Бывает ли так, что священник не знает, что ответить на обращенный к нему вопрос? Не потому, что забыл что-то из семинарского или академического курса, не оттого, что у него нет времени, не по той причине, что ему недостает духовного опыта… Нет. Не знает, потому что ответа прямого, непосредственного, пожалуй, что и нет? Бывает…
И по своему опыту могу сказать: случаи такие, как правило, не просто запоминаются. Они врезаются в память так, что ничем их оттуда не вытолкнешь, не вытравишь. Да и не надо.
Было и в моей священнической жизни, среди прочего, два эпизода, которые тяжелее всего легли на душу. В обоих я пытался помочь, утешить, поддержать, но, тем не менее, на сердце осталась тяжесть, которая и по прошествии времени ощущается так же – с такой же силой и с такой же болью.
***
Эту пожилую женщину невозможно было не заметить в храме: я еще не видел ее лица, но почувствовал вдруг, что она до краев переполнена страданием, острым, нестерпимым, запредельным каким-то.
Она стояла перед тетраподом, держа в руке свечу, свеча была зажжена, но она почему-то никак не решалась поставить ее. Горячий воск стекал на ее пальцы, обжигая их, но, кажется, женщина даже не замечала этого.
Я подошел к ней, понимая, что ей что-то нужно подсказать, что-то посоветовать. Но когда она обернулась ко мне, я даже смог ее ни о чём спросить: по щекам ее катились слезы, а в глазах стояла такая невысказанная мука, что я поневоле замер, не решившись заговорить первым.
Она заговорила сама:
– Батюшка, как мне быть… У меня умер внук. Он маленький, ему всего 12 лет. Как мне молиться за него? Он повесился…
Ее качнуло, я поспешил усадить ее.
– Вы понимаете, он был очень хороший, очень светлый. Но всегда такой молчаливый – скромный, застенчивый. А мне рассказывал все. Почти все. А потом вот это… Он мне снится, грустный такой, плачет, просит помочь. Говорят, что за самоубийц молиться нельзя, что это грех большой, но как мне не молиться?
Я слушал и думал: что же такое могло случиться с маленьким мальчиком из благополучной семьи, застенчивым и скромным, трогательно любящим бабушку, чтобы он принял такое страшное решение? Он не относился ни к какой субкультуре, не входил ни в какую группу или группировку, он был обычным школьником, который читал дома книжки, возился с недавно подаренным ему щенком. Что в семье подвигло, подтолкнуло его к этому непоправимому шагу?
Не в семье. Все выяснилось уже тогда, когда ничего нельзя было изменить, когда его нельзя было расспросить ни о чём, нельзя было утешить, успокоить, убедить, что, несмотря ни на что, всё равно можно и нужно жить.
Выяснилось и то, почему он был так молчалив и замкнут последнее время. И то, почему закрывался в ванной и что-то старательно и подолгу отстирывал там. Отстирывал – кровь.
Все рассказали одноклассники, которые, как водится, молчали от страха до последнего, а потом, побывав на похоронах, увидев его – такого знакомого и незнакомого вместе, – больше молчать не смогли.
Его на протяжении нескольких недель на улице, по дороге домой, ловили и насиловали старшеклассники. Раз за разом. А он… А ему было так стыдно, так страшно, что он никому не мог об этом сказать. Ни папе, ни маме, ни даже бабушке. И боль и стыд заставили его уйти, сбежать от этой жестокости, от этого ужаса, от этого бесчеловечия.
Я понимал, что что-то, наверное, в семье было не так, если самые близкие люди просмотрели то, что творилось с их единственным ребенком, не почувствовали, не распознали этого. Я понимал – и мне даже не было тогда за это как священнику стыдно, – что я бы просто… нет, и сказать не решусь, что сделал бы с этими малолетними недочеловеками, столкнись я с ними лицом к лицу.
Стыдно за эти чувства и мысли стало уже потом. Но все это отступало куда-то далеко, на задний, едва просматривающийся план, когда я представлял этого мальчика, его страдание и страх, когда он мастерил своими руками петлю, когда затягивал ее на своей шейке, когда его тело билось, словно беззвучно крича, протестуя против этого ужаса, против этого кошмара и одновременно против своего решения.
Я пытался найти для бабушки слова утешения, я, конечно, говорил ей, что она может молиться за внука, понимая, что не могу сказать по-другому, объяснял, как написать заявление в каноническую комиссию, чтобы получить разрешение на его церковное поминовение уже официально…
Но больше я никогда ее, к сожалению, не видел.
