Катерина Гордеева: Российская история о раке и людях
Абсолютно российская история
– Ваше «врастание» в тему началось с волонтерства в Российской детской клинической больнице. Как к этому жизненному выбору относятся окружающие, близкие?
– Я сейчас, увы, почти не хожу в больницу… С появлением одного за другим маленьких детей и переездом у меня теперь чисто технически нет ни времени, ни возможности. И я очень горюю об этом. Больница, дети, с которыми я там дружила, их родители, врачи, быть знакомой с которыми счастье, – это огромный и невероятно важный кусок мое жизни, кусок меня.
По большому счету, он не закончился: очень много людей и отношений остались. Просто вот тот путь, который я почти ежедневно проделывала десять и даже пять лет назад: по пробкам, на другой конец Москвы, в РДКБ, по страшному коридору, бегом до лестницы и наверх, к «своим», а потом ночью по МКАД – домой, переполняемая чувствами, разговорами, переживаниями… Вот этого больше нет.
Что касается близких. Знаете, я очень счастливый человек. Мне всегда везло и продолжает фантастически везти: я окружена лучшими на свете людьми. Мой муж все понимает и принимает. И бровью не ведет, когда посреди романтического вечера или в переполненном автобусе, который везет пассажиров из самолета в здание аэровокзала, я говорю с кем-то про метастазы, про продолжительность жизни или еще про что-то, что посторонних скорее удивит и напугает. Мой муж Коля в этот момент просто держит меня за руку. И я ему невероятно благодарна за это.
И мои друзья – это тоже настоящее везение быть родными по духу людьми, единомышленниками с теми, кем ты еще и восхищаешься, кто может подставить плечо, кто умеет спасать и близких и далеких, кто вот самый настоящий герой нашего времени. Вот такие у меня друзья!
Надо понимать еще, что за эти десять лет в моей жизни не осталось людей, с которыми мы бы не дышали одним воздухом. Мои подруги, мои друзья – мы все родом оттуда, из РДКБ десятилетней давности в широком смысле этого слова.
Тем не менее я понимаю, почему этот вопрос возник. Я много раз (особенно раньше) сталкивалась с недоумением. Помню, несколько лет назад приходилось даже что-то объяснять родителям. Они образованные, интеллигентные, замечательные люди. Но, помню, в какой-то момент мама вдруг осторожно спросила: «Может, тебе стоит пореже ходить в больницу? Там же все-таки рак…». Разумеется, теперь это все просто из разряда воспоминаний. Но настороженность и даже страх по поводу рака – это абсолютно российская история.
– Получается, вы этой деятельностью занимаетесь уже десять лет. Нет «выгорания»?
– Нет. Меня как-то судьба уберегла или просто повезло: я не знаю, что такое выгорание. Другое дело, бывает, руки опускаются. И у меня, и у тех, кого я люблю. Иногда складывается ощущение, что все – напрасно, ничего не изменить в этой системе унижений болеющего человека… Но это не выгорание. Это, скорее, просто чувство безысходности.
– Стараетесь какие-то вещи воспринимать эмоционально отстраненно?
– Если бы я делала это отстраненно, я бы этим не занималась. Но здесь нужно сказать, я не пишу заметки о болеющих взрослых или детях каждый день. Я не ищу деньги в режиме нон-стоп, не «выбиваю» лекарства, не решаю, кому и в каком объеме можно помочь, не обиваю пороги высоких кабинетов, пытаясь доказать очевидную ценность жизни и достоинства болеющего человека…
Нет. Я попечитель благотворительного фонда и автор книги и фильма «Победить рак». И это ко многому меня обязывает: мне звонят и пишут, я сама звоню и пишу… Но тот титанический труд, тот подвиг, который каждый день совершают сотрудники благотворительных фондов… Я бы так не смогла…
Один журналист мне рассказывал, что для того, чтобы не сойти с ума, он общается с героями, пишет заметку, закрывает блокнот и забывает – вообще, навсегда – кто они и как их звали. У меня так не получается, я совершенно иначе устроена.
Недавно (так получилось) я говорила с героиней заметки по телефону из такси, в котором мы ехали с мужем. И когда вышли, я рыдала взахлеб – такое впечатление произвела на меня ее история. И Коля тогда сказал: «Знаешь, с такой впечатлительностью тебе надо работать в журнале «Вестник металлургии»». Но я не умею, что называется, «писать на автомате».
– У вас бывали ситуации, когда совсем стиралась вот эта грань «журналист – герой материала»?
