Художнику, который будет расписывать храм, нужно угадать пропорции, модуль изображения, как образы будут восприниматься верующими, которые смотрят на них. А потом художник принимается за работу и само церковное пространство начинает помогать.
– В этом проявляется некий момент соборности, – говорит Владимир, – когда ты как бы подключаешься к общему церковному мышлению. Любая концепция росписи храма – это и история человечества, история спасения, и вся жизнь человека в развитии. На восточной стене чаще пишут Благовещение, на западной – Страшный Суд (на самом деле не столько страшный, сколько желанный) или Успение – вторую Пасху. Трудно объяснить словами, но когда ты погружаешься во все это, тогда что-то толковое может появиться и можно избежать изображения шеренг святых – безразличных, формальных. Какая может быть формальность в этой системе храмовой росписи? Под куполом Спас Вседержитель, Небесные силы, праотцы, пророки, евангельские сцены, самый нижний ярус – святые. Нижний – не последний. Последний ярус – это мы с вами, члены Церкви, живущие сегодня. Образ всей Церкви, всей Вселенной, всего мира от начала до Второго пришествия.
Заработок, но не бизнес
Кроме стилизации в современной иконописи Владимира огорчает коммерциализация. Понятно, что иконописец живет за счет своего труда и получать деньги за него – нормально. Речь о другом, и началось все не сегодня.
– Где-то в 80-х годах одна знакомая порекомендовала меня в «Софрино», где она тогда работала. Я пошел туда, но после одной из приемок работы я понял, что больше не могу, лучше пойду дворником. Это было такое коммерческое предприятие, в котором об иконе как таковой речи не было вообще.
Владимир постоянно подчеркивает мысль, что церковный художник живет за счет своей работы, но при этом она не должна превращаться в заработок ради заработка, в бизнес. Тонкая грань, на которой трудно балансировать.
– Когда меня спрашивают, пошел ли кто-то из детей по моим стопам, я с облегчением говорю, что нет, и я бы не хотел этого. Заниматься церковным искусством нужно только тогда, когда ты точно знаешь, что ничего другого не хочешь и готов заниматься только этим. Иначе, когда человек воспринимает церковное искусство только как возможность заработать, то можно потерять что-то важное.
Мне не хотелось бы, чтобы занятие церковным искусством воспринималось как одна из профессий. Да, иконопись дает возможность заработать на хлеб насущный, но в то же время это и нечто большее. Когда мы только начинали заниматься иконописью, все, связанное с Церковью, было под запретом и, соответственно, не стимулировалось никакими материальными благами. Мы, конечно, зарабатывали на жизнь себе и семье, но мыслей превратить это в бизнес не было. Вместо этого было то самое горение, понимание важности выбранного дела.
Вспоминаю, как мы расписывали один храм на Западной Украине тогда, в советское время. Это было, действительно, общим делом. Настоятель на своих стареньких разбитых «Жигулях» возил известь для штукатурки, деньги собирали прихожане, всем миром. Настоятель не давил своим авторитетом, спокойно говорил: «Я в этом ничего не понимаю, делайте, как знаете». Для нас это была именно работа для Церкви, а не желание побольше получить.
Сейчас ситуация изменилась, давно нет идеологического гнета. Но возможность свободно заниматься церковным искусством и порой довольно неплохо зарабатывать в некоторых случаях идет не на пользу этому искусству. В таких случаях оно превращается в коммерцию, отсюда – конкурентная борьба, попытки угодить заказчику. А заказчику порой нужна «красивость» – то, чем категорически нельзя подменять красоту.
Красота – одно из имен Божьих. Ее отблески – в реалиях здешнего мира, и уж тем более, говоря о Горнем мире, нельзя обходиться красивостью.
Потому Александр Соколов и говорил, что заказчика надо воспитывать.
На вопрос о том, как будет развиваться церковное искусство дальше, не произойдет ли спад интереса к нему, и люди перестанут строить храмы, и, соответственно, церковные художники станут не особо нужны, Владимир Любарский отвечает так:
– Думая об этом, я всегда колеблюсь между необоснованным оптимизмом и пессимизмом осведомленного человека. Да, оптимизм с бытовой, житейской точки зрения не обоснован, но он опирается на нечто другое, то, что больше житейски-бытового. Мы говорим о церковном искусстве, то есть искусстве Церкви. А она – больше всего того, что мы, люди, в нее привносим.
