Геннадий Попов: Коровников в храмах мы не видели, а зернохранилища – сплошь и рядом
Геннадий Викторович Попов – искусствовед. Доктор искусствоведения, профессор. Родился в 1940 году. Директор Центрального музея древнерусского искусства им. Андрея Рублева. В этом музее начал работать в 1960 г. в должности научного сотрудника. Возглавил музей в 1994 году. Превратил его в один из важнейших исследовательских центров в области изучения и сохранения древнерусской культуры и искусства. Благодаря активной преподавательско-педагогической деятельности Г.В.Попова более 15 человек под его научным руководством получили различные научные степени. Он является автором более 130 научных трудов.
Татьяна Кучинко: Геннадий Викторович, расскажите о Ваших предках. Знаете ли Вы, кем они были до революции? Кем были Ваши родители?
Геннадий Попов: В свое время один из моих предков был расстрелян в 1919 году в Астрахани в должности архиепископа. Другой, мой родной дед, приходской священник, был взят в 1925 году в Гдовской губернии в Белоруссии. Так что здесь всё довольно сложно. Мы потом переехали в эвакуацию в Электросталь, в начале войны были в эвакуации. Квартиры, хозяева которых выезжали, часто грабили, поэтому почти никаких документов не осталось. Родители мои были скованы целым рядом обстоятельств: арест моего деда и для отца, и для мамы не был подарком. Остался страх. Я бы сказал, что религиозное начало, которое, безусловно, было, совершенно исключалось из обихода, поскольку в советское время было довольно сложно с этим – тем более, если ты нёс на себе такой «шлейф».
Первые эстетические впечатления
С другой стороны, в детстве были и аспекты совершенно иного характера, очень важные для меня до сих пор – это художественное начало. Один из моих немногочисленных оставшихся дядьев был художником, окончил Суриковский институт. В то время он писал, как и все тогда писали, картины на советскую тематику, но он был недурным художником. И поскольку темой его диплома был «Приезд Ивана Грозного в Коломенское», то мне, еще маленькому, эта тема стала очень интересна, к тому же удалось посмотреть фильм «Иван Грозный» С. Эйзенштейна. Это всё произвело неизгладимое впечатление, как и этюды дяди и его подготовительные рисунки, картины.
Самое странное, что первое мое крупное художественное впечатление – это 1949 год, мне было 9 лет, поскольку я родился в 1940. Перед этим я был в эвакуации в Нижнем Новгороде, но в силу возраста это предстаёт в памяти очень туманно. Предание рассказывает, что меня вывезли туда с головкой сыра и детским горшком. Но я ничего не помню, не могу об этом рассказать.
Первая выставка, которую я увидел именно в 1949 году в Третьяковской галерее, была выставка, посвященная юбилею Иосифа Виссарионовича. Практически вся галерея была закрыта, и огромное количество залов было посвящено «вождю всех времен и народов». Это мое первое, острое достаточно впечатление – огромное количество этих портретов… Зал с Александром Ивановым был занят огромными композициями: Ленин и Сталин на каких-то там съездах и т.д. – это было потрясающе…
Подобное впечатление, но уже иного рода я получил, когда увидел картину Налбандяна «Малая земля» с Леонидом Ильичом… Сейчас это приобретает уже комический оттенок, а тогда всё было серьезно – как и на следующей выставке подарков товарищу Сталину, которая заняла весь Музей изобразительных искусств практически, за исключением копий статуй. Белый зал и галерея были украшены такими замечательными вещами, как, например, начало «Манифеста коммунистической партии» на рисовом зерне – это же, Господи, где увидишь такое… Так что момент яркий… До сих пор помню.
Меня спасло, что где-то в восьмом классе меня отправили в художественную школу. Она была на Чудовке – это был переулок, которого уже практически нет, возле Николы в Хамовниках. До этого мы несколько раз переезжали. Сначала, как я говорил, жили в Электростали, потом переехали на московскую окраину, ближе к Коломенскому, а потом на улицу Кооперативная, она примыкала к улице Усачевской. Улица Усачевская была то еще зрелище…
В послевоенный период, в 50-х гг. это была совершенно уголовная улица: бараки, трущобные закоулки. Но учили меня в общеобразовательной школе классные педагоги. Школа №23 была базовой при Пединституте. В художественной школе был особый мир. Наставники – почти все пожилые, нищие, но известные мастера. Особенно памятен Михаил Семёнович Перуцкий, известный ещё с 1920-х годов.
