Главная Культура Страницы истории

К 90-летию февральской революции. Россия между верой и безверием. Две революции. 1917-й год

Люди ошибочно привыкли считать, что в царских домах живет счастье. Думаю, едва ли не самая тяжелая жизнь в чертогах! Особенно в предреволюционное время, когда дворцам отовсюду грозили беды, покушения, взрывы, бунты, вражда, ненависть. Нет, «тяжела шапка Мономаха». И как легко понять, что этим людям в такую трудную годину хотелось иметь в ком-нибудь опору, помощь, утешение. Мы, духовные, — причин немало, и не в одних нас были они, — не сумели дать этого требуемого утешения: не горели мы.

Начало: К 90-летию февральской революции. Россия между верой и безверием. Две революции.

В это время разразилась война 1914 года.

Тут я могу сказать кое-что из моих личных воспоминаний о прогремевшем печальной известностью Григории Ефимовиче Распутине.

Мне пришлось знать его лично года три-четыре.

Через это знакомство мне немного приоткрылась придворная и аристократическая жизнь. Ему приписывается большое влияние на назначение государственных деятелей. Его появление характерно и с точки зрения церковно-религиозной. Его имя, несомненно, дало материал и для революции. Но, конечно, я запишу лишь немногое.

Тяжело это воспоминание. И обычно я не люблю рассказывать о нем. Просил меня один писатель дать ему материал о Распутине, я тоже отказался. И теперь пишу лишь для целости исторического материала, и то далеко не все.

Мне о нем довольно достаточно известно, потому что я знал его с первых дней появления в Санкт-Петербурге в течение нескольких лет. Кроме того, в моих руках оказалась его краткая автобиография, записанная с его слов для государыни, а так как там было много просторечивых выражений и вульгаризма, то по поручению царицы я и должен был в той же желтой сафьяновой тетради изложить все литературно. Но до конца не довелось мне довести этой работы; времена переменились…

Григорий Ефимович Распутин (другая, добавочная, фамилия его была Новых) пришел из сибирского с. Покровского Тюменского уезда Тобольской губернии.

Если верить его рассказам и записям в сафьяновой тетради, то он сначала вел жизнь греховную. Но потом пришел в раскаяние и решил перемениться. Для этого он, между прочим, выкопал где-то там пещеру и стал молиться, поститься, бить поклоны, спасаться. В таких подвигах он дошел будто бы до того, что получил дар даже чудотворения. Его жена, которую я тоже видел в Петербурге вместе с ним, простая, но умная женщина, не верила в святость мужа. Тогда он предложил ей доказательство: сели в лодку на местной реке, и она будто бы поплыла сама вверх без весел. После этого Григорий Ефимович (так обычно звали его) решил «ходить по святым местам», как это широко практиковалось обычно среди богомольных крестьян, паломников, странников. Между другими святынями он особенно часто посещал Верхотурский монастырь Пермской губернии, как ближайший к Сибири. А там, в скиту, жил подвижник — монах о. Макарий. Я его лично видел в Петербурге вместе с настоятелем монастыря архимандритом Н., их привозил Распутин, чтобы показать, какие у него есть хорошие благочестивые друзья. Тогда уже пошла борьба против него.

Действительно, оба эти инока были очень хорошие люди, а о. Макарий и доселе остался у меня в памяти как святой человек, только очень уж доверчивый, как дитя. Святые люди нередко бывали такими: живя сами свято, они и на других смотрели так же, по изречению Григория Богослова: «Кто сам верен, тот всех доверчивее».

А может быть, святые ради спасения грешников намеренно обращались с ними ласково, я такие примеры видел в жизни святого старца Гефсиманского скита, около Сергиевой лавры, о. Исидора.

Так в своих паломничествах Григорий Ефимович добрался и до Казани, Там он познакомился с монахами-профессорами и студентами Духовной академии и произвел на них сильное впечатление. Они порекомендовали ему отправляться в Санкт-Петербургскую Духовную академию, где тогда ректором был епископ Сергий, а инспектором — известный по своей подвижнической жизни и учености архимандрит Феофан. Оба эти человека были безукоризненно чистые люди, глубоко религиозные монахи, пользовавшиеся заслуженным авторитетом в церковных кругах, а о. Феофан — уже и в некоторых великосветских — как духовник и богослов. К ним в Казанской академии дали сопроводительное письмо Распутину. На первом знакомстве в квартире ректора академии кроме о. Феофана и трех-четырех приглашенных студентов был и я. Распутин сразу произвел на меня сильное впечатление как необычайной напряженностью своей личности (он был точно натянутый лук или пружина), так и острым пониманием души: например, мне он тут же строго задал вопрос: «Что же? Чиновник или монах будешь^» Об этом моем тайном намерении знал только один о. Феофан, никто другой. При таком «прозорливом» вопросе гостя он так и засиял. О. Феофан всегда искал Божиих людей в натуре, были и другие примеры в его жизни до и после Распутина. Другим студентам Распутин не сказал ничего особого… Знаю я другие факты его глубокого зрения. И, конечно, он этим производил большое впечатление на людей. Епископ Сергий, однако, не сделался его почитателем. И, кажется, Распутин никогда больше не посещал его. Будущий патриарший местоблюститель был человеком трезвого духа, ровного настроения и спокойно-критического ума. Но зато о. Феофан всецело увлекся пришельцем, увидев в нем конкретный образ раба Божия, святого человека. Начались частые свидания их. Я, как один из близких почитателей о. Феофана, тоже уверовал в святость «старца» и был постоянным слушателем бесед его с моим инспектором. А говорил он всегда очень остроумно. Вообще, Распутин был человек совершенно незаурядный и по острому уму, и по религиозной направленности. Нужно было видеть его, как он молился в храме: стоит точно натянутая струна, лицом обращен к высоте, потом начнет быстро-быстро креститься и кланяться.

И думаю, что именно в этой исключительной энергии его религиозности и заключалось главное условие влияния на верующих людей. Как я уже говорил не раз раньше, духовная жизнь и религиозное горение к тому времени начали падать и слабеть. Вера становилась лишь долгом и традицией, молитва — холодным обрядом по привычке. Огня не было в нас и в окружающих. Пример о. Иоанна Кронштадтского был исключением, но он увлекал преимущественно простой народ. А высшие круги — придворные, аристократы, архиереи, духовенство, богословы, интеллигенты — не знали и не видели религиозного воодушевления. Как-то все у нас опреснилось, или, по выражению Спасителя, соль в нас потеряла свою силу, мы перестали быть «солью земли и светом мира». Нисколько не удивляло меня ни тогда, ни теперь, что мы никого не увлекали за собою: как мы могли зажигать души, когда не горели сами?! Один святой архиерей, епископ Иннокентий, бывший Благовещенский, живший потом на покое в монастыре возле Севастополя, говорил мне: «Вот жалуются, что народ не слушает наших проповедей и уходит из храма, не дожидаясь конца службы. Да ведь чего слушать-то? Мы питаем его манной кашей, а люди хотят уже взрослой твердой пищи».

