И один солдат снимает все на камеру в телефоне. Своим видео он пробивает маленькую брешь в стене информационной блокады, неизбежной на любой войне.
Когда-то, 15 лет назад, на другой войне, у солдат не было телефонов с камерами, и даже без камер не было. Потому что телефоны там были бесполезны. В Чечне в те годы не работали вышки сотовой связи, а телевизор показывал совершенно иную реальность, и о том, что происходит внутри, в этой черной зоне, отключенной от всего мира, никто не знал. В этой зоне бомбили дома, в подвалах которых прятались живые люди. Старики. Женщины. Даже дети.
И единственно возможным способом связаться с «большой землей» был спутниковый телефон. У меня, как и у некоторых моих коллег, он был, и по вечерам к нам выстраивалась очередь из солдат и офицеров, которые хотели позвонить домой. Многие стеснялись. Не решались. Или просто не знали. Приходили самые смелые. Или самые отчаянные. Они много курили, смущенно переминались с ноги на ногу или стояли, как вкопанные. «Мне бы это… мамке позвонить. Я быстро». Связь дорогая, мы разрешали им говорить одну-две минуты, не больше. «Я в части, мам! У меня все хорошо! Кормят хорошо! Да ты не переживай, нету времени звонить! Как батя? Ну пока, мам!» После такого отчаянного вранья парень садился на землю и молчал. Или курил в стороне, глядя в одну точку. Или убегал, бросив «спасибо, девушка!» и не глядя на меня – может быть, потому что я увидела бы его слезы.
Они все были очень похожи друг на друга. И вели себя, как близнецы. Но одного помню очень хорошо. Ему было лет 19, он приходил несколько раз и стоял в очереди к телефону в вагончик телевизионщиков. Запомнила, потому что совсем ребенок, но очень серьезный. И камуфляж слишком свободен, и сапоги огромные. А потом он подошел и сказал: «Мне нужно только на минуту». Я сидела на земле неподалеку от него и слышала ровный голос и слова, падающие, как крупные тяжелые камни, с большими паузами: «Я выживу, мать. А ты молись. И Надьке скажи. Не реви. Я тебе абрикосы привезу».
В этом разговоре меня поразило все. Его взрослая честность. И вот это «молись». И — абрикосы. Он жил там, где никогда не растут абрикосы. И самым ярким впечатлением его на этой войне стали спелые, сочные оранжевые плоды, которые продавали женщины на рынке. На этот рынок солдаты удирали пешком, поодиночке или компанией, никого не пугало, что за самовольное оставление части будет наказание, потому что никто не знал, доживет ли до завтра. Их ловили и наказывали, но редко. Кто-то приносил водку и сигареты, а он приносил абрикосы. Я же говорю, ребенок.
Через месяц я уехала из Ханкалы и поселилась в городе, мысли о котором не давали мне спать, есть, жить на военной базе, — в Грозном. Этот город жил своей жизнью, скрытой от меня, как и от большинства моих сограждан, и я хотела стать его частью, чтобы понять его и о нем рассказать.
Никогда больше я не видела парня, который любил абрикосы. Почему-то я думаю, что он жив. Многие из людей, которых я тогда знала, погибли. Но он обязательно жив.
Сейчас, когда я смотрю видео, снятое где-то под украинским городом Волноваха, я вижу другого солдата и вспоминаю того, из Ханкалы.
«Господи Боже милостивый, спаси и сохрани нас, грешных», — повторяет скороговоркой украинский солдат, бегущий в рощу.
Сердце сжимается.
На этой войне все иначе. Здесь много видеокамер. Много информации. Много фактов. Но так же, как и тогда, много неправды. Нечаянной или намеренной. Я смотрю все, что появляется в сети и касается Украины. Я не верю ничему. Но вот этому «Господи Боже милостивый», — я верю. И мне страшно, потому что именно в этот момент я понимаю, как страшно ему, этому украинскому парню. Он сейчас, в эту минуту, очень похож на того парня с чеченской войны, который любил абрикосы. Его точно так же не спросили, хочет ли он воевать. Точно так же он воюет за свою страну, потому что другой у него нет. И точно так же его используют умные и властные люди, как они используют всех, на любой войне.
Тогда, 15 лет назад, я была не такой сентиментальной как сейчас. И плакала, только когда было очень страшно. Когда парень, велевший матери молиться, вернул мне телефон и скрылся в сумерках, я плакала, потому что эта минутная беседа с домом рассказала мне о чем-то, чего я тогда еще не понимала. О неизбежности. О любви. О вере…
И сейчас, так же, как тогда, я плачу.
«Господи Боже милостивый, спаси и сохрани нас, грешных». Спаси всех. Русских. Украинцев. Грузин. Немцев. Американцев. Мы все – один образ, Его образ. Стреляя в этот образ, мы стреляем в Бога.
Когда-то я спорила с Ним, каждый день. Возмущалась. Задавала вопросы. «Как Ты можешь это допустить? Почему они умирают? Почему тот, кто начинает войну, не падает, пораженный громом, а несет и дальше смерть и разрушение?»
Потом я все поняла. И больше не спрашиваю. Теперь я знаю. Война всегда начинается в тот момент, когда Бог закрывает глаза. От боли. От любви к каждому. От желания взять и остановить безумца, — как любящий отец, который видит, как его неразумное дитя ползет к пропасти. Но, остановив человека, Бог отберет у него ту самую свободу, которую дал ему. Свободу выбирать. Свободу любить или ненавидеть. Верить или не верить. Жить или умирать. Это самый страшный и самый прекрасный подарок, который Он мог дать людям. Это подарок, который возвышает человека, превращает его из раба и лакея – в равного Богу, Его собеседника, друга. И Бог закрывает глаза. Чтобы не передумать. Чтобы не отнять этот драгоценный дар.
Он потом будет с тобой всегда, каждую минуту. Но ты, может, никогда этого не узнаешь. Он и сейчас с тобой. Он закрывает глаза не от презрения — от боли за тебя, потому что ты уже наводишь прицел. Это тебе только кажется, что ты целишься в чужого солдата, одетого во вражескую форму. На самом деле ты целишься — в Него. И Он закрывает глаза. И в этот миг раздается первый выстрел.