Пятнадцать минут и восемь часов
– Как возник твой проект «Мы живем на этой Земле»?
– На сайте donors.ru, в группе «Доноры детям» я прочитал объявление о том, что нужен человек, который может заниматься с детьми фотографией в отделениях РДКБ, где лежат дети с онкологией. А меня к фотографии пристрастил еще дед – лет в 12-14 подарил «Смену 8М», на кафедре криминалистики пришлось заниматься этим более основательно – правда, с уклоном в специальную фотографию, для нас это было обязательно, нас пять лет учили на кафедре просто фотографировать. В общем, мне было несложно пойти в больницу, позаниматься с детьми.
– Несложно – в больницу к детям? Вообще говоря, куча народу страшно этого боится.
– Да, некоторые, так сказать, эмоциональные ощущения от того, что я пришел в детское онкологическое отделение, естественно, были, но такого, чтобы после этого пойти и застрелиться – нет. Вся предыдущая жизнь, вся подготовка воспитали у меня немножко другое отношение к жизни, к тяжелым условиям, к людям в этих условиях, к себе в них и так далее. Меня учили: будь готов пожертвовать собой ради кого-то. Есть задача, надо ее выполнить, а все остальное – это побочное. Если есть цель помочь детям – надо ее достичь. К тому же есть всякие научные методики, как с этим бороться, у меня же была работа по психологии.
Единственное – волонтерство затягивает, и иногда люди теряют на этом голову. Нужно четко разграничивать свою жизнь, работу и волонтерство, хотя потом у многих волонтерство становится работой – собственно, это то, что произошло со мной.
Фотопроект начался с обычного кружка. Потом оказалось, что это не обычный кружок, что он дает поддержку детям, когда они в больнице. Мало того: обучать фотографии, не показывая чего-то, нельзя, мы приносили альбомы, и вот однажды меня встретил Саша, руководитель группы психологов, и сказал: «Я тебе давно хотел сказать – я тут всем рассказывал о том, что нужно детям что-то показывать, у них визуальный голод, и тут вдруг пришел ты со своими альбомами!»
– Я слышала твою фразу о решивших твою судьбу пятнадцати минутах и восьми часах, но не знаю, про что это.
– Это история, которая изменила мою жизнь. Однажды я заканчиваю в больнице занятие своего кружка, собираюсь ехать домой, выхожу в коридор, идет чья-то мама и плачет. «Что случилось?» – «Мне позвонили из реанимации – сыну осталось максимум полчаса, позвали попрощаться». Звоню в реанимацию. Врач говорит: «Да, у нас нет такого-то препарата, поэтому через полчаса мы ребенка не удержим». А первый директор фонда «Подари жизнь» Галя Чаликова жила по принципу «ни один ребенок не должен умереть из-за того, что не хватило какого-то лекарства».
Я звоню Гале – а таймер щелкает, и иду вниз по лестнице. Галя говорит: «Идите к машине, я сейчас чего-нибудь придумаю». Спускаюсь к машине, звонит Галя: «В Бакулевке на КПП стоит доктор с одной ампулой, вас ждет».
У меня оставалось 25 минут. РДКБ, где мы были, – это Ленинский, Бакулевка – это Рублевка. Декабрь, гололед, десять часов вечера. На мое счастье не было ни одного спецпроезда, гаишников и камер, которые фиксируют скорость. На то, чтобы доехать по МКАДу до Бакулевки, развернуться и приехать обратно в РДКБ, мне хватило пятнадцати минут. Государство и отец учили меня правильно водить машину – и я этим воспользовался в полной мере. Вкатываюсь, машина еще скользит, ампулу из машины – наверх, и сижу в машине, курю на территории больницы, меня, наверно, минут тридцать трясло. Потом уже поднялся: как, успели? Мне говорят: вроде успели, по крайней мере, теперь есть шанс, что выкарабкается.
А на следующий день я по бизнесу должен был общаться с одной государственной структурой, мне было назначено на девять утра прийти с бумажкой, получить подпись. Я вышел из этого учреждения в шесть часов вечера, сел в машину и мысленно положил на одну руку пятнадцать минут и жизнь ребенка, а на другую – эту бумажку, от которой никому ни тепло, ни холодно и на которую у меня ушло девять часов. И понял, что второе на этих весах не тянет…
С тех пор занимаюсь только фотопроектом, хотя это немножко тяжело, потому что фотопроект на жизнь зарабатывает сам: я и те ребята, которых я научил, работаем как фотографы, и то, что заработали, тратим на свою жизнь, на реабилитационные лагеря для переболевших ребят.