Мы учились всего 4 года, очень мало, но нас очень недурно учили, хотя я понимаю: живопись – штука трудная. Мы, мальчишки, мало что знали и понимали в этом, и педагогам было очень трудно что-то объяснить. Они придерживались других начал: они прошли 20-е гг., авангард и жёстко относились к художникам соцреалистического толка, слишком лощеным, но иногда по-своему тоже замечательных. Ну не могли они принять их.
После выставок, посвященных вождю, уже после его смерти художественная жизнь постепенно нормализовалась, функционировали выставки в Академии художеств. Открылся в 1955 году Музей изобразительных искусств с грандиозной выставкой Дрезденской галереи. Это было нечто феноменальное. А поскольку мой дядюшка был художником, то я мог с восьми утра и до десяти ходить там спокойно, по спецбилетам для художников, сейчас слово «спец» имеет другой оттенок…
Возможность увидеть всю европейскую живопись сразу, всеобъемлюще – это было замечательно. Потом на меня активно повлияли походы в Третьяковскую галерею и Музей изобразительных искусств со своими замечательными коллекциями; с живописью XIX века – с импрессионистами, Сезанном и Гогеном замечательным. Это определило мои достаточно чёткие художественные ориентиры и идеалы.
Встреча с Андрониковым монастырём
Но родители мне не позволили идти по художественной части, сказали: «Иди в архитекторы». Я завалил экзамен в Архитектурный институт – и пришёл сюда, в центральные научно-реставрационные мастерские, размещавшиеся в Андрониковом монастыре. Впервые я посетил это место в августе 1957 года, мне было 17 лет, сразу после школы. С сентября я пришёл сюда работать. Я был человеком наивным: я вышел на Таганке, это было ближайшее метро, увидел колокольню и поперся. Оказалось, что это был Новоспасский монастырь… Колокольня Спасо-Андроникова монастыря была разрушена в 1930-е годы.
Я пришел сюда, и всё здесь было мне удивительно и страшновато. Здесь, в Спасо-Андрониковом монастыре в своё время, до 1925 года, был пересыльный лагерь, потом стену разобрали, колокольню разрушили. Один из очевидцев (человек этот заслуживает доверия, был такой Виктор Михайлович Василенко, преподаватель МГУ) говорил мне, что здесь нельзя было ни сесть, ни лечь – все стояли. А что, очень удобно – рядом же Курская железная дорога, сажай и вези… Можно представить себе, что это такое. Но я застал совсем другое, настоящую «воронью слободку»: здесь жили во всех корпусах, клетушках, к фасадам зданий пристроены были какие-то кухни, сараи. Свиней не помню, но куры были.
В 1958 году я поступил на отделение истории искусств МГУ – проучился там полтора года, и, поняв, что буду заниматься древнерусским искусством – напомню, что в этот период (1958-1959 гг.) были рассыпаны наборы нескольких книг по истории древнерусского искусства, из антирелигиозных соображений, естественно, – я решил, что надо «пить живую кровь» из пожилых, которые в музеях ещё оставались, и пошёл в Музей Рублёва.
Здесь был замечательный, тонко образованный знаток, Наталья Алексеевна Дёмина, человек трудной судьбы, конечно, но лучший специалист по Рублёву. Это был крупный учёный, автор лучшей книги о «Троице» Рублёва. В Музее работали с энтузиазмом, работали, несмотря на абсолютно нищенскую зарплату, – это было 69 рублей (сначала 690, до финансовой реформы Никиты Сергеевича), потом партия и правительство прибавили, и стало 75.
Конечно, жить было трудно, но было увлекательно, потому что открывалась возможность увидеть что-то. Ещё когда я работал здесь в реставрационных мастерских в 1958 году, мне удалось договориться с Третьяковской галереей, чтобы нас (несколько человек, сотрудников реставрационных мастерских) повели в фонды. Это было, конечно, совершенно феноменальное зрелище. Во-первых, древнерусское искусство, собрание которого, кстати, хранилось в Николе в Толмачах в левом приделе, в жертвеннике.