Верно! Было общее охлаждение в нас. И приходится еще дивиться, как верующие держались в храмах и с нами? Но они были просты душою, не требовательны к нам, а еще важнее, они сами носили в себе живой дух веры и религиозной жизни и им жили, хотя вокруг все уже стыло, деревенело. А интеллигентных людей и высшие круги мы уже не могли не только увлечь, но и удержать в храмах, в вере, в духовном интересе.

И вдруг появляется горящий факел.

Какого он духа, качества, мы не хотели, да и не умели, разбираться, не имея для этого собственного опыта. А блеск новой кометы, естественно, привлек внимание.

Из Духовной академии этот пламень перебросился дальше. Благочестивые люди, особенно женщины, стали восхищаться необыкновенным человеком, круг знакомства стал расширяться все больше… «Светов, святой» — распространялась о нем слава. И, голодный духовно, высший круг потянулся на «свет». Оказывалось, вера совсем уж не такое скучное дело, не все же там мертвецы, а есть и горящие…

Такова, по моему мнению, первая причина шумной рекламы Распутина, люди всегда жаждали сильных ощущений, в чем бы они ни проявлялись. А это, в основе, правильно: человеческая душа создана не для буднического прозябания, а для высокой, мощной жизни. Человек всегда искал захватывающих переживаний, даже хотя бы и нездоровых: «А он, мятежный, просит бури, как будто в бурях есть покой!.» Да, в них нет покоя, но не хочет и не может человек, это «высокое имя», найти покой в безжизненности, во внешней будничной теплохладности.

Однако в этой совершенно законной по существу и идеальной заданное™, в стремлении человека всегда лежал соблазн подмеси и преждевременности.

Адам и Ева поторопились быть «яко бози» и лишились того, что имели. Человечество во все века хотело слишком скоро и слишком механически овладеть высотами, украсть и совлечь — как Прометей огонь с неба на землю: получилась ошибка, самообман, «прелесть». Вместо огня оказывался призрачный мираж, вместо горения — коптение, вместо света — мрак. Таково происхождение всех лжеучений, ересей, сект. Еще не созревшие до совершенства, эти люди хватались за верхушки его и падали.

Особенным соблазном у человечества всегда было желание соединить небесное с земным, духовное с телесным. И этот соблазн сильнее был в высших кругах: богатство давало там возможность удовлетворять все положения, а они были по преимуществу плотские, духовное давно исслабело. изжилось. Есть немало оснований думать, что в этих высших кругах столицы и больших центров жизнь давно спустилась весьма низко… Литература Толстого. Тургенева, Достоевского, Гончарова говорила нам давно, что общество там становилось, по предпотопному выражению Библии, «плотью». В нигилистических кругах интеллигенции возобладал другой, но в сущности подобный дух — безбожного материализма: жить только этой земной жизнью — вот ясная цель. В некоторых случаях эти два течения выражались в вульгарных формах, мы помнили еще кружки интеллигентной молодежи — орловские «огарки». Припомню одну картину и из своей памяти.

В одном селе, в интеллигентной семье, было две сестры. Они были всегда точно ангельчики: чистенькие, красиво одетые, безукоризненно скромные, глазки их всегда опущенные: конечно, чистые, верующие. Я. как юноша, не смел бы и подумать о них что-нибудь вольное. Мне казалось, им место на возвышенном пьедестале и непременно под стеклянным колпаком, чтобы на них и пылинка сесть не могла. А мы, простые смертные, могли бы лишь ходить вокруг них и радостно любоваться. Никто никогда за ними не ухаживал. Но вот пришли новые времена. Они обе — курсистки в Петербурге. Их мать, прекрасная, очаровательная нежная женщина, послала со мною на святках гостинцы дочкам. Нашел я их адрес на Сенной, взобрался на пятый этаж, отворяю дверь. И что же вижу? До мрака накуренная комната полна студентов и курсисток, шум, хохот, крики… И вдруг я слышу: наших ангелов зовут по уличному «Анютка!», «Клавдюшка!»… Боже мой! Какое кощунство! Отдал я гостинцы и в большом горе, разочарованный сбежал вниз… Больше я потом нигде не видел их…

Но дело не в простом лишь грехе, а в общечеловеческом стремлении соединить дух и плоть. Всегда существовали не только философии, но и религии, в которых люди хотели сочетать это. В сущности, все языческие религии, включая потом и магометанство, а также — в глубине — и еврейская религия, были двойственными в своей мистике и морали. И этот соблазн лежит в каждом человеке, потерявшем святую цельность после грехопадения. А в России в предреволюционное время создалось даже целое религиозно-философское направление, так называемое неохристианство.

Новость этого учения заключалась именно в стремлении объединить святость с плотью (в целом и широком смысле последнего слова). Святая плоть — вот их мечтательный идеал. Конечно, грех знаком каждому человеку. Но так и нужно называть его грехом. А этого мало человеку, хочется, чтобы все было свято. И в случае с Распутиным не нужно думать, чтобы окружающие его люди были сплошь дурные. Разные были и там. Были — я знал их лично — и прекрасные души. Были и дельцы, которые искали через него выгод. Но были и такие, которых прельщало в нем сочетание святости с плотью, и они сами увлекались этим.

Как же сам он встал на эту линию? Очень просто. В каждом человеке есть эта двойственность, была и оставалась она и в Распутине, как в общей его природе, так и после прежней греховной жизни. Если допустить (а я допускаю) и факт прошедшего перелома в его сибирской жизни, нельзя все же забывать того, что изжить греховность свою — дело наитруднейшее. Самое трудное из всего в мире! И будь он в силе, находись он под хорошим руководством опытного духовника, так в молитвах и покаянии он достиг бы не только спасения, а возможно, и особых Божиих даров. Но он подвизался без руководства, самостоятельно и преждевременно вышел в мир руководить другими. А тут еще он попал в такое общество, где не очень любили подлинную святость, где грех господствовал широко и глубоко. Ко всему этому невероятная слава могла увлечь и подлинного святого человека. И соблазны прельстили Григория Ефимовича: грех оказался силен.

Впоследствии, когда государю стали известны соблазнительные факты его жизни, он будто бы ответил: «С вами тут и ангел упадет! — но тут же добавил: — И царь Давид пал, да покаялся».

Я думаю, что возможно без погрешности сказать: не случайно в высшем обществе увлекались Распутиным, там была соответствующая почва для этого. А потому не в нем одном, даже скажу, не столько в нем, сколько в общей той атмосфере лежали причины увлечения им. И это характерно для предреволюционного безвременья.

Трагедия в самом Распутине была более глубокая, чем простой грех. В нем боролись два начала, и низшее возобладало над высшим. Начавшийся процесс его обращения надломился и кончился трагически. Здесь была большая душевная трагедия личная. А вторая трагедия была в обществе, в разных слоях его, начиная от оскудения силы в духовных кругах до распущенности в богатых.