Сейчас работы нет. Объясняем людям, фирмам: «Ребята, вам все равно, у кого заказывать фотографии – корпоративы, рекламу, портреты, вам важно качество. Качество мы гарантируем – у нас фотографы высочайшего уровня, например, Валера Самарин известен во всем мире. Единственное, что изменяется, когда вы заказываете у нас фотографии, – те деньги, которые вы заплатите, мы потратим на реабилитацию ребят с онкологией, а не на то, чтобы купить себе новую яхту или еще что-нибудь», но пока с переменным успехом…
Делай, что надо, и будь что будет
– Мы познакомились на твоей замечательной выставке «Жизнь без боли», которая произвела на меня огромное впечатление: ты с Кристине Папян показал, как живут онкологические больные в Германии и в России. И вдруг спустя год случайно оказалось, что ты прекрасно стреляешь.
– «Прекрасно» – это большое преувеличение: сказываются двадцать лет перерыва…
– Я к тому, что ты, видимо, не только фотограф, работающий с детьми, у которых онкологический диагноз, но и кто-то еще, или, возможно, был кем-то раньше. Поэтому давай попробуем рассказать о тебе с самого начала.
– Я родился в Германии, переехал в Советский Союз с родителями, когда мне было полтора года. Поскольку отец военный, по России я покатался от души: за восемь лет обучения в средней школе поменял семь школ.
Откуда взялась стрельба? Наше поколение воспитывалось на соответствующих книгах и фильмах, и для меня фильмом номер один были «Офицеры». Благодаря ему я принял решение о том, что хочу стать военным и поступать в Суворовское училище, в пять лет. Мы с братом росли в семье офицера, отец командовал тогда автомобильным батальоном. За руль машины я впервые сел в шесть лет. Отец все выходные дни проводил у себя в батальоне, брал нас с собой, и пока он занимался личным составом, мы учились водить с его водителем, сначала на ГАЗике, потом – на всей грузовой технике, которая была у отца в автопарке, сначала, пока не доставал до педалей, с колен водителя, потом уже сам.
Однажды мы с отцом поехали на полигон, он остановил у горохового поля, говорит: «Идите пока наберите гороха, а я сам доеду», оставил с нами водителя, сел за руль, сам тронулся с места и заглох. Мы с братом засмеялись и кричим ему: «Папа, ну кто ж с третьей передачи трогается?»
– Сколько тебе лет было?
– Лет 12-13. Жили мы тогда в Самаре, точнее, это был Куйбышев. Тогда существовала система отбора детей в спорт: тренеры спортивных школ ходили по школам, по дворам, смотрели детей и спрашивали, кто хочет заниматься. Пришли к нам, пригласили на пулевую стрельбу. Понятно, что мальчишкам, тем более тем, кто собирается служить в армии, это очень интересно. Так я попал в спортивную секцию.
– Что было дальше?
– Школу я заканчивал в Подмосковье, у бабушки. Отец в то время с первой колонной входил в Афганистан – а выходил он, кстати, с последней: два раза был в Афганистане – во второй раз написал рапорт и поехал туда осознанно. В Афганистане он разработал тактику проводки автомобильных колонн, позволявшую сохранить жизнь солдат, в то время она преподавалась в академии и носила его имя. Я закончил школу и поступил в Московское Суворовское училище.
Когда мы с моими одновзводниками сейчас собираемся, всегда вспоминаем с благодарностью нашего офицера-воспитателя майора Гыдина. Это был настоящий батя, и у него, с одной стороны, если что-то натворил, то непременно получишь по шее, а с другой – он всегда нас поддерживал, всегда помогал. Для нас это была очень хорошая школа отношения к своим подчиненным, к тем, кто рядом. Понятно, что мы, 14-15-летние пацаны, иногда чудили, но нам не давали начудить так, чтобы от этого были какие-то последствия. Некоторые ребята из тех, с кем я учился, откровенно говорят: «Если бы я не попал в кадетку, я бы стал бандитом и давно бы сидел в тюрьме».