В центральной части лежало несколько валов; один из них – свёрнутый Врубель «Принцесса Грёза», тогда не было места для такого полотна.
Здесь же было много авангарда; он не был выставлен, его же скрывали, как могли. Кстати, большое количество авангарда в те годы было в госзапаснике, в одной их башен Троице-Сергиева монастыря, потом это было распределено дополнительно по музеям. Вообще, это политика скрывания и рассылания по периферии авангардных вещей, будь то Малевич или Кандинский, привела к тому, что в Таджикистане, например, сейчас целая коллекция авангардных вещей, которые им, конечно, «очень нужны».
В Краснодарском музее есть вещи из собрания Рябушинского, которые пришли из Третьяковской галереи, а в Ташкент пришло несколько произведений древнерусского искусства, среди них икона Богоматери 20-х годов XV века из Рязани. Получить это обратно не представляется возможным, я думаю, надо будет просить об этом долго, но, видимо, только через дипломатические каналы теперь уже, потому что какой же музей отдаст то, что ему, в общем, уже принадлежит по праву.
Я пришел в Музей Андрея Рублёва в 1960-м году, занимал его штат угловое помещение монастыря, в прошлом покойницкую. Там помещался весь музей, включая библиотеку – сложенную, сваленную. Коллекция хранилась в разных помещениях, временных, потому что я застал начало реставрационных работ. Они начались в 1959, т.к. Правительство СССР согласилось на призывы «мировой прогрессивной общественности» (цитирую!), чтобы отпраздновать 600-летний юбилей преподобного Андрея Рублёва (тогда он ещё не был преподобным, канонизирован он был позже, но это неважно).
Важно, что это удалось пробить. Очень большая роль в этом принадлежала Илье Эренбургу – фигура сложная, конечно, но, тем не менее, совершенно в этом смысле бескомпромиссная, очень весомая на Западе. Партии и правительству пришлось издать постановление о праздновании юбилея, и он был отпразднован с невероятным размахом, включая массу выставок по разным музеям, домам культуры.
И в этом приняли участие Павел Корин, Аркадий Пластов, Сергей Герасимов и т.д., т.е. это было всё очень серьезно, участвовали даже представители Международного комитета мира, кажется, французы приезжали. Приезжала ещё потом очень известная женщина, сейчас бы сказали «правозащитница», но тогда это говорилось как один из этих лидеров движения в защиту мира Эжени Котто, замечательная женщина. Конечно, всё это было вне каких-то религиозных категорий. Прогрессивная демократическая общественность – и точка. Но тем не менее…
Грандиозная «утка»
Музей тогда был крохотным, он возник в 1947 году. Его возникновение – тоже увлекательная история. Дело в том, что в 1947 году был опубликован план градостроительной реконструкции всей Москвы, где практически оставался только Кремль, Ленинская библиотека и ещё объекта три-четыре. Не помню, был ли там Василий Блаженный – он явно мешал танкам ходить по Красной площади… Но Андроникова монастыря не было.
И тогда Петр Дмитриевич Барановский, работавший здесь, через свою жену обнаружил копию, сделанную с записей из портфеля Миллера, немецкого учёного XVIII века, (фигура спорная, вывез некоторое количество греческих рукописей в Германию, но тем не менее) – якобы список с надгробной доски Андрея Рублева, где было всё расписано: в каком часу он умер и прочее, прочее. В лучшем случае перечень сведений тянул на XVI век.
Но когда начинали помнить, в каком часу умер и т.д. – это уже была терминология надгробных досок только царской фамилии. Потом выяснилось, что в первой половине XV века надгробия монахов не подписывались вообще… Это была грандиозная «утка», на которую «клюнул» И.В. Сталин и не только он.
Соответственно 10 декабря 1947 года (до этого было празднование 800-летия Москвы) вышло постановление об учреждении на территории монастыря мемориального музея Андрея Рублёва. Т.е. сам музей изначально был таким центром плакальщиков по умершему Андрею Рублёву. Но потом жизнь сделала своё дело, и превратился музей в центр собирания, потому что, конечно, надо было спасать очень многое и кое-что удалось: у нас сейчас более 10000 экземпляров, за 15000.