Придворные же и чиновничьи круги большей частью искали через него самых простых и житейскях выгод: лучших мест, высших назначений, денежных афер. Но и там были искренно увлекающиеся им как рабом Божиим. Я это подлинно знаю. Не буду называть имен, а многих я и доселе вспоминаю с любовью, но укажу лишь на саму царицу, она чтила его именно как святого. Над этим можно улыбаться, иной скептик не поверит, но я утверждаю, что это было так! Здесь произошла тоже трагедия… К ней я возвращусь после моих пространных отвлечений…

В некоторых кругах думали, будто архимандрит Феофан сам провел Распутина в царский дворец. Это неверно. Он познакомил его, разумеется, как человека Божия, с одной великокняжеской семьей, ему близко знакомой духовно. А оттуда его уже познакомили со дворцом царя. Чем объясняется непомерное увлечение им там. особенно у царицы? Нет ни малейшего сомнения, что там были высокие мотивы, а никак не низменно-греховные! Духовная история знает аналогичные примеры подобных увлечений, но не буду пускаться сейчас в эти экскурсы, лучше пойду проще и конкретнее прямо к царской семье.

Люди ошибочно привыкли считать, что в царских домах живет счастье. Думаю, едва ли не самая тяжелая жизнь в чертогах! Особенно в предреволюционное время, когда дворцам отовсюду грозили беды, покушения, взрывы, бунты, вражда, ненависть. Нет, «тяжела шапка Мономаха». И как легко понять, что этим людям в такую трудную годину хотелось иметь в ком-нибудь опору, помощь, утешение. Мы, духовные, — причин немало, и не в одних нас были они, — не сумели дать этого требуемого утешения: не горели мы. А кто и горел, как о. Иоанн Кронштадтский, то не был в фаворе, потому что давно, уже второе столетие, с Петра Великого, духовенство там вообще было не в почете. Церковь вообще была сдвинута тем государем с ее места учительницы и утешительницы. Государство совсем не при большевиках стало безрелигиозным внутренне, а с того же Петра, секуляризация, отделение ее, — и юридическое, а тут еще более психологически жизненное — произошло более двухсот лет тому назад. И хотя цари не были безбожниками, а иные были даже и весьма религиозными, связь с духовенством у них была надорвана. Например, нельзя было представить себе, чтобы царь или царица запросто, с любовью и сердечным почтением могли пригласить даже Санкт-Петербургского митрополита к себе в гости для задушевной беседы или даже для государственного совета. Никому и в голову не могло прийти такое дружественное отношение! А как бы были рады духовные! Или уж нас и в самом деле не стоило звать туда, как бесплодных?.. Нет. думаю, тут сказался двухвековой отрыв государственной власти от Церкви. Встречи были лишь официальные: на коронациях, на царских молебнах (и то не сами цари на них бывали в соборах).

на погребении усопших, на святочных и пасхальных поздравлениях. Вот и все почти. Даже в прямых церковно-государственных делах Церковь не могла сноситься с царем-правителем непосредственно, а было поставлено средостение в виде «ока государева», светского министра царева, обер-прокурора Синода.

Господство государства над Церковью в психологии царских и высших кругов действительно было, к общему горю. А царь Павел даже провозгласил себя главою Церкви. Конечно, никто и никогда из верующих, начиная с митрополитов и кончая простым селяком, не только не признавал на деле, но даже и в уме не верил этому главенству, как веруют, например, католики, в своего папу. А мы в селах даже никогда не слыхали об этой дикой вещи; если же бы и услышали, то нам она показалась нелепой и пустой: мирянин, без рясы, хоть бы и сам царь, да какой же он глава Христовой Церкви?! Смешно! И напрасно католики обвиняют нашу Церковь в цезарепапизме, будто главой ее был цезарь, царь, и что без царя Церковь и жить не сможет. Никогда мы, Церковь, этому не верили! Я в детстве и юности даже не слышал об этом. А когда узнал из книжек, то не обратил ни малейшего внимания, как на негодную и мертвую попытку вмешаться не в свое дело, а мужики и совсем не слыхали. Пришла революция. ушли цари, а Церковь живет по-прежнему, к недоумению обвинителей-католиков.

Но в высших кругах действительно была утеряна связь с духовенством; там крепко жила идея, что государство выше всего, а в частности и Церкви. А за придворными кругами шли аристократические по подражанию и ради выгод.

Вместо же влияния духовенства в придворную сферу проникало увлечение какими-нибудь светскими авантюристами, спиритами, или имел силу обер-прокурор. А душа все же искала религиозной пищи и утешения. Приходилось читать, что до Распутина был при дворе какой-то проходимец-француз Филипп (или Филипе — все равно).

И вот является теперь не привычный и далекий архиерей, не незначительный и скромный батюшка, а особенный, мирской, «святой человек». Можно было заинтересоваться таким! А Григорий Ефимович мог производить впечатление своей силой утешения.

Он не был никаким гипнотизером или шарлатаном, а просто своей силой действовал на людей. Нельзя же забывать, что ученый монах и богослов о. Феофан чтил его как святого и всегда (в начале) был в радости от общения с ним. Чему же удивляться, если и в царском доме, и у великих князей увлекались им? А царица несомненно была религиозною женщиной. И вдруг такой наставник и утешитель! Да еще в труднейшую эпоху: после неудачной войны с Японией, во время первой революции, а потом и во время первой войны с немцами.

Всякому верующему человеку при таких условиях захотелось бы услышать голос человека Божия… Легко сказать: святому Бог открыл то и то… А царица считала его за святого.

А что он происходил из мужиков, так это придавало ему особенную привлекательность — «сам народ» в лице Григория Ефимовича говорит непосредственно с царем народа!

Немалое, но никак уж не главное, не первостепенное значение в увлечении им была болезнь наследника (слабость кровеносных сосудов). Этому обычно придают чуть не важнейшую роль в вере царицы Распутину, который будто бы облегчил эту болезнь. Если это и верно, нужно думать, что-то было тут истинного, то вера матери в исцеление ее сына лишь увеличивала почитание ею старца-чудотворца.

Как относился к нему сам государь, я не имею окончательного мнения. Некоторые думают, что он терпел все лишь ради царицы и сына и не мог поступить против более сильной воли царицы. А есть основание предполагать, что и он любил Григория. Ведь и он был человек, нуждавшийся в утешениях и советах, и он был верующим в Бога и Божиих людей. Вероятнее всего, у него сочетались обе причины: личная нужда в советнике и влияние царицы.

А когда Распутин получил силу «у царей», как он тогда выражался, тогда очень многие люди среди придворных и высших кругов начали искать с ним знакомства, чтобы через него добиться чего-либо «у царей». И добивались: при вере их, они, конечно, шли навстречу рекомендациям его. Несомненно, и сами они советовались с ним при назначениях разных лиц на государственные должности. Тут же начала разыгрываться такая вакханалия вокруг Распутина, что иногда кажется почти сказкой, кого только не бывало в приемной у этого сибирского крестьянина, друга царей! Понятно, такая роль его постепенно начала еще больше подрывать и расшатывать трон, который без того уже шатался.

