«Южинский кружок» – круг общения философов и поэтов, собиравшийся в Южинском переулке в Москве, в коммунальной квартире, в которой жил Юрий Мамлеев. Окна одной из двух его комнат выходили на глухую стену. Наиболее видными членами кружка, кроме Юрия Мамлеева, были Евгений Головин и Гейдар Джемаль.
Самый жестокий летописец мытарств советских душ перешел в бессмертие – куда он рвался всю жизнь.
Репетицию смерти Юрий Мамлеев пережил дважды: уехав из СССР в 1974-м и вернувшись в 1989 году из 20-летней эмиграции в постсоветскую Россию, где его брейгелевские фантазии обрели плоть.
Юрий Витальевич Мамлеев, автор романа «Шатуны», пытался заговорить эту новую реальность с помощью слов – он, создатель детализированного путеводителя по аду, написал книжку «Россия Вечная» – своего рода буклет, анонсирующий фуршет в раю. Дар его перестал работать как магический кристалл – и слова остались лишь словами.
Говорят, что это две разных личности: Мамлеев до эмиграции и Мамлеев после. Те, кто знал его прежде, не узнали его по приезде. А кто узнал, огорчился разительным переменам.
Мамлеев, лишенный жалости к человеку и возведший это лишенство в принцип, уезжал из СССР великим. Он оставлял друзей-товарищей, читателей, ценителей, друзей, оппонентов – горстку тех, кто понимал его с полуслова, тех, с кем было проговорено всё главное, тех, кто стал его учениками, врагами, эпигонами.
В эмиграции он столкнулся с Америкой как принципом – в границах этого принципа его картине бытия не было места.
В Америке книга – товар, его можно и должно продавать. Но рукописи Мамлеева нельзя было провести ни по какой линии: ни как загадку русской души, ни как репортаж с «Фермы животных» Оруэлла, ни как антисоветчину.
Каста профессиональных ценителей отказала в праве на существование его фантазиям о бездне в человеческой душе.
Американские критики и издатели реагировали на его книги хуже, чем КГБ в СССР. КГБ его читал и архивировал. Запад его отрицал.
Ведь на Западе нет культурного подполья. Нет такой среды – конечно, Чарльз Буковски или Уильям Берроуз творили из своей жизни тотальный вызов приличиям, но в этом творчестве большая роль отводилась критикам, агентам и журналистам, которые этот вызов упаковывали.
Люди Южинского не нуждались ни в ком – ни во власти, ни в ее сыске, ни во внимании прессы, ни в аудитории, ни в упаковке. Они были самоценны и самодостаточны, как академия Платона и Аристотеля. Только в отличие от Платона и Аристотеля они не замечали ни ареопага, ни сограждан – разве что как материал для портретирования.
То есть отстраненно.
Это был добровольный отказ от «их» воды и хлеба.
На Западе не оказалось воздуха – вернее, он был ровно разрежен для всех.
Поэтому Мамлеев ощутил себя астматиком в смертельном климате, где он, конечно, был профессором, читал лекции, но его книгам было отказано, а поговорить было не с кем. Его лечили от гриппа, а он чах от тоски.
Двадцать лет главный роман Мамлеева «Шатуны» лежал под сукном – десять лет до отъезда и десять лет в эмиграции, пока Шемякин не нарисовал к нему иллюстрации и не издал его во Франции.
Никогда ни одна книга не знала подобной судьбы, учитывая ее феномен в самиздате и постсоветской России.
Феномен Мамлеева – трудный. Ужас, который веет со страниц его прозы – ледяной ветер вечности, перечеркивающий весь русский путь, отрицающий весь русский мир и отказавший советскому опыту в праве вовсе зваться опытом. При этом Мамлеева – какая ирония – чтут патриоты и националисты, воскуряющие фимиам Сталину и СССР.
Сам Мамлеев, похоже, ужаснулся от того, что он создал – еще только предвкушая возвращение на Родину, он как будто предчувствовал, с кем же ему предстоит встреча. Вот поэтому и возникла «Россия Вечная» и серия интервью, выступлений и статей, в которых он пытался обозначить свет в конце туннеля. Туннель оказался завален, а свет на поверку шел от последней на заводском складе тусклой лампочки Ильича.
Подобно Гоголю, который в письмах к друзьям проповедовал спасение души и православие, изрядно попорченное казенным усердием власти, а в жизни не мог прорваться сквозь толпу созданных им типажей – точно так и Мамлеев проповедовал шатунам бесценную Россию.
Когда умирает писатель, сумевший ухватить нерв времени, наследники пытаются растащить его память по кусочкам – ведь и при жизни, и после нее такой писатель родне не принадлежит, но ласково посматривает со своих пыльных портретов на всех.
