Не было выбора
— Мы уезжали с родителями в 1972-м, мне было всего шестнадцать. Отъезд был огромной привилегией, но я воспринимала его как предательство, как бегство с корабля. Ощущение, что я — крыса, у меня было очень четкое. Я рыдала и говорила родителям: «Поезжайте сами, а я останусь». Писала другу семьи политзаключенному Владимиру Гершуни в орловскую психушку, что не хочу никуда ехать. А он оттуда писал горькие письма моей матери: «Что же делать с девочкой? Она так несчастна».
Это специфика моего воспитания.
Мы всегда жили в круге Солженицына, лагерь и тюрьму я уже с самого раннего детства воспринимала как нормальную часть человеческой жизни.
Хожу в школу, отучусь, отсижу, выйду… Вокруг меня многие так жизнь и прожили.
И еще было ощущение высокой социальной ответственности, как бы это высокопарно ни звучало: нельзя уезжать, когда другие не могут. Володя Буковский сидит — а я уеду? Другие друзья сядут, а я не смогу им письма писать? Вот такие детские, но очень острые переживания.
Нас не называли «диссидентами», такого слова еще не существовало. Мы были участниками «демократического движения». Красиво! Папа, конечно, был членом всяких инициативных групп, у него уже было судебное определение, по которому его можно было арестовать и посадить в любой момент. Кроме того, мама была страшно травмирована историей с Валерией Новодворской, которая была чуть старше меня. Мама живо представляла, как я тоже разбрасываю антисоветские листовки и попадаю в психушку. Да, такое было не исключено.
Перед нами поставили выбор: отъезд или посадка. Мы уезжали по еврейской линии, очень быстро, за полгода. И — навсегда. Нас очень многие провожали в аэропорту. Было впечатление, что я свои похороны как бы уже пережила. Мне теперь вообще ничего не страшно, потому что это я уже знаю.
Начало новой жизни
Первая остановка была в Вене. Те, кто выбрали Израиль, уезжали сразу, но мы хотели в Америку, и надо было ждать, пока наберется группа, которая через Рим отправится дальше. Были и те, кто пытался зацепиться в Европе, но это было трудно, потому что там не было специализированных программ для эмигрантов из СССР. Еврейских же беженцев подхватывали две организации — израильский «Сохнут» и американский HIAS.
Нам сняли квартирку в Вене, недалеко от зоопарка, мы провели в этом городе месяц, но я его почти не помню.
Первые три дня мы с мамой только спали — такой у нас был стресс и истощение.
За это время папа с сестрой Лилей уже что-то изучили, познакомились с членами НТС (Народно-трудового союза). Это была антисоветская эмигрантская организация, многие их знают по журналам «Посев» и «Грани», которые они издавали. Эти люди нас просто спасали своей поддержкой и общением.
А потом был Рим, где мы ждали американскую визу. Это занимало обычно несколько месяцев, и к тому времени мы уже оклемались, проснулся интерес к окружающему. С тех пор Рим для меня — главный город после Москвы. Там я начала жить.
Первым делом отправились в магазин мне за туфлями, мы поизносились порядком, обуться было буквально не во что. Но сами магазины мне не были особенно интересны ни тогда, ни сейчас.
Кроме Рима мы съездили на две недели в Мюнхен, потому что родителей хотели позвать на радио «Свобода». Так что я немножко тогда видела и Германию.
Потом мы вернулись в Италию, где у меня даже появились мои собственные друзья, чуть старше меня. Тогда существовала итальянская молодежная политическая организация Europa Civilta, с которой нас познакомили НТС-овцы. В 1971-м в Россию от этой организации приезжали двое молодых итальянцев, мальчик и девочка, которые требовали освобождения политзаключенных и в знак протеста приковали себя к какой-то ограде. Их быстро выслали, а в Риме мы встретились и страшно подружились. Я с ними ездила в молодежный лагерь в горах, недалеко от Перуджии. У меня впервые в жизни началась активная самостоятельная жизнь.
Нашим социальным маршрутом занималась все та же организация НIAS. Она нас кормила, возила за свой счет, но долг мама возвращала в рассрочку лет десять. Быт у нас был простой, мы не шиковали. Пошел на рынок, купил курицу без грудки — это дешевле, потому что грудку вырезали для ресторанов. На этом рынке тусовались все наши эмигранты.