А дальше пошли слухи о его личной жизни… Доходили они и до нас с о. Феофаном, но он долго не верил им, а я уже начал сомневаться. Прежнее очарование от Григория стало слабеть и у нас. В это время мне пришлось увидеться с царицей. Дело было так. Я давно мечтал об этом. Еще бы! Увидеть царя и царицу, говорить даже с ними! При моем воспитании какое это счастье, и я через Григория Ефимовича попросил царицу назначить мне свидание. Оно должно было состояться у преданной царскому дому фрейлины В. Но с нашим поездом в Царское село случилось маленькое крушение, и я опоздал на час или два. Поэтому был принят уже во дворце. Царица вышла в серо-сиреневом платье. После приветствия она начала разговор, поразивший меня крайним пессимизмом ее.

— Ах, как трудно, как трудно жить! Так трудно, что и умереть хочется!

Боже мой! А я-то ждал солнечного очарования от царицы… Вместо же этого она еще сама жалуется мне на невыносимое горе. Конечно, это только делало честь ее скромности и доверию ко мне, маленькому человеку… Но больше отозвалось жалостью в сердце моем.

— Как умереть? Бы же царица, вы супруга царя, мать наследника, как же умереть?

— Ах, я знаю, я все это знаю! Но так трудно, так трудно, что умереть легче!

Не знаю до сих пор, как я в тот момент не бросился от жалости в ноги ее. Почему я не плакал? Ведь мне и обычное горе людское перенести трудно, а тут царица, и почти в отчаянии! Слишком неожиданно было все это.

Потом она начала говорить о Григории Ефимовиче: какой он замечательный, какой святой, какой благодатный! Вот тут я собственными ушами услышал и с очевидностью убедился, как возвышенно смотрела на него царица. Меня удивило только то. что она выше меры отзывалась о нем! Я попытался было несколько смягчить и ослабить такой восторг ее, но это было совершенно бесполезно.

Потом от Григория Ефимовича она перешла к русскому народу вообще и стала отзываться о нем с любовью, какой он хороший в душе и верующий.

— На Западе уж пет ничего такого подобного!.

Уезжал от нее я с непонятной мне тоской…

Потом постепенно начали вскрываться некоторые стороны против Распутина. Епископ Феофан (он тогда уже был ректором академии) и я увещевали его изменить образ жизни, но это было уже поздно, он шел по своему пути. Епископ Феофан был у царя и царицы, убеждал уже их быть осторожными в отношении Г. Е., но ответом было раздражение царицы, очень чувствительно отразившееся на здоровье ее. Потом выявились совершенно точные, документальные факты, епископ Феофан порвал с Распутиным. По его поручению я дал сведения для двора через князя О,, ездил к другим, но нас мало слушали, он был сильнее.

Тогда царь затребовал документы; часть их была передана епископом Феофаном мне на хранение. И я, сняв с них копии, отвез в Петербург, митрополиту Антонию для передачи царю. Ничто не изменило дела. Пытался воздействовать Санкт-Петербургский митрополит Владимир, но без успеха, был за то (как говорили) переведен в Киев, где его в 1918 году убили большевики. На место его был назначен митрополит Питирим, удаленный при революции. Обращались к царю члены Государственного совета — напрасно. Впал в немилость за то же и новый обер-прокурор Синода А.Д.Самарин, очень чистый человек. Отстранен был и Л.А.Тихомиров, бывший революционер-народоволец, а потом защитник идеи самодержавия и друг царя. Собралась однажды группа интеллигентов написать «открытое письмо» царю, но Тихомиров убедил их не делать этого: «Все бесполезно! Господь закрыл очи царя и никто не может изменить этого. Революция все равно неизбежно придет, но я, — говорил он, — дал клятву Богу не принимать больше никакого участия в ней. Революция — от дьявола. А вы своим письмом не остановите, а лишь ускорите ее. Моей подписи не будет под письмом».

Группа согласилась с ним, и письмо не было выпущено.

Возмущение против влияния Распутина все росло, а вместе с тем росли и нападки на царский дом. Тогда решено было устранить его. Произошло известное событие в доме князя Ю. Но царица

осталась верной себе: она и по смерти Р. ездила на его могилу.

После революции могила и прах его были уничтожены.

Так трагически кончилась эта печальная страница.

Один из выдающихся архиереев на интимный вопрос верующего дворянина из выдающейся старой родовитой семьи Б. ответил ему в том смысле, что так-де и нужно. Но Б. еще более смутился от такого письма потому, что подобное убийство казалось ему очень грозным признаком, который этим не останавливал революцию, а несравненно сильнее толкал ее вперед. Скоро разразилась и она…

Писали, что Распутин был против войны с немцами. Возможно. Я после 1908 года был уже совершенно в стороне от всего этого.

Когда была объявлена война, то по всей России пронеслось патриотическое движение. Народ в Петербурге коленопреклоненно (так мне помнится) стоял на площади перед Зимним дворцом, когда царь вышел на крыльцо. Но мое впечатление сейчас осталось такое, что в мирских сельских крестьянских массах (рабочих я мало знал) воодушевления не было, а просто шли на смерть исполнять долг по защите родины.

Ничего особенного за эти три года войны, что я мог бы внести в свои записки, не помню. Разве лишь могу вспомнить известную дурную речь члена Думы Милюкова, брошенную им в лицо царице с разными обвинениями: «Глупость это или измена?!» Что угодно, но я решительно отвергаю в душе своей мысль об измене царицы в пользу немцев! Этого не было и быть не могло! Фактов таких и доселе не знает история, хотя она стала против царей. И самый характер царицы не допускает такого лицемерия.

А подобные речи думцев лишь разжигали революцию и ослабляли энергию сопротивления немцам. Впоследствии таким ораторам самим пришлось испить чашу изгнания, а некоторым и отдать жизнь.

Помню лазареты с тысячами раненых. Были они и в здании нашей Тверской семинарии. Солдаты были мирные, терпеливые, тихие люди, ничего революционного я не видел тогда в них… Правда, не замечал я и геройского желания скорее возвращаться на фронт, но не было и протестов: воевать нужно! Размышлять не о чем. Посещали более крепкие раненые богослужения в семинарском храме; не слышно было о безбожниках из них, но не было и особенного усердия к молитвам. Духовенство и интеллигенты устраивали им всякие чтения, нас слушали спокойно.

Не помню ни одного случая какого-нибудь выпада со стороны солдат.

Царь до своего командования армией объезжал один или с царицей лазареты. Приезжал и в Тверь. Не было ни воодушевления, ни протестов, все прошло как-то очень просто. Запомнился мне лишь один комический случай. На одной из площадей Твери, перед присутственными губернскими учреждениями, царь вышел из лазарета и сел в свой автомобиль, за ним усаживались другие -свита. Вижу, один генерал-адъютант, князь Н.» необыкновенной толщины человек, с трудом втиснулся в автомобиль и один занял все место. Стоявший возле меня мужичок, увидев эту картину, беззлобно, с улыбкой, произнес медленно: «Э-эх, дя-я-инька!»

Никакой революции в этом я не заметил. Семинаристы ждали царскую семью в наших лазаретах, но не дождались. Тогда они (не все) отправились на вокзал видеть царя. По просьбе архиепископа нашего Серафима, он вышел на площадь вагона с улыбкой. Мы прокричали ему «Ура!» и этим утолили огорчение наше.