***
Мужчина средних лет, старше меня совсем ненамного подошел ко мне после литургии.
– Вы уделите мне пять минут?
Подавленный, какой-то пришибленный, прибитый к земле, он вызывал острую жалость. В нем по поведению можно было бы заподозрить обычного просителя с историей о том, как он ехал из Владивостока в Омск, каким-то непонятным образом оказался в Москве, где у него украли все вещи и деньги, и теперь ему нужна помощь, чтобы добраться до дома, а не превратиться в бомжа. Можно было бы. Но слишком прилично он был одет и ни о чём не просил.
Он только задал мне сразу заставивший насторожиться вопрос:
– Скажите, а самоубийство – это всегда грех?
– Да, конечно, и грех, и ошибка – самая страшная, самая фатальная. Это отвержение Промысла Божия о себе, отказ от священного дара бытия.
– Но ведь я читал… Были, например, в древности мученицы, которые накладывали на себя руки, только бы не оказаться поруганными, не подвергнуться насилию от нечестивых.
– Были. Но это очень неоднозначные все-таки примеры. И потом: вы ведь не в такой ситуации.
– В такой, отец, именно в такой…
Очень обычная, стандартная, можно сказать, для нашего времени история с таким не совсем нестандартным завершением… У человека был небольшой бизнес, он пытался его расширить, занял денег, партнеры обманули, остался практически без ничего.
А кредиторы оказались людьми совсем не простыми. Отобрав то, что у него все-таки еще было, они предупредили своего должника, что, поскольку вернуть всех денег он не может, его, согласно зоновской терминологии, опустят. Со дня на день.
– У меня никого нет. Нет друзей, которые могли бы защитить, нет возможности взять кредит, нет силовиков, к которым бы я мог обратиться. Что мне делать?!
Я посоветовал ему, не теряя времени уехать: в Москве его точно ничего не держало, он ничем не был связан. Ехать на автобусах, попутках, лишнего не говорить, добраться до одного, другого или третьего не особенно посещаемого паломниками монастыря и там остаться – надолго, пока не забудется, не уляжется все. И уповать на то, что Господь все-таки не оставит.
– А если я не успею, если они меня пасут уже, если перехватят? Как я потом смогу жить? Что мне тогда делать?
Очень трудно ответить на такой вопрос. Но если вспомнить опять мучениц – не тех, что сами покинули этот мир, бросившись со скалы или шагнув в раскаленную печь, чтобы избежать насилия, а других, которые доверились Богу всецело… Что говорили своим мучителям они? «На нас нет ни вины, ни какой-то нечистоты, все на вас, творящих такие дела. С вас и взыщет за наше растление Бог».
Я напомнил ему это, попросил всё же не откладывать с отъездом, и он ушел. А мне оставалось лишь молиться о нем. Его я тоже больше никогда не видел.
***
Я нередко пытался да и пытаюсь помогать людям не только как священник – молитвой и советом. Я понимал и понимаю, что есть немало ситуаций, когда необходима помощь самим делом, даже если для тебя именно как священника оказать ее бывает непросто и даже вроде как бы не с руки. С руки или не с руки – а какой выбор остается, если все на тебе сошлось и объективно больше некому?..
Иногда что-то действительно удается сделать, иногда – практически ничего, иногда – лучше бы и не брался. Порой же понимаешь: ничего не поделать. И это тяжелее всего. Потому что слишком часто приходится это понимать.
Потому что мир очень испорчен, очень жесток. И нередко ты невольно становишься свидетелем, очевидцем того, с чем очень трудно стоять лицом к лицу. И можно, кажется, только плакать от бессилия и боли. И можно услышать в это время в сердце своем такой страшный вопрос: и что же дает тебе твоя вера?..
Но ведь по-разному… По-разному плачут безутешно и отчаянно рыдающий грязный, оборванный беспризорник, и уткнувшийся лицом в такие родные колени любящей матери, чувствующий на своих плечах тепло ее ладоней сын.
Вера… Она не дает чувствовать себя беспризорным. Она не дает чувствовать беспризорным кого бы то ни было. Она дает тогда, когда это необходимо, припасть к материнским… нет, Отцовским коленям и обрести единственное, невыразимое словом, необъяснимое тем, кто его не испытал, и в то же время всем доступное утешение.