Кшиштоф Занусси: «Любовь – это борьба»
Кшиштоф Занусси – один из самых больших мастеров европейского интеллектуального кино. Кинематограф Занусси – это более восьми десятков кино- и телефильмов, это признание критиков и жюри международных кинофестивалей, но самое главное – это всегда непростая моральная задача, сложный неудобный вопрос и всегда… свобода, в которой зритель может искать ответ и находить себя.
17 июня мастер отмечает 75-летие.
Потомок итальянцев
– Все мы родом из детства, и в течение всей жизни мы остаемся верными тому, что было заложено в наc в самом начале жизни. Расскажите, пожалуйста, о вашем детстве, о вашей семье, о ваших корнях…
– Моя фамилия не польская, и по линии отца мы – итальянцы. Мои предки приехали в Польшу 150 лет тому назад на строительство железных дорог. Тогда в Габсбургской империи строились железные дороги. Вы знаете, в России это строительство началось с запозданием на двадцать лет, потому что после войны с Наполеоном были подозрения, что железные дороги могут оказаться опасными, что врагу будет удобно транспортироваться. Но в Австрийской империи они начали строиться в 40-е годы XIX века. Вот тогда в Польшу приехали мои предки. Так началась эта семейная авантюра, которая на мне заканчивается, потому что я – последний Занусси, который живет в Польше.
У меня и сейчас есть родственники в Италии. И всегда журналисты хотят, но стесняются задать мне вопрос, как я связан с известной компанией, которая занимается холодильниками и стиральными машинами. На самом деле, владельцы компании – мои далекие родственники. Мы не так много общаемся. Они не занимаются кино, а я не занимаюсь холодильниками. Это два разных мира.
Я родился за три месяца до Второй мировой войны, в 1939 году в Варшаве. Мне было три месяца, когда началась война. Мои родители мне рассказывали, что я родился довольно богатым ребенком, но, к сожалению, того, что было в младенчестве, я не помню, а потом все условное богатство ушло.
Например, первые три месяца у меня была медсестра. Я был поздним ребенком, кажется, очень желанным, так что мои родители обеспечивали меня, как могли. А с началом войны все изменилось, пришли времена, когда пришлось даже пить воду из лужи, потому что другой воды не было. Водопроводы прекратили функционирование, и мы пили только дождевую воду. Ничего, я выжил, вырос и даже аллергии никакой не имею. Мама кипятила воду над свечой на ложке, чтобы хоть как-то уничтожить бактерии. Сегодня для молодых это уже экзотика, им не понять, как мы жили в таких условиях и какие испытали контрасты между нищетой и относительным богатством.
Семья была интеллигентной. Мой отец и мой дед были инженерами, строителями. Предполагалось, что я стану архитектором. На самом деле, я даже готовился к экзамену, чтобы поступить в архитектурный. Мой отец в те времена заботился о моем развитии, о моем вкусе, и показывал мне сталинские строения и объяснял, почему это сделано рукой неграмотного архитектора, почему оборвалась связь с историей, почему это безвкусно, почему это чуждо культуре. И, знаете, я подумал, что я должен буду такой архитектуре учиться, потом так строить, а вечером издеваться над собственной работой.
Тогда я решил, что я этого не буду делать, сделал такой решительный шаг, сказал: «Я буду изучать физику». В те времена, в 1955-м году еще были остатки сталинизма. Я не хотел изучать то, что связано идеологией. И биология, и география, и филология были отравлены этой идеологией. Только в химии, математике и физике идеологии не было. Я понимал, что смогу доверять моим профессорам, они не соврут.
Уже в средней школе в сталинские времена было ясно, отец много раз мне повторял: «Если тебе что-то преподают по истории, литературе, географии, приходи домой и спрашивай, мы тебе скажем: так ли это, или тебя учат неправде и твой учитель врет. На уроках отвечай так, как требуется, но верить в это не надо!» Так я получал двойное образование – утром, в школе слушал одно, а вечером дома я учил то, как было на самом деле. Что касалось физики, математики – не было уже никаких сомнений, об этом мне отец говорил: «Можешь верить в то, что тебе учитель рассказывает».
«Из киношколы меня выгнали…»
– Математика и физика – точные науки.
– Да, точные. Поэтому я и выбрал точную науку – физику, и очень благодарен за это судьбе. Я был довольно способным. Если бы я был чуть более одаренным, то я, конечно, остался бы физиком, если был бы совсем бесталанным, то, думаю, не поступил бы, потому что были серьезные экзамены. Но это было нечто среднее, поэтому я проучился четыре года.
Я был влюблен в физику и остался влюбленным до сих пор. Но физика в меня не влюбилась, поэтому надо было ее оставить и начать делать что-то другое.