Казалось, будто все мирно внутри страны. Война стала затяжной, позиционной: армии окопались и не могли уничтожать одна другую. Сила наших союзников нарастала. Можно было ждать победы.

И вдруг разразилась катастрофа. Хотя многие из нас и ожидали ее прихода, но все же самый этот момент оказался неожиданным. Мне на всю жизнь врезался тогда доклад о пчелах. Кажется, в Петрограде уже началась революция в конце февраля, а мы в Твери еще ничего не знали о том. И в одном интеллигентском кружке преподаватель гимназии Н. Ф. Платонов, родом из духовной семьи, читал мирнейший доклад на симпатичную тему: жизнь пчел. С той поры я узнал и запомнил, что шестигранные ячейки с острым срезом их концов являются единственной наилучшей математической формой, в которую удобнее всего и больше всего можно было поместить меда, а ячейки сделать наиболее сопротивляемыми для давления со стороны. Действительно, поразительный, математически непостижимый инстинкт у мудрых пчел!

Но когда мы тихо и мирно слушали этот доклад симпатичного и умного преподавателя, не думая ни о какой революции, в Петрограде шли уже разгромы.

На другой день слухи дошли и до нас: началась революция! Сразу образовался какой-то комитет общественной безопасности, преимущественно из членов кадетской партии и из земцев. Из этого комитета запомнился мне адвокат Червен-Водали и тот самый милый автор доклада о пчелах, Н.Ф.Платонов, — на его обязанность возложено было попечение о церковно-государственных делах в губернии.

Этот комитет взял власть в свои руки и предложил губернатору Н. Г. фон Бюнтингу сдать им дела, а самому куда-нибудь с семьей заблаговременно скрыться от смертной опасности. Все это потом рассказывал наш правитель дел канцелярии губернатора Казанский, бывший семинарист, на его ответственность и возлагается достоверность сообщений…

Губернатор действительно отправил своих детей и жену (урожденную баронессу Мандген, я после видел ее во Франции) куда-то за город, а сам остался, отказался признать комитет, но уж ничего не в силах был сделать против него и послал царю телеграмму; он исполнил свой долг до конца, лишь бы жила Россия и благоденствовал царь! Но эта телеграмма не дошла куда нужно, так как его самого не впустили уже в Петроград, а задержали на какой-то не известной никому псковской станции Дно… Какое странное совпадение исторических событий и имен: придумать нельзя! Всю ночь, рассказывал спокойно правитель дел, губернатор не спал, а приводил в порядок какие-то дела.

Вспоминаю карикатуру в американской печати: генерал сдает офицеру или солдату пачку бумаг и говорит важно: «Приведите все в алфавитный порядок и… сожгите!»

Во всем должна быть дисциплина! Вероятно, Казанский не так ясно передал нам?.. Но дальше…

А потом, отрываясь от дел, губернатор (хотя его фамилия была явно немецкая, но он был хорошим православным) часто подходил к иконе Божией Матери, стоявшей в его кабинете, и на коленях молился. Несомненно, он ожидал смерти, готовился исполнить свой долг присяги царю до конца… Что и говорить, это достойно уважения и симпатии во все времена и при всяких образах правления!

Вице-губернатор Г. уехал заблаговременно на фронт и поступил в действующую армию.

Вечером того же дня, вероятно первого марта, во всяком случае накануне взрыва в Твери, прибежал ко мне отец диакон. Его сын, чудный юноша Миша Покровский, первый ученик четвертого класса, ушел добровольцем на войну и в это время был уже офицером резервных войск, стоявших за Тверью. Упав мне в ноги, этот смиренный раб Божий в слезах обратился ко мне, очевидно по поручению сына, с мольбою:

— Завтра будет здесь революция! Что же делать Мише?

Очевидно, совесть и отца, и сына мучилась над этим вопросом… Я ему ответил:

— Ничего уже невозможно сделать! Революция неизбежна. Мише не остановить ее. Лишь сам погибнет. Пусть предоставит все ходу событий.

Отец ушел. Что было с Мишей, не знаю. Вероятно, принял мой совет…

Неспокойно спал и я. Что-то будет завтра? И я решил встать рано и пойти в кафедральный собор к ранней обедне в шесть часов утра помолиться. Уже было светло. Зима еще стояла, и по земле вилась мелкая вьюга, неся сухой и злой снежок… Было пусто… Город точно вымер или еще не началась дневная жизнь? Или же люди прятались от грозных событий?

В соборе, кажется, никого не было, кроме священника и рядового диакона да сторожа. Звонко отдавались в высоком пятиглавом храме молитвы… Было жутко и тут… Отстояв службу, я решил пойти к своему духовнику, хорошему иеромонаху архиерейского дома. «На всякий случай нужно исповедаться, — думал л, — мало ли что может случиться ныне и со мною?!» Духовник принял меня ласково, после исповеди угощал чаем с вареньем. Мы озабоченно разговаривали о событиях дня.

А в эти часы вот что происходило в городе и за городом. Запасные войска, их было, как говорят, до 20 тысяч, пошли в город беспорядочной массой. К ним пристали рабочие с загородной фабрики «Морозовской мануфактуры». И эти тысячи направились, конечно, к центру власти — губернаторскому дому. А некоторые из солдат, заночевавшие в городе, успели уже учинить убийство… Пишу по циркулировавшим тогда слухам… Один из них не отдал чести встретившемуся молодому офицеру. Тот сделал ему выговор… Этого было довольно… Офицера оскорбили как-то еще. А он тоже не сдержался, и толпа хотела учинить над ним насилие. Он побежал, толпа за ним. Он спрятался на чердаке церковного дома. Но его там нашли и выбросили через слуховое окно с третьего этажа на землю… Очень дурное предзнаменование.

А губернатору полиция по телефону сообщила обо всем. Видя неизбежный конец, он захотел тоже исповедаться перед смертью, но было уже поздно. Его личный духовник, прекрасный старец протоиерей Лесоклинский не мог быть осведомлен: времени осталось мало. Тогда губернатор звонит викарному епископу Арсению и просит его исповедать по телефону… Это был, вероятно, единственный в истории случай такой исповеди и разрешения грехов… Епархиальный архиерей Серафим был тогда в Петрограде.

В это время толпа ворвалась уже в губернаторский дворец (кажется, он был построен еще во времена Александра I для его сестры княжны, бывшей тогда замужем за губернатором). Учинила, конечно, разгром. Губернатора схватили, но не убили. По чьему-то совету, не знаю, повели его в тот самый комитет, который уговаривал его уехать из города.

Вот я, грешный, с духовником был свидетелем следующей картины.

Я ее опишу подробней, ведь гак начиналась «бескровная» революция… Сначала по улице шли мимо архиерейского дома еще редкие солдаты, рабочие и женщины. Потом толпа все сгущалась. Наконец, видим, идет губернатор в черной форменной шинели с красными отворотами и подкладкой. Высокий, плотный, прямой, уже с проседью в волосах и небольшой бороде. Впереди него было еще свободное пространство, но сзади и с боков была многотысячная сплошная масса взбунтовавшегося народа. Он шел точно жертва, не смотря ни на кого. А на него — как сейчас помню — заглядывали с боков солдаты и рабочие с недобрыми взорами. Один солдат нес в правой руке (а не на плече) винтовку и тоже враждебно смотрел на губернатора… Комитет находился в городской Думе, квартала за два-три от собора и дворца.

