Матрене обещал. Да и сам говоришь, семги нету пока.
— Есть, есть семга. Е-есть! Будет тебе семга, Ароныч. Все будет.
— А Матрену не слушай, Ароныч. Она злющая какая! Они, эти низопольские женки, все злющие. А Матрена так самая злющая. Я знаю. В баню пойдем, я тебе расскажу. Так что оставайся. Мотора-то все равно нет. А утром поедем. Поплавень поставим раза три и поедем. Семги домой в Питер отвезешь.
— А семга будет. Ты не думай, будет. Это ж не какая семга. Это ж Мезенская семга. Жена-то любит нашу семгу? Любит? Вот то-то. Это ж лучшая семга в мире. Ее в войну самому Рузвельту в подарок возили.
— А я и сам с тобой, Ароныч, как семги половим, так к этой Матрене и поеду. Сам посмотрю, чего за музей такой она себе затеяла. А то ты придумал — один поедешь. Понятно дело, будут леса просить. Понятно. Сам без штанов вернешься. Одно дело – голоштанники. Ну, ничего, я пригляжу. Со мной не забалуют.
Дядя Гриша развернулся и направился в дом:
— Мать! Слышь, мать! – и, прикрыв за собой дверь, — Уху погреешь с потрошками вчерашнюю. Треску уже печешь? Хорошо. Тесто ставила? Суббота же. Тогда до магазина дойди, возьми палтуса и кулебачки ему сделай. Он с палтусом кулебачки любит. Я в Лампожне видел, его кулебачками с палтусом кормили. Так он хвалил. И водки возьми получше. Две четушки возьми. Нет. Две четушки мало. Ему, Аронычу самому две четушки надо. Значит, три возьми.
— Дядя Гриша, — кричу я с улицы через прикрытую дверь, — Дядя Гриша, я не пью. Кардиолог запретил. Не больше одной рюмки.
— Хорошо, Ароныч, хорошо! Не больше одной, значит не больше одной, — и дальше в полголоса, — Бери три четушки. Бери три. Там разберемся.
В бане было не до разговоров. Пар был горячий, крепкий. Дядя Гриша поддавал и работал веничком умело и с душою.
— Ну, что, отходил я тебя? Отходил веником?
— Отходил.
— Н-но! А вот ты неправильно, Ароныч, все делаешь. Неправильно. У тебя и на заводе все неправильно-то. И в парилке все не так. Париться-то как надо?
— Как?
— Вот смотри, надо все правильно. Все правильно надо. После первого раза надо тепленькой только так, слегка сполоскнуться. Только слегка. Холодной нельзя. А ты холодной тянешь. Вот и на заводе у тебя все так. Не понимашь ты. А нельзя холодной сразу, поры закроешь. Вот так. Вот. Погоди. Садись вот тут у входа. На вот тебе чурбачок. На чурбачок садись. Подыши.
Дышали.
— А ты чего, дядя Гриша, на Матрену Ивановну-то зуб что ли какой имеешь?
— Да так. Не сложилось.
— Сватался что ли к ней когда?
— Ты откуда знаешь, Ароныч? — замахал на меня руками Дядя Гриша и, перейдя на шепот, — Было дело, еще в пятьдесят восьмом. До Любушки моей еще.
— Не пошла?
— Не пошла. Уж больно красива была девка. Ух, кака красива! А не пошла. Все прынца искала.
— И чего?
— А ничего. Так в девках и просидела всю жизнь. А я через год на Любушке женился. Слава Богу! А она, Матрена-то, на меня теперь злая всю жизнь. Всю жизнь норовит поперек что-то сделать. Вот и тут. Вот и часовенку эту затеяла, небось, чтоб ты нам на храм не давал, а ей бы весь лес. Все ей.
— Да, ладно, дядя Гриша, не жадничай. Ей и нужно-то досок на крыльцо, да на крышу, остальное они сами из лесу привезут.