Был уже 59-й год, я поступил на философский факультет. Тут надо кое-что объяснить, многие уже не помнят, что во всем соцлагере в государственных университетах нормальной философии не было, а тогда почти все университеты были государственными. Но Польша в этом смысле была исключением. После начала «оттепели» в Краковском университете преподавалась настоящая философия.
Моим профессором был Роман Ингарден, ученик Гуссерля. Он был настоящий ученый, феноменолог, один из творцов этого течения философии. Я мог радоваться прекрасному обучению философии. Три года там проучился, но, к сожалению, и это не было моим призванием. Меня это интересовало, но я знал, что профессиональным философом не буду, это не то, чем бы я хотел заниматься в жизни.
Я увлекался кино, театром, журналистикой, как многие студенты. Этого было немного, как развлечение, небольшие студенческие работы, но уже за них я получал призы. Когда я получал призы, я думал: «Ага, значит, это делаю хорошо». Как-то проводился национальный конкурс любительского кино, там было десять призов, я получил из них семь, просто разбил банк. В этом я увидел подсказку: «Может быть, это твое призвание?!»
Решил поступать в киношколу, Лодзинскую государственную киношколу. Экзамены были очень серьезными, большой конкурс – 100 кандидатов на одно место. Я сейчас рассказываю, что прорвался среди ста кандидатов, и, может показаться, что это звучит чуть-чуть нескромно, но, в то же время, это свидетельство для тех, кто боится, кто априори думает, что у него нет шансов. Так нельзя думать. Когда я приехал, то увидел, что из 100 кандидатов было 50 таких, у которых, как вы говорите по-русски, «крыша поехала», было понятно, что реально всего 50 кандидатов. Среди пятидесяти 25 – на первый взгляд – были даже хуже меня. Так я понял, что с 25-ю уже можно соперничать.
И меня приняли, приняли очень хорошо. Я говорю об этом без стеснения, потому что после трех лет учебы меня выгнали. Да, были такие колебания, к этому надо быть готовым в нашей жизни. Так бывает у всех, например, у политиков – сначала мгновение успеха, а потом приходит момент, когда вы никому не нравитесь. Тогда встает вопрос: «Кому я хочу нравиться? Чей голос для меня важен?» Так я спрашивал себя, когда меня исключили из Лодзинской киношколы. Правда, потом мне разрешили вернуться. Долго не буду об этом говорить, потому что на самом деле сегодня я понимаю, что мои профессора тогда в чем-то были правы, но и я отчасти был прав.
Мои профессора не знали, не видели того, что знал и видел я. Я тогда уже ездил за границу, во Франции видел картины «la nouvelle vague»– фильмы «новой волны» европейского кинематографа, я был на площадке режиссеров нового времени, я видел современное кинопроизводство. Когда я снял мою студенческую работу, профессора сказали: «Что ты делаешь? На что это похоже? Ты был любителем и вернулся к любительскому кино, ручная камера, все дрожит, импровизация. Так не делается профессиональная картина».
Меня выгнали в назидание для других студентов, чтобы они боялись вольности. Но уже мой дипломный фильм имел успех.
Это была получасовая художественная реалистическая картина, психологическая драма, но без диалогов и разговоров. Действие происходит в монастыре, где все молчат, поэтому главному герою, студенту, который приезжает работать в этот монастырь – он там занимается изучением памятников архитектуры, фотографирует, делает замеры для реставрации – там не с кем разговаривать, никто не отвечает на вопросы, все сохраняют молчание. Такой был сюжет.
Но у него возникает некая связь через взгляды с пожилым монахом, когда же тот старик что-то хочет молодому человеку сказать, оказывается уже поздно, он не успевает, умирает. Эта картина называется «Смерть монаха».
Мои преподаватели напугались, когда увидели, что это все происходит в монастыре, что постоянно на экране монахи. Для тех времен, тогда был 1966 год, все это не очень подходило, как-то в сценарии они этого не заметили. Мои мудрые профессора тогда сказали: «Надо сделать две копии, одну послать на Запад, а вторую – Москву».
Был какой-то конкурс ВГИКе, комсомольский фестиваль студенческих работ. Я в одну ту же неделю получил два приза. Один в Москве – от атеистов, а второй – от евангелистов и католиков, награду от экуменического жюри на фестивале в Мангейме. Интересно, что интерпретация моей работы в одном и другом месте была очень противоречивой. Тогда я уже понял: где нет слов, там люди могут додумать что угодно.
Физика как путь к Богу
– А почему вы обратились к этой тематике? Ваша семья была верующая? Даже в верующей семье дети, вырастая, должны, пережить свою встречу с Богом. Как у вас это было?