Я предложил духовнику подняться на второй этаж, где жила часть соборного духовенства: старый, умный, образованный кафедральный протоиерей о. Соколов и другие. Что может статься и с духовенством теперь? Лучше уж встретить смерть всем вместе… И мы были свидетелями дальнейших событий. Толпа, вероятно, требовала от комитета убийства губернатора, но он не соглашался и предложил посадить его под арест на гауптвахту. Это одноэтажное небольшое помещение было между собором и дворцом. Рядом с ней стояла традиционная часовая будка, расписанная черными полосами. Толпа повела губернатора по той же улице обратно. Но кольцо ее уже зловеще замкнулось вокруг него. Сверху мы молча смотрели на все это. Толпа повернула направо за угол реального училища к гауптвахте. Губернатор скрылся из нашего наблюдения. Рассказывали, что масса не позволяла его арестовать, а требовала убить тут же. Напрасны были уговоры. Вышел на угол — это уже в нашем поле зрения — Червен-Водали, влез на какой-то столбик и начал говорить речь, очевидно, против насилия. Но один солдат прикладом ружья разбил ему в кровь лицо, и того повели в комитет. На его место встал полковник Полковников, уже революционно избранный начальник, и тоже говорил. Но прикладом ружья и он был сбит на землю.

А мы, духовные?.. Я думал: вот теперь пойти и тоже сказать: не убивайте! Может быть, бесполезно? А может быть, и нет? Но если и мне пришлось бы получить приклад, все же я исполнил бы свой нравственный долг… Увы, ни я, ни кто другой не сделали этого… И с той поры я всегда чувствовал, что мы, духовенство, оказались не на высоте своей… Несущественно было, к какой политической группировке относился человек. Спаситель похвалил и самарянина, милосердно перевязавшего израненного разбойниками иудея, врага по вере… Думаю, в этот момент мы, представители благостного Евангелия, экзамена не выдержали, ни старый протоиерей, ни молодые монахи… И потому должны были потом отстрадывать.

Толпа требовала смерти. Губернатор, говорили, спросил:

— Я что сделал вам дурного?

— А что ты нам сделал хорошего? — передразнила его женщина.

Рассказывали еще и о некоторых жестокостях над ним, но, кажется, это неверно. И тут кто-то, будто бы желая даже прекратить эти мучения, выстрелил из револьвера губернатору в голову. Однако толпа — как всегда бывает в революции — не удовлетворилась этим. Кровь — заразная вещь. Его труп извлекли на главную улицу, к памятнику прежде убитому губернатору Слепцову. Это мы опять видели. Шинель сняли с него и бросили на круглую верхушку небольшого деревца около дороги красной подкладкой вверх. А бывшего губернатора толпа стала топтать ногами… Мы смотрели сверху и опять молчали… Наконец (это было уже, верно, к полудню или позже) все опустело. Лишь на середине улицы лежало растерзанное тело. Никто не смел подойти к нему. Оставив соборный дом, я прошел мимо него в свою семинарию, удрученный всем виденным… Не пойди я на раннюю службу и исповедь, ничего бы того не видел. В чем тут Промысл Божий?..

Темным вечером тайно прибыл викарий епископ Арсений, исповедовавший убитого утром, вместе с духовником о. Лесоклинским взяли на возок тело и где-то тайно похоронили…

Червен-Бодали после был министром при адмирале Колчаке в Сибири и был тоже убит. Полковник же Полковников был (если не ошибаюсь) потом комендантом или начальником революционного гарнизона в Петрограде. Где Платонов — не знаю. Епископ Арсений при советской власти был в Ростове-на-Дону.

Так открылся первый день революции в нашей Твери… Семинаристов мы распустили лишь за два-три дня перед этим за недостатком средств на содержание.

Дальше припоминаю два собрания педагогов и духовенства.

Не помню, дня через три или четыре после полного переворота в зале мужской гимназии со-

брались педагоги всех учебных заведений, включая низшие, чего прежде никогда не бывало. Было около двухсот-трехсот человек. Какой-то комитет, неизвестно кем избранный, предложил резолюцию: приветствовать новое революционное правительство, возглавлявшееся тогда князем Львовым. Заранее была заготовлена и резолюция. Прочитали ее нам. Должно быть, употребили и слово «бескровный»… А у нас только убили и истоптали губернатора… Но если в Твери это слово и опустили, то повторяли его по всей России, суть одна. Председательствовавший преподаватель гимназии Андреев, тоже из семьи духовенства, спрашивает:

— Все ли согласны?

Несколько человек отвечают, что согласны.

— Несогласных нет?

— Я не согласен, — говорю с места. Молчание и замешательство. Рядом со мной

сидел директор коммерческого училища, он же соборный староста, из давнего рода тверских купцов Коняевых. Изящный, тонкий, благовоспитанный, деликатный, он, встав, нежно и почтительно обратился ко мне с вопросом:

— Ваше высокопреподобие о. архимандрит! В такой исключительный час вы разошлись с большинством. Не соблаговолите ли поделиться с нами мотивами, какие побудили вас к такому решению?

революции

— Я не только ректор семинарии, но еще и представитель Церкви. Вы теперь торжествуете. Но не известно еще. что будет дальше. Церковь же в такие моменты должна быть особенно осторожна.

Я сел. Никто, конечно, ко мне не присоединился. Через несколько дней я был в Петрограде: нужно мне было посоветоваться с митрополитом теперешним Сергием. В здании Синода меня встречает бывший мой слушатель Духовной академии прот. О-кий и, улыбаясь дружественно, спрашивает меня:

— Вы отказались послать с педагогами приветствие Временному правительству?

— Да, а вы почему знаете?

— Известно уже Синоду. В телеграмме педагогов так и сказано: «Все, кроме ректора семинарии архимандрита Вениамина» и прочее.

Очевидно, правительство послало тверскую телеграмму на распоряжение Синода. Но богомудрые отцы Синода сдали ее, вероятно, в архив, Мне же не сделали и замечания. История после показала, что я был прав. А интеллигенты впоследствии стали на путь саботажа и пострадали. Церковь же устояла.

Другое собрание сделано было духовенством Твери, потому что рабочие будто подозрительно смотрели на молчание Церкви.

Отцы собрались в женском епархиальном училище. Председательствовал викарий епископ Арсений. Один из протоиереев, член Государственной думы Т., произнес горячую речь, что вот-де теперь они стали свободны, что не нужно лицемерить, называя царя благочестивейшим и проч., и проч.

Попросил слова и я. В противовес о. Т. я сказал, что лучше нам молчать. «Если мы лицемерили до сих пор (но я, говорю, нелицемерно признавал царя и молился за него), то кто нам поверит, что мы не лицемерим теперь, приветствуя правительство?» И т.д. В заключение я предложил воздержаться от приветствий — это будет достойней. К моей радости, собрание согласилось со мной, а не с о. Т.