— Эх, — крякал дядя Гриша, — Не понимаешь ты, — отворачивался.
Сидели. Молчали. Смотрели на реку. Дядя Гриша курил в сторонку. Потом уводил меня назад, в парилку. Опять обхаживал веником. Опять не давал окатиться холодной. Опять говорил про завод и про поры, выводил на двор и сажал меня на чурбан.
— Ну, и как ты живешь так, дядя Гриша? Вот так пятьдесят лет. Ты здесь, на этом берегу. Она там, на другом.
— Как живу, как живу? – вскакивает, дядя Гриша, — Так и живу. Сначала болело вот тут. Болело. Прям, томило очень. А потом все, свыкся. Да и Любушка у меня клад. Клад просто. И причем, Ароныч, за пятьдесят лет – ни разу. Вот веришь – нет, ни разу не попрекнула. Слова не сказала. Чувствовала, а не сказала. Вот такая женщина.
— Ладно, пойдем, а то остынешь совсем, поры закроются. Пойдем-пойдем. Ложись. Ну, что? Как? Как? Давай-давай. Терпи. Терпи. Постонать можешь. Или покричи – тоже нормально. Давай. Давай. Ладно, хорош.
После третьего захода дал мне мыло с мочалкой, сказал:
— Трись. Мойся. Пускай теперь вся грязь сойдет. Теперь грязь сойдет, и поры совсем откроются.
Дал помыться. Сполоснул меня опять теплой и потащил в парилку в четвертый раз.
— Дядя Гриша, сил нет. Уморил совсем. Кардиолог не разрешает такие нагрузки.
— Давай-давай, Ароныч. Давай, — продолжал дядя Гриша работать веником, — Вот сейчас самая польза. Вот сейчас. Ты помылся. Поры открыты. Сейчас всякое зло от тебя выйдет. Всякое зло. Будешь чистый, как новенький. Ага! Чувствуешь? Чувствуешь? А теперь давай. Давай. Слезай. Давай, поворачивайся. Ну, что? Что? Как? А? Ну, как холодненькая-то? Как оно? Как?
— А-а-а-а-а!
— Вот на тебе. На, Ароныч, завернись. И прямо в дом иди. После холодненькой – прямо в дом. Там мать тебе пива домашнего нальет. Давай иди. А я тут похлестаюсь малехо сам еще. Давай, иди.
В доме сидели за столом на кухне. Жена дяди Гриши, маленькая баба Люба, успела напечь кулебачек с палтусом, вынула из печки и поставила на стол уху с рыбьими потрошками, треску с картошкой в сметане в самодельной глиняной ладке. Нарезала какой-то колбасы. Банку холодной морошки прошлогодней выставила из погреба.
— Ты тут не очень-то, Гриша. А то будет, как в позатом годе. Пересидели тогда. Вот и сейгод не пересидите.
— Да, ладно, — машет рукой дядя Гриша, — Уж год не пил, старый уже. А человека уважить надо. Человек для нашей Мезени старается.
— Вот то-то и оно, что старый. Ладно. Сами не дети.
И пошла в комнату укладывать внучку из Питера.
Из Питера внуков присылали им каждое лето. Я сначала никак этого не мог понять. Нормальные петербуржцы стараются детей отправить куда-нибудь южнее Петербурга. А мезенские петербуржцы, наоборот, на север, домой, в Мезень. Лучше Мезени ничего нету.
— Ну, что? С легким паром? – дядя Гриша налил обе рюмки до краев и поднял одну из них, ожидая, когда я последую его примеру.
— Хорошо, давай, дядя Гриша, по одной. Но только по одной, ладно? Сам знаешь, кардиолог. С легким паром!
— Во-во, — соглашается дядя Гриша, — и супчику, супчику бери сразу. Давай. Давай. Горяченького. Вот хорошо!