После Суворовского было военное училище. Оттуда меня комиссовали по здоровью, но, как через несколько лет выяснилось, диагноз был поставлен неправильно: подозревали проблемы с сердцем, а оказалось, что проблемы были с позвоночником – неудачная травма, последствия которой удалось убрать.
– То, что комиссовали, было трагедией или нет? Ведь это меняло твою карьеру.
– Да, меняло, но сказать, что это была совсем трагедия, не могу: на тот момент у меня уже выработалась установка «делай, что надо, и будь что будет». Я поступил на юрфак МГУ. Пришел подавать документы и готовился сдавать экзамены, а мне говорят: «Вам надо к секретарю приемной комиссии». Я прихожу к нему, а он мне говорит: «Поскольку ты курсант, мы тебя зачисляем без экзаменов». Для меня это было, конечно, счастьем: юрфак МГУ без экзаменов!
На юрфаке я добросовестно отучился пять лет – правда, мне просто учиться было неинтересно, поэтому я со второго курса пошел работать в следственную часть прокуратуры РСФСР, в следственную бригаду старшего следователя по особо важным делам Евгения Николаевича Мысловского. Это была такая школа! Раньше в правоохранительных органах, да и не только там, существовал институт наставничества: приходил молодой специалист, ему давали наставника, и дальше наставник его натаскивал.
Я специализировался на криминалистике и писал работу по психологическим аспектам тактики допроса. Прихожу к Мысловскому и думаю: сейчас мы тут кого-нибудь допросим. Сидит напротив меня уже умудренный опытом Евгений Николаевич, мы с ним знакомимся, и он говорит: «У меня в производстве находится дело по финансовым нарушениям в Госконцерте СССР. Вот тебе том, называется «Ведение финансовой отчетности в системе Госконцерта СССР», и пока ты мне экзамен по нему не сдашь, я тебя к делу не допущу». И я пошел читать и учить…
Он объяснял это очень просто: «Все эти ваши допросы, признания, явки с повинными – это все второстепенное, это человеческий фактор, вам как следователям нужно быть подкрепленными документами. Вот финансовое дело, экономическое преступление. У вас должны быть акты ревизий, заключение судебно-бухгалтерской экспертизы, все остальное. И когда вы садитесь разговаривать с человеком, у вас уже есть позиция. У вас все есть, и вам от него по сути уже ничего не нужно, признается он, не признается – вам до лампочки. Вы отдаете дело в суд, и суд будет рассматривать не его признательные показания – его адвокат научит отказываться от них, а другие доказательства – эти самые экспертизы».
И часто сейчас наблюдаешь, как следователи идут по пути минимального сопротивления: я его сейчас возьму, выбью из него показания, а дальше – трава не расти.
Кстати, по этой причине был единственный случай, когда я выступал на стороне адвоката, уже потом, когда был депутатом.
Был такой, условно говоря, московский Чикатило. По этому делу был осужден и приговорен к исключительной мере наказания невиновный человек. Но его невиновность потом установили, а до этого ко мне, депутату Моссовета, пришел адвокат этого осужденного. Он был следователем прокуратуры, который первым вел это дело, и когда к нему привели этого человека, он уволился из прокуратуры и стал его защитником. Для меня лично это было очень существенным показателем. Мы с полковником Юрием Петровичем Дубягиным, одним из сильнейших криминалистов в Советском Союзе, сели по отдельности изучать материалы, и когда встретились, наши выводы совпали: показания человека противоречили экспертизам.
– Показания были признательными?
– Да. Он потом адвокату сказал, что его заставили. В некоторых случаях то, что ему вменялось, противоречило банальной логике – например, он обвинялся в двух эпизодах с разницей в полчаса: один – в сквере у метро «Динамо», а второй – где-то ближе к станции «Дмитровская», причем у «Динамо» он был одет, условно говоря, в светлые брюки и темную рубашку, а у «Дмитровской» – в темную рубашку и светлые брюки. Получалось, что за полчаса он совершил изнасилование, убийство, переоделся, смыл с рук кровь, добежал на новое место, нашел там жертву и снова совершил такое же преступление… Многое было не сделано. К счастью, нам удалось тогда убедить Верховный суд, и в отношении этого человека был вынесен оправдательный приговор.
– Он был полностью невиновен?