В тот же день я уехал в Москву повидаться с друзьями. Через два дня возвращаюсь обратно И еще на вокзале встречают меня друзья тверские и говорят, что духовенство вторично собралось там же для нового обсуждения телеграммы. Я с вокзала прямо в женское училище, увы, опоздал! Уже приняли решение о посылке приветствия и теперь начинали вырабатывать текст его. Я встречаю епископа Арсения с недоумением. Он отводит меня в сторону и просительно говорит: «Отец ректор, оставьте их! Мы с вами монахи, а у них же жены, дети. Поймите их!»

Но я, неразумный, все же упросил включить и меня в комиссию по выработке телеграммы и постарался смягчить ее настолько, что наше тверское духовенство (как припоминаю) не получило даже благодарственного ответа.

Так реагировал на вторую революцию народ, общество и духовенство в городе, а что было в селе, я узнал на Пасху уже в последующий год, когда мужики собрались делить господские и купеческие земли. Пригласили и наших родителей, чего раньше не делали с нами, как людьми из другой деревни. На этот раз им было интересно залучить отца с матерью, у которых дети «ученые». Хотелось робким людям, еще не привыкшим к революции (и «кабы еще чего там не случилось далее»), заручиться и косвенным согласием «ученых». Я на сходку не пошел. Воротились мать с отцом. Вижу — в недоумении. Спрашиваю:

— Что?

— Да делили землю, луга.

Молчу. Обращаются ко мне, но нерешительно:

— А что? Не взять ли и нам десятинку? А?

— Нет, мама, не нужно.

И не взяли. А после у них отобрали и последнее: ее лисью шубу, данную ей в приданое сорок лет назад, мебель из домика нашего, четыре меры запасенного пшена и т.д. Тяжело было, но вытерпели.

Известно, как разбирали поместья крестьяне, но я сам не видел этого, жил в городах, и потому описать не могу.

Когда воротился из Петрограда Тверской архиепископ Серафим, человек ярких правых убеждений, епархиальный съезд проголосовал об удалении его и избрал викарного архиерея Арсения. Архиепископ Серафим долго боролся против такого неканонического самочинства, однако вынужден был все же уйти. Впоследствии он был митрополитом в Петрограде. Советская власть не тронула его. Я выразил открытое сочувствие архиепископу Серафиму.

Как я сказал, после Февральской революции я уехал в Москву. На вокзале нет извозчика. Пошел до Кремля пешком. Иду между соборами: пусто, безлюдно. Лишь встречается случайная монашенка и, лукаво-насмешливо смотря на меня в клобуке, язвительно спрашивает: «Что?! Присягнули, товарищ, правительству-то новому?»

Я ничего не ответил, А нужно сказать, я действительно никому после революции не присягал, как-то прошло мимо.

Среди знакомых я посетил Л. А. Тихомирова. Он был хмур. Между прочим я спрашивал его:

— Как вы думаете, долго ли продержится эта бескровная революция? Некоторые (один, напри-

_мер, бывший министр К., говорил, что две недели) думают, скоро все придет в порядок!

— Еще никогда в мире не было ни одной бес- кровной революции. А о двух неделях… Хм? — он саркастически улыбнулся. — Дай Бог, если б через десять лет кончилась она!

Посетил нескольких духовных лиц. Митрополит Московский бывший архиерей Тобольский Макарий, старец благочестивейшей жизни и миссионер Сибири, должен был уйти со своего поста как человек, которому ставили в вину сопротивление Распутину. На его место потом избрали Тихона, впоследствии патриарха.

В Петрограде был немедленно удален (и кажется, его везли по Невскому на троне, с позором) митрополит Питирим. При избрании на его место было три кандидата: теперешний митрополит Сергий, тогда Финляндский, Андрей, епископ бывший Уфимский, из рода князей Ухтомских (считавшийся либеральным) и викарный епископ Вениамин. К удивлению, собор остановился на последнем. Встретив своего товарища по академии Володю Красницкого, я спросил:

— Почему так получилось?

— Да, видишь, времена трудные, политика сложная. Мы и решили, чтобы не впутывать нашу епархию в темные дела, лучше выберем молитвенника Вениамина.

Это был истинный святитель Божий. О нем после упомяну еще.

Бывший обер-прокурор после Победоносцева Саблер, переменивший свою фамилию на Десятовский, жил беспрепятственно в Твери. С ним встречалась старушка княгиня Гейден. Когда ослабел от старости, она водила его под руки в собор на службы. А когда ее выпустили за границу, она вывезла его дневник в Париж. Я читал его и даже докладывал в Богословском институте студентам: Саблер смиренно принял новую советскую власть и подкреплял это ссылками на Писание и своими размышлениями.

Потом я заболел кровохарканием и на Страстной неделе уехал для лечения в Крым. Возвращался после подавления июльского восстания большевиков. Чувствовалось, что надвигается буря: второй революции грозит опасность, но уже не справа, а слева, от социал-демократов, большевиков. Эту революцию я считал третьей по счету (1905 год, 1917-й, февраль, 1917-й, октябрь). И две первые отнесу к общему определению: как революции буржуазно-либеральные, интеллигентские-, не народные еще — потому и поместил их в одну главу как сродные. А о третьей буду говорить особо.

В заключение же этой части вспомню, как отразилась эта революция на мне и на одном мужике.

Когда получили известие об отречении царя от власти, о передаче власти Михаилу Александровичу, я обязан был сказать по этому случаю соответствующее поучение. Но у меня тогда не было никаких сил торжествовать.

.- Это не восшествие на престол, а поминки, — высказал свое впечатление о моем слове личный секретарь архиерея, хороший и честный человек, Преображенский.

Верно! Скажу больше. С удалением царя и у меня получилось такое впечатление, будто бы из-под ног моих вынули пол и мне не на что было опереться. Еще я ясно узрел, что дальше грозят ужасные последствия. И наконец, я почувствовал, что теперь поражение нашей армии неизбежно. И не стоит даже напрасно молиться о победе… Да и о ком, о чем молиться, если уже нет царя?.. Теперь все погибло…

Но постепенно эти острые переживания сгладились.

А в Москве я услышал иной голос народа. Еще в пути из Твери, в вагоне второго класса, я ночью слышу, как надо мною на полке для вещей ворочается солдат с фронта, зевает и, по-видимому рот крестя, шепчет: «О-о! Господи, помилуй!»

Проходя мимо храма Христа Спасителя, я увидел толпу народа. Статуя Александра III была уже разбита на части, которые валялись тут же. Впереди толпы стол с председателем. Митинг. Я в клобуке вмешался в толпу солдат и рабочего люда. Слушаю.

Взбирается какой-то студент в прекрасной шинели темно-зеленого сукна. Темой его речи была мысль, что революция совершилась, но ее нужно углублять и углублять. А опасностей много. Одной из них является возвращение с фронта солдат по домам. А там семьи, жены — и пропадет революция.