– Так часто бывает. Но были две истории, которые стали очень личными, очень меня ранили и переменили во многом мою жизнь. Много лет назад я страшно любила мальчика Сережу Чайкина. Он был совсем маленьким, годовалым, у него была прекрасная мама, Ира, и папа тоже (для больного ребенка это редкость, увы) был. У него были огромные серые глаза и такое почти иконописное лицо. Ему должны были делать пересадку, все шло неплохо.
Дело было летом, я уехала в отпуск. А Сережу сожрала больничная синегнойная инфекция. Он «сгорел» за несколько дней. Мне потом рассказывали, как долго решали, кто позвонит и мне расскажет. Звонила Галя Чаликова. И я ей ответила: «Нет, не может быть, вы там все ошиблись, я вчера говорила с мамой, это чушь какая-то». И перезвонила Сержиной маме, будучи совершенно не готовой к этому разговору: я до последнего момента не верила.
А потом было, наверное, то, через что проходят очень многие из тех, кто сталкивается с детской онкологией: ты начинаешь задавать Богу, себе и всем остальным один и тот же вопрос: почему болеют дети, почему это так несправедливо, зачем, за что, что это все значит? Помню, что тогда вдоль и поперек перечитала книжку Людмилы Улицкой «Человек попал в больницу», потому что думала найти там какой-то ответ. Но ответа на этот вопрос на самом деле не существует.
Вторая история случилась спустя несколько лет. У меня был друг, его звали Юрка. Юра Костин. Это был потрясающий девятилетний мальчик и очень важный человек в моей жизни. Он знал, что я боюсь летать, и всякий раз, когда я садилась в самолет, переставал играть в авиасимуляторы, потому что нам с ним казалось это плохой приметой.
Он написал мне стихотворение, и я помню его наизусть и сама себе повторяю, когда плохо. Мы с ним разговаривали на такие темы, на которые я не разговаривала больше никогда и ни с кем. Он лежал в Питере, в институте Горбачевой (Институт детской гематологии и трансплантологии имени Раисы Горбачевой – прим. ред.).
Однажды он попросил провести ему интернет и завести электронную почту. Я приехала с модемом, мы все настроили, открыли почтовую страницу, в которой было одно единственное сообщение: «Здравствуйте, Юрий, добро пожаловать». А Юрка говорит: «Смотри, сколько у меня писем, сколько людей мне уже написали!» Так я поняла, что он уже ничего не видит. И просто меня бережет….
Это был человек, который очень берег тех, кто рядом. Его мама очень боялась, что он умрет ночью, когда некого будет позвать. А я больше всего боялась, что он умрет, когда я буду лететь в самолете…
Он умер утром, за два часа до того, как мне нужно было лететь. У его мамы через некоторое время после этого родились двойняшки. А я, переехав в Питер, до сих пор не могу пройти тем маршрутом, которым бежала к нему с поезда – от Московского вокзала до института Горбачевой.
О смерти
– Вы рассказывали, что у вас дома есть «оптимистические пятиминутки», когда вы говорите с детьми о смерти…
– В какой-то момент я поняла, что нужно говорить с детьми о смерти и это нормально. Говорить не в припадочном ужасе, белея лицом и дрожа руками, а проговаривать простой и понятный жизненный цикл. Сколько-то там раз я его проговорила, теперь говорят дети: «Мамочка, я был у тебя в животе, я родился. Ты была маленькая, теперь ты взрослая, потом ты будешь старенькая, а я вырасту, потом ты умрешь и будешь смотреть на меня на облачке. А у меня будут дети, твои внуки, они тоже вырастут, я буду старенький и умру».
Человек – и большой, и маленький – должен понимать цикличность жизни, ее этапы, понимать, что никому еще не удавалось избежать смерти, но она же и есть – часть жизни. И от этого тоже никуда не денешься. А боимся мы совсем других вещей: боли, страха, унижения, незнания, бесправия в беспомощности. Если не прятать от детей смерть, но вместе учиться уважать ее, можно избежать страхов. По крайней мере, некоторых их них.
– Как вы пришли к этой мысли – что о смерти нужно говорить с детства?
– У меня есть в жизни потери, которые совершенно невосполнимы, – люди, без которых я не могу жить так, как жила, пока они были рядом. Так получилось, что у меня умерла бабушка и мы не смогли попрощаться. Мама думала, что бабушка испугается: если я пришла к ней прощаться – значит, она умирает.