Америка
В Вашингтоне было очень скучно, хотя там я пошла в школу, быстро освоила язык (первым у меня был очень неплохой немецкий), доучилась полагавшийся мне год и получила аттестат.
Потом мы переехали в Нью-Йорк, и там я как-то прижилась. Началась нормальная жизнь с институтом и — параллельно — с работой.
Чем занимается в Америке нормальный человек, особенно молодой? Спасает Россию.
Был такой Валерий Чалидзе, физик, соратник Сахарова, борец за права человека. Его тоже выпихнули из СССР, но не так, как нас. Разрешили принять приглашение и прочитать какую-то лекцию в Штатах, а как только он выехал, лишили гражданства.
С помощью американского бизнесмена и слависта Эдварда Кляйна Чалидзе создал небольшое издательство «Хроника-Пресс» и взял меня на работу. К нам поступала информация из России, и мы делали брошюры по-русски и по-английски. Это был аналог самиздатской «Хроники текущих событий» — такой был тогда правозащитный информационный бюллетень, его нам передавали из Москвы через иностранных корреспондентов, и мы его тоже издавали.
И еще мы издавали книги — например, «Слепящую тьму» Артура Кёстлера, книги самого Чалидзе.
Кухня Дорман
Мы всегда жили открытым домом, с друзьями и застольями. Так было в Москве, и эту привычку мы привезли с собой в Америку. У нас на кухне собирались, конечно, в первую очередь, старые эмигранты. Потом потихонечку стали появляться здешние — в смысле, те, кто приехал из СССР ненадолго, по делам. Это было грандиозным событием. Мы ведь точно знали, что никогда и никого не увидим, и вдруг в 1975 или 1976 году в нашей квартире в Квинсе раздается телефонный звонок. Это наш друг Олег Ефремов! Из Нью-Йорка! Мама аж пошатнулась.
Оказалось, что их с драматургом Михаилом Рощиным позвали в Сан-Франциско с какой-то пьесой, а на обратном пути разрешили на три дня задержаться в Нью-Йорке, и они сняли ради экономии один номер на двоих. Когда они выходили оттуда, на них смотрели странно.
Ефремов с Рощиным раздобыли наш телефон, и я помню, что выводила их с какого-то заднего входа, потому что сотрудницы советского посольства ждали автографов и караулили их на выходе из гостиницы. Мы взяли их к себе на целый вечер, который затянулся до утра. Это было просто какое-то чудо!
Как будто они пересекли Лету, чтобы нас навестить, и сейчас поплывут домой, обратно. А мы останемся на чужом берегу.
Из эмигрантской компании мы близко и давно дружили с Солженицыными, Александр Исаевич был женат первым браком на маминой двоюродной сестре. Мы также были очень близки с Наумом Коржавиным. Это была наша любовь! С ним была связана масса историй. Например, как он в Кишиневе женился на своей Любане, невероятной красавице, которая ушла к нему от какого-то обеспеченного военного. Любаня говорила: «Моим подружкам цветы дарили, в кино водили, а этот за мной бегал и говорил: “Любаня, хочешь колбаски?”» Они переехали в Москву, не имели ни кола, ни двора, и однажды в коридорах «Нового мира» встретили мою маму — она подрабатывала в отделе прозы у великой Анны Самойловны Берзер, благодаря которой в этом журнале были опубликованы Солженицын, Войнович, Гроссман, Домбровский.
Мама, конечно же, не могла пропустить бездомных. В нашей двушке мы жили вчетвером в одной комнате, а другая всегда была для гостей.
Коржавин с Любаней прожили у нас почти полгода, потом им дали квартиру в Беляево, а уехали они в Америку вскоре после нас. Отъезд был, конечно, вынужденным. Наум Моисеевич уже один раз отсидел и опасался нового ареста, новой посадки. Не боялся только тогда, когда писал и читал стихи. Перед отъездом он написал страшное стихотворение о том, что ощущает себя мешком потрохов.
Широка американская Россия!
В Америке у нас были тесные связи с русской летней школой при университете в городке Нортфилд в штате Вермонт. Она была основана старыми эмигрантами сразу после войны, а директором был внучатый племянник Ленина Николай Всеволодович Первушин. Его посадили в 1918 году, его мать бегала к сестрам Ленина, и те попросили вождя выпустить его за границу.