– Да, конечно. Надо сказать, что для моего поколения верить было довольно просто, потому что это было время гонения верующих. Человек инстинктивно принимает сторону жертвы. Конечно, в школе я считал себя верующим. Когда нам запретили молитвы, мы молились молча, одними губами. Нас и за это гоняли, высматривали, кто так губами шевелит, творя тайную молитву. Но это была такая радость для маленьких, молодых людей, которым хотелось хотя бы таким образом противопоставить себя системе. Поэтому в те годы быть христианином было гораздо легче, чем сейчас.
Потом, конечно, пришло какое-то углубление. Я тогда был очень молодым человеком. Довольно рано, в 15 лет я поступил в университет. Это не к тому говорю, что я был гением, только хочу сказать, что война у нас украла детство. Поэтому в университете в кругу физиков я укреплял свою веру. И это было очень просто, потому что почти все математики и физики были верующими людьми, я других не встречал. Они верили по-разному, не всегда они верили строго ортодоксально.
Среди них были люди, которые не имели отношения к церкви, но все они имели отношение к тайне. Без этого физик не будет настоящим физиком. Они ставили перед собой грандиозные вопросы: какой порядок в мире, как вообще выглядит этот мир, где правда, есть ли высшая инстанция, или есть тайна какая-то в мироздании, или нет. Но они все говорили, что есть что-то загадочное – в космосе, во вселенной. Именно от ученых я получил огромную поддержку. Я понял: то, в чем я был воспитан, — это современность, это будущее, это мир атома и мир космоса.
У меня никогда не было ассоциации, которую имеют многие бедные люди иногда, что вера – это устаревший обычай бабушек. Для меня наоборот: темные марксисты говорили глупости, застряли в XIX веке. Мы на них смотрели просто с сочувствием – бедные, они ничего не знают, не чувствуют, не видят. Студенческие годы были для меня хорошим периодом в смысле моего духовного развития.
Искусство и холодильники
– Часто в ваших фильмах – «Жизнь как смертельная болезнь, передающаяся половым путем», «Константа», «Год спокойного солнца» – герои оказываются перед очень сложным выбором. В вашей жизни были моменты, когда приходилось выбирать, когда приходило какое-то искушение и испытание, когда была опасность?
– Это происходит постоянно. Выбор рождается в момент страха, а страх возникал постоянно. Я испытал страх, уже когда был совсем маленьким ребенком, во время войны… Однажды я испугался того, что меня выгонят из начальной школы. На то были сложные причины, я даже потом снял об этом картину автобиографическую. Было удивительно, что тогда придумали учителя: после первомайских праздников я узнал, что меня выгнали из школы, а если я не окончу школу, то и не буду учиться в университете, значит, для меня в жизни закрываются возможности, и главное – я не буду интеллигентом. Это было самое страшное, но тогда выбора не было.
В этот момент мама меня спасла, потому что у нее были знакомства с людьми, которых она спасала во время войны. Они тогда уже жили в Израиле, но у них были родственники в нашем правительстве. Нашли номер телефона, сходили на почтамт, чтобы связываться с Тель-Авивом, потом оказалось, что меня восстановили в школе.
Потом, когда я был студентом киношколы, к нам неоднократно приходили люди, предлагая сотрудничество с нашим КГБ, предлагая стать стукачами. Таким образом, всех опробовали, проверяли, обещая, что будут помогать в карьере. Конечно, надо было поговорить с опытными людьми, чтобы понять, как вести себя кагэбэшниками, как уйти от этой опасности. А это была реальная опасность. Мне это удалось, меня только три раза вызвали, а потом оставили свои попытки, больше за меня не цеплялись.
А сейчас, когда открылись архивы, я посмотрел, что они обо мне писали, как они были мной разочарованы. А это и была моя цель, я этого и добился – их разочаровать, потому что бороться напрямую было бесполезно и безнадежно, они были сильнее. Мне опытные люди говорили: «Не говори «нет», но говори такие глупости, чтобы они тебя оставили в покое». Это удалось. Я дошел до такой глупости, что они даже в деле моих слов не записали. Но все-таки, знаете, это были непростые моменты жизни.
Когда в первый раз я посетил моих итальянских родственников, супер-миллионеров, они мне сразу с открытым сердцем сказали: «Останься у нас, дадим тебе работу. Поможем тебе окончить другое училище, чтобы ты мог работать в экономике». Я должен был тогда выбрать, что я хочу – быть в бедной стране артистом кино или в богатой стране директором большого концерна, который производит холодильники. Я понял, что того, что я могу делать в искусстве, холодильники мне не дадут. А те сказочные деньги, которые я мог бы получать, они не могли дать мне такой жизни, которая могла быть в кино.