Я была тупицей и не понимала, что надо ехать и прощаться, потому что второго шанса в таких историях не бывает. Я не смогла попрощаться со своим дедушкой: меня, маленькую девочку, взяли с собой в больницу, но все пошли в палату, а меня посадили смотреть мультик. Это был мультфильм, где есть песня «Облака – белогривые лошадки», и я ее до сих пор не могу слышать, потому что это рана, это часть меня, это мой дедушка, с которым я не попрощалась и значит, история не закончена. И мне будет больно до самого конца.
Это внутренняя травма, и у любого из нас, советских людей, эти травмы есть, потому что к смерти людей не подпускали, детям о смерти ничего не объясняли – считалось, что это всегда внезапно, всегда трагически непоправимо и ушедший человек всегда чего-то не успел.
– А в чем разница между российским и европейским отношением непосредственно к смерти?
– Я много думала об этом и пришла к выводу, что при всей кажущейся религиозности нашего общества никаких христианских идей оно в себя не впитало, увы. У нас все по-прежнему зиждется на советских представлениях о жизни и смерти: жизнь – вот она, сейчас, а потом ничего не будет.
Как-то смотрела на ВВС фильм из девяти серий, он называется «Жизнь человека». Последняя серия была про пожилого немца, который вместе с женой переехал в Англию, чтобы разводить там розы, и у него обнаружили рак. Он подписал контракт с ВВС, что позволяет им снимать свой уход. Съемки длились два года, и первое, что обращает на себя внимание, – каким образом там обставлено обезболивание: для наших реалий это просто невероятно.
Этот старик жил в какой-то забытой деревне, к нему приезжала патронажная сестра. «Вам не больно? Если вам будет больно, вот пластырь. Если не дай Бог что, звоните». Потом наступает Рождество, и всем понятно, что это последнее Рождество в его жизни. Он лежит на высокой кровати и вокруг него тусуются примерно двадцать человек, которые его любят. Ему очень дорога песня «Michelle», потому что его жену зовут Мишель – и вот все поют эту песню, у умирающего текут слезы счастья, и в этом нет никакого пафоса. И никакого унижения тоже нет. Это обычная семейная история: глава семьи тяжело болен, все с ним прощаются и хотят, чтобы эти минуты запомнились пронзительным счастьем.
У нас же вообще нет этой традиции отпускания. Есть совершенно идиотское вот это пожелание: «если смерти, то мгновенной». Мгновенная смерть чудовищна! Для умирающего и для тех, кто остается. Смерть, в которой ты не успел простить, а с тобой не успели проститься – это страшнейшая смерть. У нас даже написание завещания зачастую является запретной темой. А это тоже необходимый разговор со смертью.
Камушки на морском берегу
– Очень часто говорят: «уходят лучшие»…
– Уходят все – и лучшие, и не лучшие, и другие, и всякие. И нет смысла чему-то искать объяснение – ни долгому уходу, ни быстрому, никакому.
Вообще, у смерти нет объяснения – как и у рождения. Мы же не пытаемся понять, как и почему появился именно этот малыш. Мне кажется, что это, как камушки на морском берегу, не имеет никакой видимой нам логики. Как и нет логики в том, кому, когда и в каких объемах выпадают страдания.
Я долго об этом думала и поняла: нет никаких весов, где кто-то там что-то взвешивает. И не верю в ноши по силам. Знаете, иногда слушаешь человека, его историю и не можешь поверить – вот молодая женщина: она только что родила, и у нее обнаруживают лимфому, разлучают с малышом, долго и мучительно лечат. Ну всё, хватит уже, она пережила это. Но у нее вначале менингит на фоне ослабленного иммунитета, а потом рецидив этой лимфомы, и от нее уходит муж, сказав, что хочет жить нормально и полноценно, а не рядом с тяжело больной женщиной. Куда еще дальше? Мама ее попадает в больницу, и за ней некому совсем ухаживать, некому отвести в школу дочь.
Что можно об этом сказать? Только то, что так бывает. И бывает даже еще хуже, хотя представить это сложно. Но несчастий так много, так они, черт побери, разнообразны. И я думаю, что причины и предпосылки или какие-то там знаки свыше о том, почему это произошло и произошло именно с этим человеком, не надо искать: нужно воспринимать обстоятельства именно как обстоятельства и с ними бороться.
– Расскажите, как возник фильм «Победить рак»?