Но не надо обольщаться: какие-то центральные коллекции не очень большие, тысяч до пяти, а всё остальное – это медное литьё, редкие книги, какие-то уникальные негативы, которых уже не найдёшь. Но, тем не менее, начиная уже с 1954 года началась собирательская работа.
Сотрудники музея – Дёмина Наталья Алексеевна, а потом Ирина Александровна Иванова ездили по древним памятникам, ездил и сам Давид Ильич Арсенишивили. Конечно, удивительная фигура – такой профессиональный «делатель музея», он до этого в Тбилиси сделал два музея, литературный и театральный – а потом уже приехал сюда. Спал он здесь, в соборе, на раскладушке, у него жилья и, кажется, прописки не было, всё было невероятно, условно говоря, романтично: спал в закутке, там одновременно была первоначальная экспозиция, в основном из фотографий…
В дальнем углу монастыря есть сейчас так называемый «хлебный дом». Сначала, как я понимаю, там был каретный сарай монастырский, потом это стало гаражами ГПУ, потом уже его в 1960 году превратили в экспозиционно-выставочный корпус – к 21 сентября, когда открылся музей, удивительным образом на день Рождества Богородицы – бывают такие совпадения… Его отремонтировали и открыли, там были копии, сделанные Николаем Владимировичем Гусевым – такой замечательный был художник, копиист.
Копии были сделаны в натуральную величину с соблюдением всей технологии. Они копировали росписи 1408 года в Успенском соборе во Владимире и в Рождественском соборе Ферапонтова монастыря 1502 года. Там же было выставлено множество икон, начиная с первой трети XV века и кончая концом XVII века.
В то время, в Музее было четыре научных сотрудника. Новое поколение пришло к концу 1960-го года: сначала я, потом ещё несколько человек. И мы с 1962 года начали заниматься дополнительным собиранием произведений. Надо сказать, что мы насмотрелись такого ужаса…
Не буду врать: коровников в храмах мы не видели, а зернохранилища – сплошь и рядом. Но самое страшное не это. Зернохранилища, в общем, достаточно мирная вещь, тем более что там поддерживался определённый температурный режим. Конечно, засыпать иконы зерном, – это «прелестно», но всё-таки не совсем фатально.
Самое страшное было другое. Когда были объявлены годы внедрения «большой химии» в сельское хозяйство, тогда закрытые храмы сплошь и рядом стали использовать для хранилищ удобрений. А что такое удобрения? Соли! А соли что делают – они «ползут»: по дереву, в первую очередь, ползут по кирпичу. И в принципе не выводятся, их надо долго-долго вымывать в пресной воде. С иконами такого, естественно, не получается… Дерево съедается до пыли. Самое страшное ощущение: когда ты подходишь к иконе, берешь её, и выясняется, что есть только поверхность, а доски уже нет, она вся тлен, она падает и вместе с ней всё…
Церковь и культура
В одном из храмов города Лальска на севере Кировской области видели небольшой замечательный зимний храм XVIII века. Там поставили агрегат для разлива ситро. Вода разная, и когда мороз (а мы были там в марте), разноцветные заледеневшие потоки этого самого ситро вокруг алтаря «цвели». Воспринималось всё, конечно, как национальная катастрофа, из который мы при всех наших оптимистических цифрах о количестве верующих не выбрались и не выберемся еще довольно долго. Все хотят, чтобы церковь делала то, другое, третье… Я не хотел касаться этого вопроса, но я считаю, что в бедном государстве, при бедном-пребедном народе церковь тоже должна быть не слишком богатой. Но это всё сложно. Многие церковные учреждения на этом споткнулись, ещё с Византии.
– Как бы Вы прокомментировали проблему того, что предметы религиозного искусства становятся яблоком раздора между церковной и художественной общественностью?
– Где вы видели это яблоко раздора? Это была попытка (отчасти она остаётся) противопоставить духовность и культуру. Как разделить это, я не знаю. И надо ли… Конечно, есть тенденции местных приходов перетягивать что-то из музеев. Но музеи и сами что-то отдают Церкви. При этом Патриарх понимает, что наш Музей закрыть нельзя. Я получил своего рода «индульгенцию», где сказано, что церковь не претендует ни на помещение монастыря, ни на коллекцию. Я думаю, что это всё можно согласовать и уладить, было бы желание с двух сторон. Но часто идут «стенка на стенку», и это нехорошо.