Слушаю я и думаю: не знаешь ты народа, если так говоришь. Да ведь это и неверно, и обидно русскому мужику, чтобы он подчинялся своей бабе. Думаю, провалился оратор. И в самом деле в ответ на его речь раздалось два-три хлопка… Огорчились мужики…

Поднимается какой-то крестьянин без шапки. На голове копна темных волос, борода — лопата. Начинает раскланиваться на три стороны… Ему кричат:

— Довольно, говори!

— Нет, ты таперича погоди! — и снова кланяется.

— Ну в чем дело?

Он медленно, с трудом ворочая слова, как камни, начинает говорить:

— Кто я такой?

— Да почем тебя знать?! Говори!

— Нет, а кто я такой?!

У людей теряется терпение.

— Ну, кто? Говори, кто?

— Я второй кучер у купцов… (Фамилию я позабыл.)

— Ну, так что, что ты кучер? К чему ведешь?

— Так как же? Глядикась: вот я кучер, а таперича говорю! Бот оно что значит — свобода-то!

Народ понял и одобрил этого «оратора», впервые дерзнувшего заговорить, дружными хлопками.

А мне припоминается случай из истории французской революции 1789 года. В дом какой-то графини пришел знакомый маляр оклеивать комнату. Между делом завел разговор: «А что, графиня, пожалуй, теперь из моего сынишки Пьера может и генерал выйти?»

Графиня промолчала, а потом со смешком рассказала знакомой подруге о такой наивности маляра, «Напрасно ты смеешься, — ответила та. — Вот из-за того, что из Пьера может выйти генерал, они доведут революцию до конца!»

К концу речи кучера я спрашиваю соседа:

— А мне можно сказать?

~ Отчего же нет? Теперь всем можно. Спросись у председателя.

Я подошел и получил разрешение. Взбираюсь на стул, в рясе, в клобуке, и начинаю приблизительно так:

— Углублять-то теперь уж будете несомненно. За это не приходится опасаться. Только вот и Бога не забывайте: без Бога ни до порога!

И так далее. Вспомнил и солдата ночного, крестившего рот с молитвой, и прошлую историю земли русской, и народный дух православный… Вижу, внимательно слушают.

А когда я кончил, мне раздались оглушительные аплодисменты и возгласы:

— Правильно, отец!. Верно, товарищ.

Я ушел с митинга довольный: не погибнет вера в народе! Он революцию хочет делать, но и от веры не желает отрекаться… И стало мне легче.

Вспоминаются мне еще два, по-видимому, смешных, но на самом деле загадочных случая. Над обоими я тогда задумался, и сейчас они стоят передо мною неразгаданными.

Один из них касался вопроса о социализме и собственности, а другой — о сочетании революции и религии.

Сначала расскажу о втором случае, он был раньше.

Когда я проезжал Харьков и задержался там, то был очевидцем следующей сцены. На центральной городской площади, где помещались и кафедральный собор, и против него присутственные места, а справа — университет, собралась огромная толпа народа, которая стояла к собор спиной, а к губернскому управлению лицом и смотрела вверх, на крышу этого здания. Я обратился туда же. Вижу, что по железной крыше карабкается солдат в шинели. Куда он?.. Потом взбирается осторожно на самую вершину треугольного карниза, лицом к собору. Смотрю: у него в руках дубина. Под карнизом же был вылеплен огромный двуглавый орел с коронами и четырехсаженнъгми распростертыми крыльями. Это — символ собственно России, смотрящей на два континента — Европу и Азию, где ее владения. Но обычно его считали символом царя и его самодержавной власти. Разумеется, революционному сердцу данного горячего момента было непереносимо видеть «остатки царизма». И решено их было уничтожить, насколько возможно. Кто же будет препятствовать?.. Теперь — свобода и угар. Но дело было опасное: вояке легко было слететь с трехэтажного здания и разбиться насмерть. Однако дело серьезное, государственное — революция, есть за что рисковать и жизнью…

Приловчившись, солдатик встает во весь рост и на виду у всего честного народа, не спеша, снимает военную фуражку, истово кладет на себя три креста, покрывает голову, берет обеими руками дубину и двумя-тремя ловкими ударами сбивает и корону, и головы орла. Внизу же, над входными дверьями, был плоский стеклянный навес, куски разоитого гипса упали на него и со звоном вдребезги разбили стекло… Были ли аплодисменты и ура, не помню… Как не быть?! Солдат с торжеством исполненной большой задачи сполз в слуховое окно крыши и дальше.

А я смотрел и думал: что же за загадка — этот русский украинский человек? И царя свергает, и Богу молится… Не по-старому это. А у него как-то мирится. Видно, он революцию инстинктивно считает тоже хорошим и нужным делом. Или и здесь было лишь угарное озорство революционного момента или простая традиция? Что ответить? И казалось мне, как и в Москве на митинге у храма Христа Спасителя, русский народ как-то объединит и то, и другое… Отчаиваться нам, верующим, еще не нужно за него.

При этом размышлении вспоминаются мне подобные же слова главы Церкви, митрополита Сергия, сказанные им много лет спустя американским корреспондентам, задавшим ему вопрос о пропаганде безбожия и атеизме народа: «Мы еще не теряем надежды на возвращение нашего народа к отеческой вере».

И я, делая эти записи, все еще жду, что будет с теми многими миллионами, которые за эти двадцать пять лет растеряли или разбили веру отцов? И как это будет? Воля Божия.., Не я же управляю миром!

А другой разговор был в вагоне, после Харькова.

В поезде были украинцы. Народ они себе на уме! Не сразу поймешь, что думают эти «хохлюки». Молчаливая публика… Посасывают себе трубочки с тютюном, и все думают, думают… Около одной группы вертится юный солдат, хорошо одетый… Как помню, великоросс по языку. Едет с фронта или на фронт куда-то «по делам». Оказывается, военный фельдшер, стало быть, вроде уж как ученый. И вот он на моих глазах горячо и долго разъясняет дядькам-украинцам: что такое социализм. Как теперь все будет замечательно! Работать придется совсем мало, а всего будет вдоволь. А главное, все и всем даром: денег никаких не платить, да и вообще деньги не нужны будут при социализме…

Слушают мужики и не спорят… Только что вот как-то загадочно молчат, будто бы глупые. Но оратор, довольный собой и своим умом, не замечает этого…

И неожиданно один из слушателей, выколачивая пепел из трубки своей, сказал медленно (он говорил по-украински, конечно), смотря вниз на трубку: «Да, оно… конечно, без денег-то лучше… Зачем тогда деньги?.. Вот разве маленько на табачишко?!»

В самом ли деле он думал, что уж табака, как вещи несерьезной и не необходимой, серьезное начальство давать не будет? Или он этой шутливой иронией выразил свое сомнение, что при социализме будет все даровое? Не знаю. Только, по-видимому, этот украинец хотел сказать, что даже при коммунизме должна остаться какая-то сторона жизни, пусть и второстепенная, на индивидуальную свободу. А где граница этого? В табачишке ли только ?

Не поверили лишь они одному, что мало придется работать. Это вековечному труженику и непонятно, и даже неприятно…

См. также: К 90-летию февральской революции. Россия между верой и безверием. Две революции.

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.