– Я прекрасно это помню: мы сидели с моим другом Сашей Уржановым на одной летней итальянской террасе, у меня на руках был маленький ребенок, и я была беременна другим. А у Саши была однокурсница, которая заболела раком. И мама этой однокурсницы долго искала для девочки какого-то самого лучшего лечения, как все родители ищут. А я объясняла Саше, почему, с моей точки зрения, нужно срочно начинать лечиться здесь. И Саша стал задавать вопросы вообще про онкологию.
Прошла целая ночь, взошло солнце, и я поняла, что говорю и говорю. Тогда я вдруг осознала, что благодаря такой удивительной посреднической роли, в которой у меня есть возможность и общаться с болеющими, и обращаться с самыми разными вопросами к докторам, я довольно много знаю. А Саша сказал: «Ты не хочешь снять об этом фильм?».
Пройдет еще полгода прежде, чем я своей головой дойду до того, что этот фильм действительно нужно снять. И мы встретимся и станем разговаривать с будущим продюсером фильма, Софьей Гудковой. И поймем, что главной героиней этого фильма должна стать Сонина мама Марина. И здесь, конечно, было еще счастливое стечение обстоятельств – у меня был начальник, Коля Картозия, который эту (поверьте, вполне безумную уже даже для телевидения 2012 года) идею услышал и принял.
– А как можно было бы обозначить сверхзадачу этого фильма? И вообще той просветительской деятельности, которая ведется помимо сбора средств?
– Думаю, она в том, чтобы люди стали более-менее понимать, что рак – это просто болезнь. Страшная, опасная, местами – чудовищная. Но, во-первых, есть кое-что, чего можно не делать, чтобы с какими-то раками просто избежать встречи, а во-вторых, рак – это не кирпич, упавший на голову. Его можно победить и жить дальше. В общем, во многом, – это о жизни после рака.
И еще. Мы тогда, наверное, впервые заговорили о том, что есть такое понятие, как качество жизни, и что когда человек заболевает, помимо его спасения, внимание нужно обращать и на то, какой будет его жизнь во время лечения. И что будет ждать его после. Это крайне важно, и ничего важнее на самом деле нет.
Сейчас об этом стали гораздо больше говорить. И многое меняется. Многое меняется и в том, куда и как расходуются благотворительные средства.
Я очень верю в то, что благотворительность перестанет быть единичной историей – «давайте сейчас срочно соберем деньги на этого мальчика» – и станет историей системной, когда люди будут ежемесячно добровольно отчислять с карточки определенную сумму денег. И это будет не авральной историей спасения, а системной историей подушки безопасности, комфорта и уверенности в завтрашнем дне для заболевшего человека.
Пока наша благотворительность – это такой второй фронт: фонды латают дыры в несовершенной системе здравоохранения, в бесконечных бюджетных дырах и сокращениях, в бесправии пациентов на получение бесплатной квалифицированной помощи, вообще-то гарантированной в России.
И я часто думаю, что вот если однажды наша система здравоохранения найдет в себе силы сообщить гражданам, что она больше не бесплатная (особенно онкологическая), многое изменится. Когда государство скажет: «Я не справляюсь и я очень надеюсь на фонды, благотворителей и всех неравнодушных людей» – тогда многое, я уверена, поменяется кардинально.
Сейчас, в принципе, что-то начинает меняться: когда Первый канал собирает огромные деньги для Русфонда, когда в программе «Голос» через смс собирают средства в пользу проверенных благотворительных фондов, тут можно выдохнуть: «Ура!». Представить себе это еще пять лет назад, когда мы бегали с высунутым языком, умоляя поставить в эфир концерт в пользу фонда «Подари жизнь», и наши учредители слышали о себе Бог весть что, было невозможно. А сейчас это есть.
Я очень надеюсь, что в жизни нашего общества появится история про семейные ценности, про семью, про принятие любых людей. Не просто: «Вот я болел, я выздоровел, смотрите, какой я классный парень». А иначе: как меня поддерживали близкие, как меня лечили, как меня спасали врачи, как мне было тяжело, как я чуть не умер, как я чуть не выпрыгнул из окна и кто был рядом со мной в тот момент.
Никто не идеален, и ни у кого судьба не идеальна, и никто не застрахован ни от чего. При этом я не знаю людей, которых болезнь сделала бы хуже. Она, конечно, перепахивает, как любое огромное, тяжелое и незабываемое впечатление, но она же дает и новую точку отсчета, после которой побочные, посторонние, лишние эмоции зависти, склочности, скандальности становятся уже не важны. Человек научается ценить жизнь в самых лучших и ярких ее проявлениях. И это, на самом деле, то, чем люди, прошедшие или проходящие через онкологию, могут поделиться с другими.