Церковный художник – это не просто тот, кто расписывает храмы, а тот, кто пытается по-настоящему войти в Церковь. Снова тот самый путь.
Понять, кто ты, можно только в Церкви
Выпускник худграфа, Владимир в юности пытался найти свое «я» в творчестве, но однажды уперся в стену.
– Это был некий духовный тупик. Писать дальше пейзажи и натюрморты я не мог, – рассказывает художник, – и мне стало ясно, что пока не пойму, кто я, мне нечего сказать в живописи.
И я бросил писать творчески, на жизнь зарабатывал тем, что работал в кинотеатре, рисовал афиши. И искал себя. Сначала пошел в синагогу, купил там Сидур – иудейский молитвенник. Оказалось, это не то, что мне нужно, и не то, что дает ответы на мучившие вопросы.
В то время крестились многие из окружения Владимира, но он относился к православию настороженно – слишком уж пугали категоричные неофиты.
– В некоторых ситуациях неофитская категоричность и безапелляционность отталкивала. Я еще не знал, что мне вскоре предстоит переболеть этой болезнью в полной мере. Но во всех вновь обращенных привлекало горение посвященного в Тайну.
К тому времени я уже прочитал Евангелие на русском языке, и это произвело на меня очень большое впечатление. Меня потрясло, что в Евангелии ближними могли быть все, вне зависимости от национальности, социального и прочего статуса. Ни эллина, ни иудея, все братья, над всем самоотверженная братская любовь и величайшая Жертва. Не корысть, не выгода, не карьера…
Вскоре близкий друг пригласил поехать вместе с ним к отцу Димитрию Дудко. Когда он вышел, я даже не помню, о чем мы с ним говорили, помню, что какого-то особого впечатления на меня не произвел. Когда мы собрались уходить, он всех благословил, а мне сказал: «Ты некрещеный, я не могу тебя благословить. Но можно я дам тебе братское целование?» Помню прикосновение его мягкой, пушистой бороды… Вскоре я крестился.
Именно после крещения в 1980 году Владимир понял, что в искусстве, в творчестве его интересует именно иконопись и больше ничем заниматься он не хочет.
– После того, как я крестился, меня перестало привлекать светское искусство. Мне казалось и кажется сейчас, что в Церкви личностное начало может проявиться значительно более верно, потому что только через это можно понять, кто ты на самом деле. Пока ты не понял этого, то всякие псевдо-«я» – они соблазняют, мешают найти себя и свою дорогу по-настоящему.
Чему нельзя научиться по книжкам
Тогдашний духовник благословил Владимира идти учиться у Александра Лавданского, с семьей которого дружила семья Любарского.
– Он многому научил меня в том, что касается работы. Но самое большое впечатление произвела на меня его личность. Бескорыстный, не имевший профессиональных секретов, готовый поделиться и принять любого, как родного. Еще у него было горение. Все иконописцы того призыва горели. Каждый по-своему. Кто-то тихо и умиленно, кто-то строго и аскетично, а кто – бурно выплескиваясь через край. При общей установке следовать образцам, именно горение выявляло в работе индивидуальность каждого.
Позднее Владимир много работал с иконописцем Александром Соколовым:
– Во многом наши взгляды на труд иконописца идентичны. Мне нравится его формулировка, когда он говорил об иконе, используя японский термин «до» – путь. Он говорил «икона-до», путь иконы. У японцев это термин с очень широким диапазоном значений. Когда переводили Евангелие на японский язык, не могли найти аналог слова «благодать» и перевели как «до».
Пути невозможно научиться по книжкам, при этом важно смотреть на ориентиры, которые оставили другие люди. А дальше, как пел Высоцкий, надо выбираться «своей колеей».