— Вот, я хочу. Ароныч про завод с тобой давно уже поговорить. Ты не правильно все там делаешь.
Поднимаю брови.
— Неправильно-неправильно. Сейчас расскажу тебе, давай по одной еще и расскажу.
— Нет, дядя Гриша, я не буду, кардиолог не разрешает.
Дяди Гришина рука с бутылкой зависает над пустой рюмкой.
— Погоди, Ароныч, ты чего?
— Не буду я. Не буду больше пить. Кардиолог не разрешает.
— Что? Вообще не будешь? – зыркает на меня, — И за завод тоже не будешь? За завод!?
— О-о-о…
— Я ж не говорю, много, Ароныч. Я говорю, рюмку. За завод.
— Хорошо, — сдаюсь я, — рюмку за завод.
— Вот та-а-ак! Уху, уху бери. Да с кулебачкой. Ты ж любишь кулебачки, я знаю. Вот так. Вот так. Горяченького. Горяченького. Как?
— Добре! Добре.
— Вот слушай, Ароныч, ты на заводе все неправильно делаешь. Все. Тебе надо на завод лес завозить. Много леса. Чтобы у тебя завод весь год работал. А ты не завозишь. Или завозишь мало. У тебя завод стоит.
— Постой, дядя Гриша, пустое. Какой лес? Денег нет. На лес денег нет. Лесовозов не хватает. Опять на лесовозы денег нет. Дорогу надо делать. Обратно, на дорогу тоже денег нет. Я бы завез.
— Так ты и завози. Я ж тебе и говорю, Ароныч, завози лес. Надо, чтобы у тебя люди работали. Чтобы круглый год работали. Вот у тебя там целый поселок – Каменка! Целый поселок у тебя. Людям же работать надо. А ты лес не везешь.
— Погоди, дядя Гриша, я ж говорю тебе, денег нет.
— Да что ты все заладил. А я тебе говорю, лес вези. У тебя ж там народ без работы сидит, Ароныч. Мужики спиваются. Женщинам детишек не накормить, не одеть. Лес вези. Чтобы Каменка жила. А ты знаешь, что такое наша Каменка? Это рабочий класс! Вот что. Вот давай, за рабочий класс!
— Подожди, дядя Гриша, — вскакиваю я с места, — ты мне это объясняешь? Ты знаешь, что я уже пять лет барахтаюсь с этим заводом! Что я пять лет барахтаюсь в этом, непонятно чем. И ничего не получается. Вообще ничего. И пить я не буду. Все.
— За рабочий класс не будешь? – поднимает на меня ясные в своей правоте глаза дядя Гриша, — За каменских рабочих не будешь?
— Ф-фу-у-у… Ладно, наливай, но это последняя, — сажусь на место
Дядя Гриша отходит от стола, садится на корточки и курит в печку.
— Вот ты и не понимаешь, Ароныч. Рабочим людям работа нужна. Им без работы нельзя. Им лес нужен. Так ты и вези им лес, Ароныч. Лес вези им. Вот привези им леса на круглый год. И дело пойдет. Пойдет, я тебе говорю.
— Дядя Гриша, не могу я. Говорю ж тебе, у меня денег нет. Нету денег на лес. Найду деньги, привезу. А пока нету.
Дядя Гриша с удивлением разглядывает меня. Бросает окурок в печку, распрямляется, возвращается к столу и, уже не спрашивая, наливает мне полную рюмку.
— Наша мезенская земля, Ароныч! Ее поднимать нужно! Вон смотри, какие луга, смотри! Красота ему нравится, понимашь! Вишь, красота ему наша нравится. А надо, чтобы овцы паслись, чтобы коровы гуляли по этой красоте. Чтобы масло делать и сыр. Мезенское наше масло. Вот такая будет красота! Чтобы люди все работали. И чтобы на заводе у тебя тоже все работали. Вот, что такое красота! А ты лес не хочешь везти.