– Он был виновен, но в другом преступлении, за которое его и задержали: патруль застал его за попыткой взломать машину и совершить кражу, и он поехал отбывать срок за то, что действительно совершил. Мысловский учил нас основываться на объективных показателях, а не на субъективных.
Из помощников депутата – в охрану президента
– Ты упомянул, забегая вперед, депутатство. А можно пунктиром обозначить твой путь от университета до депутатства?
– Когда я заканчивал университет, как раз начался процесс развала правоохранительных органов – это было начало девяностых. Из органов стали выбивать таких людей, как Евгений Николаевич. Это делалось двумя способами: либо человеку подсовывали какое-нибудь скользкое дело, либо отправляли его куда-нибудь в ссылку.
Мысловского на фоне всяких его выступлений отправили в ссылку в следственную бригаду прокуратуры СССР к Тельману Хареновичу Гдляну – известная личность, узбекское дело. Тельман Харенович решил заниматься политикой, избираться депутатом Верховного Совета СССР, и опирался он на своих, в том числе на Мысловского и его помощников, то есть меня и других ребят.
Нам приходилось при нем выполнять самые разные функции: поскольку Гдлян на тот момент уже намозолил глаза всем, кому только можно, и было известно, что на него может произойти покушение, во время массовых мероприятий мы были личной охраной Гдляна. Когда депутатам разрешили иметь штат помощников, я стал помощником народного депутата СССР Юрия Дмитриевича Черниченко.
– Что было дальше?
– Дальше я как помощник Черниченко выдвинулся от микрорайона Очаково Гагаринского района Москвы в Моссовет. Прошел со второго тура, по Москве по количеству голосов я был на втором месте после Станкевича. Когда мы пришли в Моссовет, у нас глаза горели. Какие-то вещи удалось сделать – например, реализовать идею о том, что материнство – это тоже профессия, и тем женщинам, которые выбирали уход за ребенком, стали выплачивать пособие.
Я был зампредседателя комиссии по законности, правопорядку, охране прав граждан, после путча 91-го года – зампредседателя комиссии Моссовета по расследованию антиконституционной деятельности. После волны печальных событий и кризисов, по нашей с Сашей Поповым инициативе в Москве появился Антикризисный комитет, в котором мы были замами у Лужкова.
В Моссовете, кстати, с первых же дней депутатов начинали «развращать», искали к нам какие-то подходы – и чиновники, и коммерческие компании.
Мне, например, просто за красивые глаза предложили платить по две тысячи долларов ежемесячно. Тогда это были большие деньги.
Я фирме, которая на меня вышла с этим предложением, обломал вариант стать монопольным юридическим представителем Моссовета, вот они и пришли договариваться.
– Видимо, это был небезопасный период, бывали разные ситуации?
– Да – по просьбе Моссовета после некоторых событий мне ГУВД даже выдал бронежилет. Предлагали оружие, на что я сказал, что в условиях города не готов его применять.
– Что было после Моссовета?
– Служба безопасности президента. Когда Моссовет разогнали и мне предложили идти туда работать, я спросил: «Ребята, вы понимаете, что я не сторонник Ельцина?» В ответ генерал сказал: «Слушай, тех, кто задницу лижет, у нас здесь столько, что у Ельцина скоро парапроктит будет. Нам нужны люди, которые скажут правду». Если коротко охарактеризовать этот период, то в Моссовете я понял, что у нас страна в заднице, а попав в службу безопасности, понял ее глубину.
– Она велика?
– Она бездонна… Когда нас опять разогнали за коробку из-под ксерокса, я отказался от предложения остаться внутри структуры, уволился, какое-то время преподавал у Мысловского на кафедре, потом у него же в контрольно-ревизионной службе ФКЦБ руководил аналитическим отделом – мы делали анализ финансовых потоков, и кончилось это тем, что нас в очередной раз разогнали. Я тогда пошел заниматься всякой коммерцией, какое-то время работал в бизнесе, а в 2007 году возник проект «Мы живем на этой Земле».
Они другие, потому что умеют больше, чем их ровесники
– Главная задача работы с детьми – обучение фотографии?
– Это реабилитация через фотографию. В 2013 году то, чем я занимаюсь, оказалось настолько интересным, что меня с моей методикой пригласили к себе немцы. И с тех пор два раза в год езжу в немецкий реабилитационный лагерь.