Мы познакомились так. Мама выступала на конференции славистов, и всем было очень интересно, поскольку она всего два года как приехала из Москвы. Люди-то всю жизнь варились в собственном соку и пересказывали друг другу одно и то же. Мама процитировала четверостишие Ахматовой «О своем я уже не заплачу» — и оказалось, что никто его не слышал. После доклада все ринулись к ней с ручками и блокнотами списать слова. Подошел Николай Всеволодович Первушин и пригласил маму в свою летнюю школу. После этого 20 лет каждое лето она преподавала там на четвертом курсе.
Мы сначала с сестрой проводили там каникулы, потом Лиля там училась и заканчивала аспирантуру по славистике. Потом у нас появились собственные семьи, мы стали снимать неподалеку всякие дачки, наконец, купили с мужем там домик. Я очень любила эти места, по дороге мы иногда заезжали к Солженицыным и к отцу Андрею Трегубову, на один из наших любимых приходов.
Постепенно в русскую школу стало приезжать все больше людей из СССР — кто-то на конференцию, кто-то преподавать. Тут побывали и Окуджава, и Искандер, и Яков Гордин, и Мариэтта Чудакова. Даже ансамбль Покровского пел у меня на террасе.
Вермонт — это всегда был праздник. А какие мы там устраивали шашлыки «имени товарища Коржавина»! Куча народа на них собиралась, я курсировала на машине, привозила и отвозила гостей. Привожу однажды Анатолия Наймана, он обводит взглядом всех сидящих и жующих, потом просторы вокруг и произносит: «Ай, широка Россия!»
Я все-таки очень благодарна Америке и очень ее люблю.
Казалось, что путь на родину отрезан навсегда
20 лет я прожила в США. Вышла замуж, родила детей, у меня были дом и дача. К тому моменту Россию я уже не спасала: она начала сама себя потихоньку спасать.
Но никому в голову не приходило, что можно вернуться. Это как в том знаменитом эпизоде из «Мимино», когда герой звонит в Телави, а его соединяют с Тель-Авивом, и на том конце провода оказывается его земляк-эмигрант. Они поют, эмигрант плачет и потом спрашивает: «Скажи, а мост построили?» Вот так было и у нас.
Даже когда Феликса на Лубянке снимали, нам все равно казалось, что путь на родину отрезан навсегда.
И даже когда кто-то один поехал в гости, потом другой, все равно не было людей, которые сказали бы: «Мы вернемся». Кроме одного человека — Солженицына. Он всегда был уверен, что при своей жизни вернется в Россию.
Мы тоже несколько раз приезжали в Москву в гости, восстанавливали старые связи. А потом американская международная православная благотворительная организация IOCC (International Orthodox Christian Charities) открыла в Москве свое представительство и предложила моему мужу его возглавить. Мы радостно переехали.
Знаменитого диссидента Александра Есенина-Вольпина спросили: «Почему вы уехали в Израиль?» И он ответил: «В связи с предоставившейся наконец возможностью». Мне наконец представилась возможность вернуться в Россию.
Конечно, многие не могли себе такого позволить. Это сейчас уезжают из России, оставляя квартиры, а мы при отъезде теряли все, как вернуться на пепелище? Нужна работа, нужно учить детей, которые за это время, кстати, стали американцами. Но нам два года оплачивали жилье, мы за это время построили здесь жизнь, определили детей в школу, а потом муж забрал свои американские пенсионные накопления, и на эти деньги мы купили собственную квартиру.
Home video из Москвы
В Москве в начале 90-х меня поразило, что на улицах безумно темно. Мне сказали, что так было всегда, но я такой темноты не помнила.
Я оставила у родственников свою московскую записную книжку с телефонами моих подружек и родительских друзей. Начала по ней звонить и обнаружила, что все где жили, там и живут, хотя двадцать лет прошло.
Нас водили по театрам, угощали и всячески носили на руках.
Все жаловались, что в магазинах ничего нет, и это было правдой, но голода мы на себе не почувствовали.
Перед нашим первым приездом мой муж Саша специально купил видеокамеру — тогда они были огромные, тяжелые, их надо было таскать на плече. Он с ней в Москве не расставался и снимал все подряд: улицы, полки в магазинах, разговоры в гостях.
Вернувшись в Америку, я сразу поехала к Солженицыным в Вермонт, чтобы показать им этот материал. Прошла Масленица. Было самое начало поста. Собралась вся семья, Александр Исаевич пришел из своего кабинета, который находился в соседнем доме, и мы начали смотреть на наших общих знакомых. На той пленке бывшие ученики Александра Исаевича, которым он преподавал в рязанской школе, его друзья и знакомые передавали ему привет. Мне кажется, ему было очень важно это услышать.