— Дак я же хочу! Хочу я, — дядя Гриша, — Понимаешь?
— Ну, а раз хочешь, так и вези, — рассудительно завершает дядя Гриша. Звонко ставит пустую рюмку на стол, накладывает мне трески с картошкой и наливает по новой.
Семги мы, конечно же, не наловили. Дядя Гриша поднял меня в пять утра. Дал умыться ледяной водой. И сонного, дрожащего потащил из дома к лодке. В лодке сунул мне старый пропахший рыбой тулуп и налил полстакана водки из недопитой вчера четушки.
— На вон, погрейся.
Выпил и сам. Потом сам выгребал на середину реки, сам выбрасывал из лодки поплавень – длинную такую сетку, сам собирал его, все делал сам. Но семги не было. Снова греб выше до соседней деревни, снова выбрасывал поплавень, снова собирал. Часам к девяти сдался.
— Ладно, Ароныч, — виновато поглядел на меня, — Нету семги. Может, камбалки кислой возьмешь домой в Питер, а? Возьмешь жене камбалки? Подваниват, конечно. Но вкусная!
— Ну да, чтобы меня тут же с этой камбалкой из дому и выгнали? Спасибо тебе, дядя Гриша, за идею. Спасибо. Если мне семейная жизнь надоест, то я у тебя камбалки тогда и попрошу. Специально. Ладно, поехали в Низополье.
— Поехали, — расстроился дядя Гриша, — Зять-то мой питерский тоже не любит кислу нашу рыбу. Не понимат. И дочка, главно дело, туда же. Привез я им как-то камбалки, так она пристыдила и – в помойку. А в камбалке кислой – в ей самые витамины. Нас мать в войну только этой камбалкой и выкормила. А она: в помойку.
— Главное, вот, что обидно, Ароныч. Лосятину привез – внучка не ест, нос воротит. А лосятина, это, Ароныч, знаешь что? Это само полезно мясо в мире. Нормальна корова только десять видов травы ест. А лось – он двести видов растений потребляет. И все полезные. Вот так. А она лосятину есть не хочет. Масло наше мезенское привез – тоже не едят. Внучка говорит, пахнет не так. Я говорю им, чем пахнет-то? Оно ж травами нашими Мезенскими пахнет. Эту ж корову ничем больше не кормили. Травой только, да сеном. А мамаша еенная, дочка моя, говорит: Все, пап, не привози больше. Не надо, мол. У нас все в магазинах есть.
— Да, ладно, дядя Гриша, не обижайся.
— Не обижайся… Мы вот тут, Ароныч, живем – ничего не понимаем. Почему завод стоит, не понимаем. Почему коров не разводят, не понимаем. Почему луга зарастают, не понимаем. Вот ты опять скажешь, денег нет. Да вы ж какие-то вывихнутые с этими деньгами. Хорошо б только ты один был вывихнутый. Ты все ж приезжий. Но ведь все ж вывихнутые. И дочки мои, и внучки, и зятья. Все. Ладно, приехали. Ты, Ароныч, как вернемся, не уезжай сразу-то. Поговорить еще надо малехо. Дело у меня к тебе есть.
Вот так и съездили мы с ним на другой берег. Председатель вышел. Прошлись по деревне. Матрена Ивановна музей показала.
В Низополье, к моему удивлению, дядя Гриша не чудил. Ни с кем не ссорился. Голоштанниками не называл. Все какую-то думу думал. К Матрене отнесся снисходительно. Музей похвалил. А когда пошли смотреть место под часовню, даже сказал при всех:
— Ну, что, Ароныч, помочь надо людям. Дал бы ты им, что ли, досок на крыльцо, да на крышу.
Домой вернулись к вечеру. Дядя Гриша затащил меня снова в дом. Усадил за стол и достал откуда-то с полки еще две четушки.
— Дядя Гриша, да ты уморить меня решил. Ты что их там солишь?