Вообще, «стенка на стенку», этот вечный революционный зов, он, как известно, всегда приводит к плохому концу.
Начиная с Французской революции. Именно французы нас научили: если вспомнить, что маршал Мюрат непременно превращал в конюшни храмы, накрывая священными облачениями лошадей, то мы выглядим лучшими учениками героев Французской революции. Так что мы не одиноки в этом смысле… Достаточно посмотреть какие-то последствия войны католиков и гугенотов с отбитыми головами статуй.
Да что далеко ходить: Нотр-дам де Пари. Замечательное место… Стоят короли ветхозаветные – все без голов, потому как народ революционный лишил их голов, ведь они были монархами. У нас еще долго кое-что из этого останется. Иконоборческие традиции вложены, начиная с 1917 года, а, может, и раньше: вспомним, например, катастрофический эпизод с воровством иконы Казанской Божьей Матери, расчленением драгоценного оклада, продажей на вес, с топором по отношению к иконе самой… Якобы вор её сжёг. Видимо, так и есть, потому что мне приходилось участвовать в поездке в Ватикан в 2002 году по поводу той иконы, которая хранилась у Папы Римского Иоанна Александра. Никакого отношения она не имеет к оригиналу, относится к середине XVIII века, не более того.
Первые экспедиции
– В фильме Александра Архангельского «Жара» Вы немного рассказывали об экспедициях за иконами. Не могли бы Вы рассказать об этом как можно подробнее?
– В первый раз мы поехали в конце июля 2002 года по Подмосковью, в Ногинский район, потому что он достаточно удалён, в стороне от крупных городов. Там были довольно большие территории, занятые Министерством обороны, и там можно было многое увидеть. Но туда мы не попали, это было довольно сложно. Но рядом сохранились деревянные храмы.
Наконец, было село Ямкино с каменной церковью, где стоял семиярусный иконостас. Его и надо было снять, потому что здесь был склад запасных частей для МТС, они занимали весь пол храма. Что же, сняли, работа есть работа…
Снимал я, потому что остальные были дамы. Конечно, дам посылать наверх нехорошо и опасно. Укрепили всё там же, предварительно 70 с лишним икон, начиная с первой трети XIV века и кончая XVII веком. Это хороший XVII век, причём довольно много русских святых оказалось.
Видимо, был сборный, в XIX веке смонтированный иконостас, из нескольких церквей, которые могли быть разобраны, поскольку были деревянными, ветхими, дышали на ладан, и восстанавливать которые не было никакого смысла. Ещё помнится село Богослово по Владимирской дороге, там был ансамбль икон раннего XVIII века, совершенно прелестный, такое барочное искусство – это, конечно, не голландцы, но пейзажи почти изразцового качества, всё очень интересно, невероятно.
«Компрометирующая» древнерусская живопись
Дальше больше. Потом мы расширили ареал экспедиций, ездили по Твери, довольно много собрали – надо сказать, что у нас, наряду с Третьяковкой, одна из лучших коллекций тверской живописи, очень утраченной, потому что в свое время Тверь противостояла Москве и Москва этого не простила. Начиная с великого князя Ивана III, Тверь очень «утюжили», вывозя княжеские архивы, драгоценности и прочее. Но, в основном, лучшее, что у нас есть, всё-таки Москва, московская часть коллекции.
У нас также очень хорошая коллекция XVII века. Мы кончаем экспозицию Петровской эпохой, последние иконы по хронологии соответствуют основанию Петербурга. У нас, к сожалению, нет самого Рублёва, это достаточно большая редкость, но одна замечательная икона художника его круга есть. У нас довольно много самого Дионисия и его окружения, есть иконы его продолжателей – возможно, Феодосия, его сына. Так что грех жаловаться. Многое удалось спасти, и это достаточно важно.