Юрий Мамлеев, преподавший бессмертие куротрупам и шатунам, умер без надежды, что в России Вечной есть место человеку. Вернее, что нет человека для этой России – был, да весь вышел…
В московской культурной тусовке после возвращения он посверкивал как драгоценный камень в грязи. Пришелец с другой планеты, человек с нездешним лицом, нездешними манерами, нездешней речью. Очень расположенный ко всякому. Очень доброжелательный. Но словно понимавший, что с каждым вздохом он всё глубже уходит в трясину. Его слово не имело больше слушателя – оно тонуло в вате, которой обиты стены в сумасшедшем доме.
Камелота больше не существовало. А на базарной площади королю Артуру делать нечего. Он не походил ни на одного из своих героев – в отличие от Гоголя, например.
Южинский кружок, легенда и загадка советского андеграунда, возник у него дома.
Мамлеев родился и жил в своем родовом особняке на Южинском, в котором советская власть оставила его семье две комнатки. В прочих проживали герои его прозы, рычащие спьяну «всех посажу». Домик снесен, а условные наследники тех соседей продолжают слагать небылицы с душком доносительства о том, что здесь-то и родился «черный орден СС».
Мамлеев происходил из старинного рода мурз и князей. Инаковость по отношению к советскому стала стилем Южинского. Там многие были из князей и беков – не выдуманных, настоящих. Советские нувориши скупали остатки их роскоши – их серебро, их мебель, их зеркала. Были продвинутые советские богатеи, которые скупали живопись сумасшедших по советским меркам художников. Написал картину, несешь, получаешь четвертной.
В Камелоте никто не трудился на общество, не имел трудовой книжки, не был, не участвовал… Аристократы на службу не ходят и у власти кухарок и комсомольцев в услужении не состоят.
Южинский кружок составили осколки лучших семей, уцелевших в советских мутных водах. Они несли нищенство как награду, аскетизм – как дар. Бедные рыцари всегда кажутся нуворишам сумасшедшими.
Рыцари Южинского брезговали любыми проявлениями советского – лучшими и худшими, но особенно они брезговали тошнотворными советскими установками на позитив. Главной из которых был общественный договор о том, что смерти нет.
Конечно, советская религия дежурно талдычила, что и Бога нет. Но это было не советским изобретением, а заимствованным, и к 60-м годам как-то приелось. А вот тотальное отрицание смерти и холуйское трусливое воспевание жизни выработалось в особую советскую примету. Это оно сообщило бесконечно приторный привкус трусливой лжи советскости. Это оно свелось к особой крепко настоянной пошлости, которая обнулила советский эксперимент.
Южинский стал лабораторией отрицания жизни и препарирования смерти. Эти рыцари сидели за круглым столом, в центре которого всегда стояла смерть. Каждый из них нашел свой ответ на ее вопрос.
Мамлеев мог бы предъявить советской власти многое по праву происхождения.
Его отец сгинул в ГУЛАГе. Но Мамлеев не писал о ГУЛАГе и не интересовался им.
Он считал себя продолжателем традиции Достоевского. Но его дар не позволял ему видеть ни одного трагического лица – лишь рожи, вслед за Гоголем и Платоновым. Какая эпоха – такие и чичиковы с чевенгурами.
Шаламову понадобилась Колыма, чтобы рассказать о человеке нагом. Мамлееву уже и лагеря не надобно: только успевай записывать за людьми, изрубившими себя добровольно в фарш задолго до того, как архангел вострубит.
Он уехал в эмиграцию главным летописцем окончательной смерти России. Он вернулся с книгой о России, которая бессмертна. У него не хватило сил остаться скорбным свидетелем, что зеркало, поднесенное к губам умирающего, больше не запотевает.
Он умер христианином. Он промолчал по поводу всех судьбоносных виражей времени. Аминь.
И опять этот мир, так похожий на тот, где я плакал,
Целовал с исступленьем цветочки и видел кошмарных существ.
Раздавая поклоны, улыбки и сны, ждал я верного знака,
Чтоб уйти навсегда из таких вот причудливых мест!
И опять! Для того ль я был там, где никто из живых не бывает,
Где пространство и время, как тряпки ненужные, светятся мглой,
Где хранит наш Господь всё, что боги и духи не знают,
Где из дальних пределов веет страхом и тайной Иной.
Ну и пусть! Значит, что-то не ладно со мною.
Закружил меня ветер, что воет из Бездны Иной.
Значит, снова идти мне унылой тропою земною
И кормить своей плотью некормленых призраков рой.
Надежда Кеворкова