На самом деле, люди у нас очень боятся не столько болезни, сколько всего, что сопряжено с болезнью. В нашей стране все, что тяжелее насморка – это унижение. Это очереди, деньги, а если ты не попадешь к хорошим докторам, то зачастую и полная неизвестность. Притом попадание к хорошим докторам – нередко опять же через унижение, через осознание своей беспомощности.
Если ты живешь в городе Камышин, какие у тебя шансы попасть на лечение в Москву? А у нас все сконцентрировано в Москве и еще немного в Петербурге. И вот человек заболел, и он не может добраться до столицы, дотыкаться куда-то, и ему не на кого опереться.
Я недавно разговаривала с молодым человеком из Волгограда – у него тяжелая опухоль и ему кто-то дал мой телефон. Ему не нужна была техническая или материальная помощь, он спрашивал у меня совета, как поступить. Он задавал мне вопросы, которые были элементарными. Он не понимал, что с ним делают в больнице. Он не понимал, почему друзья вокруг говорят, что нужно собирать деньги и ехать в Израиль. Он не понимал, почему ему так плохо, хотя его лечат.
Вот на такие вопросы ответы должны быть сразу, по умолчанию: государственная или государственно-частноблаготворительная система медицины должна подхватывать человека и дальше его вести. Но наша система устроена так, что она множит страдания. И люди боятся не самой болезни – они про нее еще не знают, чего надо бояться. Они боятся тех самых многократно умноженных страданий, сопряженных с ней.
Рак в России
– Из вашего многолетнего опыта медицинской журналистики – есть ли смысл лечить рак в России?
– Я не врач, и таких советов давать ни в коем случае не могу. Могу предположить из разговоров с врачами, что, как правило, очень многое зависит от профиля заболевания: что-то прекрасно лечат в России и качество жизни во время и после лечения абсолютно сопоставимы. По какому-то другому поводу, возможно, есть более передовой опыт за границей.
Но глобально дело не в этом. Бесконечные пертурбации и эксперименты в области сокращений бюджета на здравоохранение, втягивания медицины в политику (санкции, импортозамещение) приводят к тому, что у врача в России сегодня нет всех ресурсов для работы. Складывается ощущение, что врачам иногда говорят: «Давайте попробуем с помощью простого советского аспирина вылечить меланому».
Великая Ольга Григорьевна Желудкова (доктор медицинских наук, профессор, главный научный сотрудник лаборатории комплексных методов лечения онкологических заболеваний у детей ФГБУ «РНЦРР» Минздрава России – прим.ред) рассказывала, что в их учреждение не так давно привезли новый российский препарат, и велели им лечить. А у препарата нет никаких исследований – ни международных, ни российских. Побочка оказалась такая, что дошло до хирургического вмешательства и они чуть не потеряли пациента.
Как может врач выполнять свой долг в таких условиях? А врачи, повторюсь, в России невероятные: подвижник, профессионалы. Мне выпало большое счастье, мне кажется, я знаю почти всех лучших врачей в России.
Что касается историй, связанных с лечением за границей, – это всегда выбор. То есть если у вас есть средства для того, чтобы выбирать – это ваш выбор. Разумеется, подход к боли, страданию и очередям в развитых странах совершенно иной. У ребенка заболела в 11 вечера голова, и через 20 минут он лежит на МРТ – кто-нибудь из нас может представить себе эту ситуацию в России?
Я не врач, но я знаю совершенно точно, что каждая мама имеет право бороться за своего ребенка именно так, как она считает нужным, и она может бороться за самое лучшее лечение. Но при этом бывает, что родители теряют время в поисках денег на зарубежное лечение и болезнь переходит в ту стадию, когда уже никто не может с ней справиться.
А российские благотворительные фонды оплачивают зарубежное лечение лишь в том случае, если заболевание не может быть вылечено в России и есть отказ от российских клиник. Если фонды станут оплачивать заграничное лечение просто всем, кто этого хочет, то на всех денег не хватит и выйдет странная ситуация: Леше мы оплатили лечение в Израиле, Гале – в Германии, а Вася пусть лечится у нас. На каком таком основании?
– Сам уровень лечения онкозаболеваний в России и за рубежом – одинаков?