– А ты своими глазами видел эффект от твоей реабилитационной работы?
– Да. Таких примеров достаточно много. Когда мы начали организовывать выставки наших детей, оказалось, что это очень важная вещь. Например, один пацан вернулся после лечения в Москве в свою школу. Ты представляешь, какое отношение к ребенку, который приехал после лечения от онкологии?
Лысый, вот такие щеки после гормонов, его дразнят: лысый-лысый, так он знаешь, что сказал? «Да, лысый. Зато у меня в Москве две выставки было, а у тебя что?» Это был такой первый звонок о том, что мы делаем что-то правильное.
Еще была история, у меня их много…
Есть человек, который для меня очень много значит, это мой личный ангел, это та самая душа, которую я не имею права предать. Я сейчас буду плакать, не обращай внимания. Это Лерка. Паллиатив. Мы знали, что она умрет, что медицина помочь ей на текущем уровне не может, и как раз готовили первый реабилитационный лагерь в Германии. Лерка поехала в этот лагерь и через полгода ушла. И до последнего дня этот 19-летний ребенок просил ее кремировать и развеять пепел над Германией, потому что эта поездка была для нее самым сильным эмоциональным впечатлением за все 19 лет. Я считаю, это эффект от того, что мы делали.
Другая девочка до лагеря даже в больнице ходила в платке, а после лагеря она как-то собиралась идти к друзьям, мама принесла ей парик, а девочка ей сказала: «Зачем ты его принесла? Если кому-то не нравится моя прическа – это его проблемы».
Понимаешь, это именно то, что мы пытаемся с ними делать: мы пытаемся донести до них, что да, ребята, вы другие, но другие не потому, что болеете, а потому, что умеете больше, чем ваши ровесники. Если я это не сделаю, то кто это сделает? Есть тяжелые моменты, но есть и очень большой положительный момент – никогда не знаешь, кто больше получает: ты от детей, или они от тебя. Скорее всего, получает и тот, и другой, поэтому я у них учусь отношению к жизни.
– Какому?
– Жить каждый день, как последний. Это единственный их день, и они живут по этому принципу.
Мы привезли нашу группу в «Леголенд», 18-летний пацан упал на колени и орал: «Я всю жизнь мечтал сюда приехать». Мой сын работал специально для того, чтобы пригласить туда всю группу на день рождения. Это, кстати говоря, к вопросу о результате: старший был волонтером, пока не потерял ребенка, второй сын – фотограф в больницах, его сегодня в армию призвали, третий сейчас работает санитаром в больнице. И все помогали мне с проектом. Младший, которому 14 лет, не так давно спрашивает: «Папа, я могу быть донором крови?» Я сказал: «Сын, потерпи». А второй, которого в армию призвали, свое 18-летие встретил в донорском кресле, отметил его так. Для них нормально помогать другим людям. Я считаю, это тоже результат.
А тот пацан, ради которого я пятнадцать минут по льду ехал? Сейчас он приезжает время от времени на проверки, я смотрю на него и радуюсь.
Когда ты сдаешь для ребенка гранулоциты, а тебе потом говорят: «У него пропала температура и свои пошли после твоего переливания» – это тоже результат. И ты понимаешь, что сделал что-то полезное в этой жизни.
Не бумажку подписал, которая не нужна никому, а вот он, конкретный результат.
Была забавная ситуация… то есть тогда это было совсем не забавно. Пришел новый человек, я рассказываю ему правила поведения в отделении, слышу – шум в палате. Заглядываю туда, вижу – пытаются вывезти каталку, она застряла: у ребенка остановилось сердце, врач сидит, руками качает, вторая девчонка пытается его тащить. Я беру эту каталку, помогаю девчонкам выкатиться, распахиваю дверь из отделения наружу, едем дальше. Потом, когда назад возвращался, то понял, что дверь вообще-то открывалась вовнутрь…
Они знают, для чего это нужно
– Как воспитать это ощущение – «никто, кроме меня» – у детей?