— Погоди, погоди, Ароныч, у меня ж дело к тебе. Предложение, можно сказать, деловое. Давай сейчас по рюмке выпьем. А то у меня мысль никак не устаканится. Давай.
— У тебя я знаю, денег нет. Так ты ж других бизнесменов знаешь. Других инвесторов. Вот им можешь эту идею сказать. Вот, давай выпьем. Давай.
Выпили.
— Вот такая у меня, Ароныч, идея. Раньше у нас в реке много семги было. Ловили, сколько хотели. Мезенска семга, сам знашь, на весь север известная. Потом все меньше семги становилось. Все меньше. А теперь и совсем мало. А был у нас раньше тут рыбзавод. Только его уж двадцать лет, как разрушили. Так вот моя к тебе, Ароныч, идея такая: Построил бы ты новый рыбзавод. Ну, инвестор, чтобы твой построил.
— Постой-постой, какой рыбзавод? Что он будет перерабатывать, если семги все меньше.
Дядя Гриша смотрит на меня с превосходством, снисходительно улыбается и говорит:
— Дак то-то и оно, Ароныч, что ничего рыбзавод не перерабатыват. Ему зачем перерабатывать? Он производит, а не перерабатыват. Мальков семги производит. И в реку выпускат.
— Ну, хорошо, — говорю я терпеливо, — а в чем бизнес-то? А? Бизнес в чем?
— Как в чем? – дивится дядя Гриша моей непробиваемой глупости, — Семги было мало. Ты мальков вырастил, потом выпустил, их стало много. И семги стало много, понимашь? Причем, Ароныч, эту ж семгу ее можно не только в Мезень выпускать! Не только! – дядя Гриша торжествует, — Можно и в Сояну выпускать, и в Кимжу, и в Лаку, и в Мегру. Во все речки наши можно выпускать!
— И что?
— Как что? – опешивает дядя Гриша, — Как что? Семги много будет, вот что!
— Погоди, дядя Гриша, а кто станет семгу-то ловить? — никак не понимаю я.
— Как кто будет ловить? Ну, мы все и будем. Мы все Мезенцы и будем ловить. Ну, ты приедешь, тоже будешь ловить. Или там друзей привезешь. Ловите все. Главно, что семги тогда на всех хватит. И рыбнадзор гонять нас не будет. Сколько есть семги, столько и лови.
— Погоди-погоди, — все еще не доходит до меня, — А вы ловить-то будете бесплатно?
— Конечно, бесплатно. Это ж семга.
— Хорошо, — не теряю я последней надежды, — А за мальков тогда кто платить будет?
— Как платить, — смотрит на меня с недоумением дядя Гриша, — Зачем платить? Они ж мальки. Ты ж их в речку выпускаешь. Никто не будет платить. Никто.
— Подожди, дядя Гриша, — задаю я ему медленно и внятно главный, как мне кажется, вопрос, — Зачем какой-то бизнесмен будет тратить деньги и строить завод, где никто ни за что не платит? Для чего? Вот объясни мне.
Дядя Гриша вскакивает со стула, закуривает и начинает прямо с папиросой бродить по кухне широкими шагами из конца в конец. Наконец, останавливается возле печки, бросает догоревший окурок и с готовым, судя по выражению лица, ответом садится назад к столу. Разливает водку по рюмкам. Выпивает. И глядя на меня ясными мезенскими голубыми глазами, произносит:
— Зачем, спрашивашь? – и набрав побольше воздуха, отвечает, — Чтобы семга в реке была. Вот зачем, — и твердой рукой ставит рюмку на стол.
Я вздыхаю. Беру свою рюмку. Выпиваю.
И без малейшей усмешки, глядя прямо ему в глаза, уверенно говорю:
— Хорошая идея, дядя Гриша. Нужная. Думаю, найдем инвестора.
Читайте также:
Мезень: чем хуже?
Восьмая заповедь