– Сопоставим. Профессор Карачунский по протоколу Москва – Берлин добился тех же блестящих результатов лечения детских лейкозов, что и в Германии. В области детской гематологии результаты сопоставимые, если ребенку посчастливится попасть в хорошие руки. У Карачунского бесконечные связи по скайпу, телетайпу и всему прочему с врачами по всей России – из Курска, Воронежа и так далее. Но только с теми врачами, кто хочет сам быть на связи.
Увы – есть врачи, которые ставят ребенку диагноз «грипп», а после смерти оказывается, что это была онкология. Уровень квалификации докторов в регионах (это не их вина прямая, но об этом говорят все) низкий. Как правило, в регионах врачи совсем не знают английский язык, не следят ни за какими новинками и публикациями… Хотя если бы они и следили, то они понимали бы, как далеко шагнула медицина и как многое сделать в местных условиях невозможно.
В среднем ситуация в целом по стране очень тяжелая. Да, какие-то клиники коснулась модернизация и туда поступило супероборудование. Только этим оборудованием надо научить пользоваться и закупить к нему очень дорогие расходники. Потому что бывает, что прекрасное оборудование стоит накрытое ветошью в дальнем пыльном углу коридора.
Есть сочетания терапий, которые в России невозможны в силу технического отставания – не буду говорить подробно, потому что не специалист. В лучших российских клиниках мест физически нет ни платных, ни бесплатных. А прекрасные клиники в каких-то федеральных центрах пустуют и простаивают, потому что в них не дают федеральных квот, они областного уровня, но никто не хочет в эту проблему погружаться, потому что это опять про финансовые потоки и потоки больных, с которыми чиновники предпочитают не пересекаться.
Словом, если человеку повезло бесплатно и на общих основаниях вылечить онкологическое заболевание в России (а такие люди есть и я их видела!), то человек чемпион и вообще герой.
– Катерина, а нет ли чувства того, что идет время, а решение проблемы рака все не приходит. Понятно, что многое научились лечить, что некоторые виды стали почти полностью излечимыми, но вот глобально все равно проблема не решена. Уходит время, уходят люди…
– Совершенно нет! Столько новых подходов и методов появляется все время! Доктора рассказывают, что постоянно происходят новые совершенно сумасшедшие открытия. Раки, с которыми вообще не знали, что делать, с какой стороны к ним подойти, контролируемы. Сейчас, по-моему, наступает большая эпоха прорыва в области рака головного мозга, там есть новые методы терапии, иммунотерапии, в том числе. То, с чем люди жили по 1,5–2 недели, сейчас живут уже по 2–3 года. А что такое 2–3 года для мамы маленького ребенка?
Огромный прорыв в области иммунных препаратов, когда собственные клетки обучают контролировать и «приводить в чувство» распоясавшиеся раковые клетки, расцветает таргетная терапия. Есть ощущение жизни. Я знаю человека, который вылечил миеломную болезнь. Американский институт миеломы творит чудеса. Конечно, есть вопрос в доступности этого лечения для нас.
Да, нам может казаться, что все хуже и хуже, и действительно, где наши университеты, воспитывающие будущих физиков, химиков, биологов, биохимиков, биоинженеров? Где конгломераты научной и технической базы, и научной медицинской базы? Где это огромное количество (я сейчас не беру в пример Каширку, ФНКЦ) – где они в целом по стране? Ведь любые научные открытия – это результат огромного интенсивного труда большого количества людей в довольно долгий временной промежуток. Очень многие уехали туда, где востребованы. В России – это удел энтузиастов, сумасшедших и других энтузиастов-благотворителей, которые дают на это деньги.
– Можете ли вы среди откликов на фильм выделить самый важный для вас?
– Самый лучший отклик на этот фильм заключается в том, что главная героиня – Марина Пак – вылечилась от рака. У Марины был рецидив миеломной болезни, очередная пересадка, и врачи (лучшие в России врачи, потому что только самые лучшие имеют в себе силу воли сказать: я не знаю, но знаю кое-кого, кто может знать лучше меня!) развели руками и сказали: «Всё, больше мы вам помочь ничем не можем, но вот попробуйте попасть на прием к доктору Барлоджи».
И Марина, подхваченная Софьей, своей дочерью и продюсером фильма «Победить рак» под руки, помчалась в Америку в клинику миеломы, где ей провели совершенно другое новое лечение. Всё, теперь у нее в организме нет раковых клеток. Это самая лучшая история про фильм. И про то, как бороться и побеждать рак на самом деле.
Фильм Катерины Гордеевой «Победить рак»
Часть 1
Часть 2
Часть 3