– Только своим примером. Мой старший сын захотел стать волонтером, когда ему было 15 лет. Он был первым пятнадцатилетним, которому разрешили ходить в отделение. Почему? Потому что мы ходили, для него это было нормально и естественно. Многие живут по принципу «если не я, то кто». Да, в этом есть какой-то риск для себя. Те же гранулоциты 10 лет назад разрешали сдавать один раз в жизни, потому что это могло быть опасно для здоровья. Катя Чистякова сдавала четыре или пять раз, зная, что это может быть опасно для нее. А кто, кроме нее?
Я недавно пошел сдавать те же самые гранулоциты в пятый раз. Мне говорят: «Ты почему пришел?» – «А кто пришел, кроме меня?» Через две недели после гранулоцитов, когда написали о том, что нет доноров в отделении переливания, пошел сдавать тромбоциты. Я прихожу, доктор на меня смотрит: «Ты куда пришел? Жди месяц». Я говорю: «Формально – две недели. У тебя в отделении доноры сидят?» – «Нет». – «Тогда я пошел сдавать». Если бы я не пришел в этот день сдавать, кто бы пришел?
– Никакой такой личной истории, связанной с онкологией, у тебя не было?
– У нас со вторым ребенком была история. Его папа же дурак, устроил ребенку роды в кремлевской ЦКБ. Его там уронили головой на пол, и потом была целая серия последствий, из которых мы выбирались четыре года. И, наверное, то, что мы делаем сегодня, это отклик на те события: мы помним, как мы были одни.
Я прекрасно помню свои ощущения, когда оказалось, что стараниями Чубайса и компании один флакон лекарства для сына стоит мою годовую зарплату – а нужно было четыре минимум. Я прекрасно помню, как мне в больнице сказали: «Нужна кровь, а донорство у нас в стране теперь всё». И я сижу у себя в кабинете и говорю: «Что теперь делать?» Со мной тогда сидел замначальника отдела, он сказал: «Подожди». Звонит в кремлевский полк, говорит командиру: «Такая ситуация – ребенку нашего сотрудника нужна кровь». Командир говорит: «Приходите через час в ленинскую комнату».
Мы пришли, он собрал бойцов – у них же есть данные, у кого та же самая группа, и говорит: «Товарищи солдаты, я не имею права приказывать. Есть вот такая ситуация, ребенок, нужно переливание крови. Это добровольно. Тех, кто готов, товарищ прапорщик завтра с утра отвезет туда-то». Утром в центре переливания открыли дверь, а там стоит прапорщик, а за ним в колонну по двое все, кто был в ленинской комнате, человек двадцать.
– Как ты думаешь, сегодня, если бы повторилась та же ситуация, пришли бы солдаты?
– Спецназ, например, сдает кровь регулярно. Я общался с ребятами из одного подразделения, они говорят: «У нас боец бойцом не считается, пока он кровь не сдал». У них другое отношение, потому что человек, который сдает кровь, легче переносит кровопотерю, травмы и все такое, они на своем опыте в этом убедились, и это, кстати, подтверждают медицинские исследования. Из правоохранительной и военной среды часто приходят, если просишь – гаишники, розыск, пэпээсники. Думаю, дело тут в том, что гражданские просто ничего не видят, а служивые знают, для чего это нужно.
– Юра, ты говорил о Лере, были и другие дети, которые ушли. Как можно продолжать это делать, когда твои ученики, подопечные уходят?
– Бывает очень тяжело. И даже моего военного, оперативного бэкграунда недостаточно, чтобы это выдерживать. Я же по линии своей кафедры раз в месяц дежурил вместе с прокурорской группой, и все трупы, все изнасилования были нашими. Чтобы не сорвало крышу, психика адаптируется.
Почему у врачей скорой помощи и у криминалистов черный юмор? Потому что это защитная реакция. Но с детьми это не работает. Особенно с теми, с которыми ты знаком и долгое время общаешься.
Ты к ним приходишь, с ними смеешься, чай пьешь, условно говоря, рассказываешь им про какие-то фотографии, они тебе что-то показывают… Это уже дружба, здесь нельзя выстроить профессиональную линию «педагог-ученик». Я не могу сейчас просто пойти в отделения: я в каждом встречаю глаза, которые потерял.
– Юра, зачем, если это вынимает столько души?
– Но им-то легче.
– Но тебе-то тяжелее.
– Меня так учили, я по-другому не могу, понимаешь? Это старый принцип: «никто, кроме нас». Вот и все.
Работы детей, учеников Юрия