Иногда нам передавали произведения из местных музеев, которые не могли их хранить. Надо сказать: многие хотели избавиться от «компрометирующей» их древнерусской живописи. И мы её брали. Так что, с одной стороны, есть ощущение неплохо сделанной работы, с другой стороны, конечно, хочется ещё.
Недавно мы приобрели несколько совершенно замечательных вещей, среди них – прекрасный образ Иоанна Предтечи раннего XV века, и я просто счастлив как дитя.
У меня никогда не было зуда коллекционирования. Я увидел коллекционеров, когда мне было 17-18 лет, и понял, что сдвиги в психике, обманы мне совершенно не нужны… А там были люди, подверженные этому. Но так было всегда, я бы даже сказал, что коллекционеры прошлого тоже порой занимались чистым бандитизмом, есть целый ряд судебных дел по поводу краж или выкупов икон.
Провинциальный священник, не отдавая себе отчёт в том, что он имел у себя в храме, легко менял старые иконы на какие-то новые образы, с точки зрения здравого смысла это казалось вполне логичным… Любопытно: даже среди очень известных коллекционеров были подобные ситуации. Был такой писатель, Леонид Леонов. Он долгие годы был в приятельских отношениях (фактически вырос в одном дворе при храме Иоанна Воина на Якиманке) с Натальей Алексеевной Деминой. А женат он был на дочери известного художника и коллекционера И.С. Остроухова.
Я присутствовал при его рассказах о подвигах тестя: «И вот он как-то пришёл, потирает руки: «Обменял, – говорит, – фальшак на древность!»» Как тут судить человека? Очень сложно… Я знал и знаю коллекционеров (не буду называть имена), которые имели отношение к вопросам охраны и реставрации произведений древнерусского искусства, так что эту тему я не хотел бы обсуждать. С другой стороны, в развале 1918 – 1922 годов, когда ты вообще не знал, что будет, пойдет ли это всё на «святые дрова» – была такая категория в 1920-е гг. («святые дрова» – это разрубленные иконы) – я не могу осуждать. Правда, с другой стороны, они хранили всё это до смерти – но что делать?… Человек слаб… Всё сложно…
Осмысление прошлого
– Сегодня русское средневековье по-новому переосмысляется. Как востребовано средневековое искусство современностью?
– «Домострой» давно читали?
– Читала.
– Хотите жить так?
– Нет.
– Вопросы ещё есть? Говорили же древние про реку, в которую нельзя войти дважды. Не бывает повторений. То, что бывает трагедией или героическим порывом, обращается в фарс, если этому подражать. Это совершенно «железно». И когда сейчас, извините меня, поют военные песни, а я слышал их ещё тогда, в 1944-1945-м – это небо и земля. Сейчас это буффонада, эстрада – всё уже кончилось. Было такое, было в послевоенное время, когда вдруг у нас «возродился» жанр былины: «Садится ён в шестиместный ЗИЛ…» – знаем мы это всё, проходили, это всё чушь собачья.
– Удалось ли нам создать свою искусствоведческую школу?
– Что такое школа?… Сейчас все эти школы уже слились в одно целое. Раньше была ленинградская школа (петербургская) и московская. Московская была в большей степени коллекционная, реставрационная (я застал прекрасных образованных реставраторов). Ленинградская же была академической, университетской.
Один из представителей ленинградской школы, совершенно гениальная фигура, Николай Петрович Лихачев, член Государственного совета и Думы. Был женат на дочери фон Мекка, собрал большую, замечательную коллекцию. Специалист был грандиозный: историк культуры в широком и глубоком смысле этого слова. Таких практически уже нет.
Сейчас вообще «специалист флюсу подобен», как говорил Козьма Прутков, мы сузились, и редко удается подняться до тех обобщающих вершин, которых они достигали. Они и писали хорошо, писали как представители Серебряного века. Последняя история искусства именно как прозы Серебряного века, не считая Грабаревской 1914 года, – это первые тома «Истории русского искусства» 1950-х гг. Там писали старики, и было это хорошо написано, при всех ошибках. А мы в 1960-е годы должны были писать так, чтобы даже редактор не понял, о чем речь, чтобы религиозным сознанием и не пахло ни в какой мере. Всё было очень сложно, и выбираться из этого, находить человеческий, гуманистический язык будет тоже сложно.
Фото Анны Гальпериной