Когда мы начинали, не было такого изобилия образцов, когда все иконы доступны и можно любую взять как образец. И у нас не возникало постмодернистского соблазна и возможности спрятать какую-то пустоту за стилизацией. Сейчас есть большой соблазн стилизации, а она, мне кажется, очень губительна для иконы.
Вы знаете, это как истинная молитва. В молитвослове у нас есть молитвы, которые можно условно разделить на четыре типа – богословие, благоговение, покаяние и прошение. Их можно произносить формально, при этом выразительно, ритмично, приятным тембром. Любая же истинная молитва – та молитва, которая вышла из сердца. И те молитвы из молитвослова как раз вышли из сердца, они могут указать нам путь, по которому идти. Путь без таких указателей тоже невозможен.
Мне приходилось видеть немало экспериментов в иконе, когда из нее буквально вылезала самость автора, а она должна быть вторична. Причем это не исключает авторского «я», ведь иконопись – это беседа с Богом, а в беседе не может быть одного участника. Поэтому личность обязательно должна присутствовать. Но совсем не самость, а для того, чтобы было не мнимое «я», а подлинное, нужно идти по своему пути.
Дышать, как древний мастер
Если в Средние века в диалоге Бога и человека главный акцент делался на Боге, то в эпоху Возрождения его перенесли на человека. Со временем ситуация усугублялась, до тех пор, пока Первое Лицо этого диалога не забыли и человек не начал говорить сам с собой, ему важным стало именно самовыражение, эта «самость» – одна из главных определяющих авангарда.
В СССР человек уже настолько задыхался, во-первых, просто в безвоздушном общественном пространстве; во-вторых, потому, что внутри себя он не мог разобраться, где его подлинное лицо, что вновь возник интерес к диалогу, когда поколение 40-х годов стало активно поворачиваться к вере.
В иконе советского и постсоветского времени мы, можно сказать, прошли ускоренными темпами этот путь от «Средневековья» до «авангарда». Сначала это было безусловное копирование, когда некоторые утверждали, что вообще нельзя ничего изменять в образце. В итоге – пришли к тому, когда порой теряется грань, где – проявление подлинного религиозного чувства, а где – бесплодное самовыражение.
Кажется, это говорят китайцы – для того, чтобы скопировать мастера, нужно не просто иметь такие краски, такую кисть, как у него, а занять в пространстве такое положение, которое он занимал.
Когда художник копирует или стилизует под, скажем XIV век, XVI – представьте себе мастера того времени. Он поработал, вышел из храма, сел в машину и поехал со скоростью 120 километров в час.
Странно звучит, да? Я бы еще дополнил китайскую мудрость: художник должен и дышать так, как дышал тот, кого он хочет скопировать. Лучше всего дышать в своем темпе.
Время сомнений и подлинный путь
Именно иконопись, церковное творчество помогло Владимиру остаться в Церкви, когда после неофитского восторга пришло время сомнений.
– Помню, как однажды, в девяностых, в Скорбященской церкви на Ордынке, я стоял на службе, смотрел в затылки людей и очень хотел уйти, отделить себя от Церкви. Слава Богу, этого не произошло. Просто в неофитский период, когда я все сглатывал, не разжевывая, я заглотил то, что, как потом понял, было несъедобно и к природе Церкви, к христианству не имело никакого отношения. Например, сектантское мышление, неприятие другого человека: если ты не с нами, то ты мало того, что ты против нас, а ты уже просто одной ногой в аду, в отличие от нас.
И как раз работа над церковными росписями меня очень поддерживала, я начинал как раз нащупывать свой путь и понимал, что это мое. Так что причастие и работа – то, что укрепляло в вере. В этот трудный для меня момент жизни меня поддержал Александр Соколов. Слава Богу, я сумел отделить от Церкви то, что к ней, по сути, не имеет отношения и что в нее приносим мы, люди.
Восьмидесятые, девяностые годы – это неофитство всей страны. Да, было много надежд, перспектива представлялась очень многообещающей. Мне кажется, что и сами мы не слишком оправдали собственные надежды. Что будет дальше – трудно сказать. Кроме того, что Церковь, несмотря порой на наши усилия, будет стоять и «врата ада не одолеют ее» (Мф. 16:18).