Иностранные языки
Теперь все говорят на иностранных языках, а в наше время не говорил почти никто. Есенин-Вольпин приехал в Бостон и стал читать лекции по математической логике. Он английский выучил по книжкам, пока сидел в психиатрической больнице и потом в ссылке, вживую его никогда не слышал, произносил «сиркл», «бикаузе». Студенты его не понимали.
Сначала не знаешь иностранного, потом забываешь свой. Когда живешь в отрыве от своей страны, не чувствуешь, что там происходит и как развивается язык. Неслучайно русская эмиграция все время страдала от того, что портится в России русский язык. Может быть, он и портился, но главное — они его просто давно не слышали, не замечали, как он развивается. Я встречала в 80-х профессоров, которые в третьем поколении сохранили старинный русский язык, абсолютно вышедший из употребления. Можно, конечно, умиляться, но лично мне в обычной жизни не надо этого мертвого языка, я вас умоляю!
И не надо, наверное, заставлять детей в обязательном порядке любить Россию. Показывать, рассказывать — да, это же, кроме всего прочего, семейная история. Но если ты живешь в другой стране, то не стоит считать себя частью некоей затонувшей Атлантиды, это какое-то раздвоение личности. Моя племянница, живущая во Франции, однажды сказала: «Я не понимаю, кто я. Вроде больше француженка, но всегда воспитывалась как русская».
Но некоторых детей кризис самоидентификации не затрагивает. Все зависит от того, с какой целью туда приехали и как жили их родители.
Большая часть людей просто стремилась к нормальной жизни. И они, и их дети вполне вписались и чувствуют себя американцами.
Да я и сама, будучи там, легко «перекрашиваюсь» в американскую идентичность.
Что касается моих собственных дочерей, то я хотела иметь с ними общий язык и могла им дать только знание и любовь к русской культуре. К моменту возвращения они уже достигли школьного возраста, поэтому я, конечно, хотела, чтобы они у меня росли и учились здесь, в России. Хорошо, что жизнь дала им такую возможность.
Два месяца назад они уехали обратно в Нью-Йорк, увозя уже собственных детей, но я очень надеюсь, что не навсегда.
Эмиграция тогда и сейчас
Теперь люди уезжают иначе. С одной стороны, мы когда-то знали, что нас не бросят и будут помогать. Сейчас такая помощь есть только в Израиле. А с другой стороны, сегодня уезжают с деньгами, у многих есть работа. Я почти не знаю таких, которые бы уехали без ничего.
Такого разлома между уехавшими и оставшимися, который мы наблюдаем сегодня, не было и быть не могло, поскольку обмена информацией не существовало. Ну выкрикнешь ты что-то обидное — так это дойдет до адресата в лучшем случае через полгода. Да и вообще, мы по-другому на это смотрели. Среди наших друзей и знакомых никому и в голову не пришло бы осуждать уехавших или оставшихся. Конечно, была экономическая эмиграция, когда отправлялись за лучшей жизнью, но это был не наш круг, а круги тогда были четко очерчены и пересекались мало. Сейчас, благодаря соцсетям, все очень перемешались, и это, наверное, хорошо, потому что такая стратификация, какая была раньше, — это все-таки нездорово.
Нынешние отъезды и расставания еще живые и кровоточат.
Мы-то уезжали из совершенно стабильной ситуации, в которой ничего не происходило, кроме посадок. Внешних обстоятельств не было, война в Афганистане еще не началась, не было ни одной темы, на которой можно разойтись. Спорить друг с другом мы стали, уехав. Раньше все были консолидированы перед лицом общего врага, а теперь начались мелочи, дрязги, как это всегда было в русской эмиграции. Людям друг от друга никуда не деться, и мосты сожжены.
Сегодня нет ощущения, что человек уехал — и его похоронили навсегда. Я скоро полечу на неделю в отпуск, а потом вернусь, для меня вопрос о постоянном отъезде не стоит. Физической угрозы я пока не чувствую. «Все побежали, и я побежал» — это не про меня. Да, мне в Москве сейчас больно, страшно, стыдно. Но здесь мой дом, мои друзья, мои коты, которых я не могу бросить. Вся моя жизнь. Да и надежда никогда не умирает.
Фото: Жанна Фашаян