Мне было важно общение с людьми, чувство, что я о чем-то серьезном с ними говорю. Мне казалось это важнее, чем бизнес, и я скромно вернулся в Польшу и продолжил мою учебу в киношколе.
«Если вы говорите о смерти, все будут думать о Боге»
– В эпоху советской социалистической идеологии невозможно было говорить о каких-то вещах напрямую, и приходилось искать образы, метафоры, иносказания, но каждый ваш фильм был о какой-то серьезной внутренней, душевной, духовной проблеме. Даже даже у критиков была формулировка, что в Польше 70-х родилось «кино морального беспокойства». Расскажите о том, как вы находили темы для фильмов?
– Знаете, темы сами приходят, если человек наблюдает мир вокруг себя. Проблема всегда в выборе – какую тему стоит развить, а какую пока отложить. Были темы, которые лежали в шкафу долгие годы, и только через время я их поднимал вновь. Конечно, были и ограничения, многих сюжетов цензура не допускала. Особенно не приветствовались религиозные сюжеты, истории о духовных исканиях и сомнениях. Подобными мыслями цензура была очень недовольна, они говорили напрямую: «Зачем об этом говорить? Оставьте».
Но однажды я даже пошел на провокацию, снял картину об умирающем человеке, она называется «Спираль». В этом фильме я использовал конструкцию, которая в логике называется «редукция к абсурду». Я показал человека, существующего абсолютно без метафизического понимания действительности, который вдруг почувствовал, что что-то не так: после того, как он узнал о смертельной болезни сердца, у него появилось чувство, что жизнь его обманула. Он надеялся, что так будет всегда, что он будет жить радостью материальной жизни, а духовного пространства он так и не обретает в картине.
Мы, как зрители, видим, что вокруг этого человека нет ни одного креста, нет ни одного костела. Герой – типичный представитель части общества, для которой мир выстроен так, словно в нем вовсе нет Бога, они ничего не чувствуют. Интересно, что такую картину мне разрешили снять.
Помню, с этим фильмом я приехал в Советский Союз. Мы один раз показали ее во ВГИКе, но там сказали: «Это смотреть могут только профессора». Я говорю: «Что вам тут мешает? В фильме никто ни разу слова «Бог» не произносит». Они сказали: «Наших людей обмануть невозможно. Если вы говорите о смерти, все будут думать о Боге». Они были правы, конечно. Этот фильм никому не разрешили показывать, картина до сих пор в России никому не известна.
– С годами, со временем, какие появляются новые темы? Что волнует сегодня вас, как режиссера?
– То же, что и всегда, я не верю, что время имеет такое большое значение.
Но сейчас границы компромисса размыты. Мы не можем жить совсем без компромиссов, потому что мы находимся во власти материи, и это тоже трагедия нашего существования: мы всегда ограничены нашей физической слабостью, одним духом мы жить не можем. Но с другой стороны, эта наша несчастная плоть, которая за нами тянется, бывает красивой, бывает увлекающей.
Сегодня границы компромисса надо заново находить: что я могу себе позволить, а что – нет, насколько я обязан соотносить свою жизнь с Евангелием, а, значит, с пониманием, что я призван любить других людей, делиться ними, заботиться о них. А часто об этом думать так не хочется. Над нами властвует природный эгоизм: мне хочется заниматься только самим собой. Но иногда все-таки что-то проясняется в голове: этого я допустить не могу, и другого я не могу себе позволить. И это вопрос, который я и всегда ставил перед собой, это и мой насущный вопрос к миру, в котором я живу сегодня.
В моей последней картине «Инородное тело» действие происходит в большой корпорации, до глубин своих абсолютно аморальной, где никаких принципов нравственности никто не соблюдает. Знаете, это для меня сегодня самая серьезная проблема.
– Новое кино «морального беспокойства»?..
– Да, карьеру надо делать, карьера необходима. Но иногда приходится за успех расплачиваться душой. История Фауста, который продал душу, нехорошо окончилась. И сегодня надо людей предупреждать, что душой торговать нельзя.
Я сейчас готовлю к выходу книгу, где собраны разные мои выступления, статьи, доклады, но это, прежде всего, советы для молодых людей. И среди этих советов есть один, он называется «Как иметь что-то (например, варенье) и как его съесть»: вот я одно хочу иметь что-то, но если имею, тогда не могу это употреблять, если употреблю, то тогда я потеряю. Это часто становится драмой в нашей жизни. Как найти выход? Где граница моих сил? Мы все так мало можем, но мы должны пробовать быть светлыми. Но у всех разные границы…
Счастье и миссия
– Пан Кшиштоф, вы счастливый человек?
– Я постоянно спорю на эту тему, потому что не знаю, настолько хорошо я понимаю, что по-русски значит «быть счастливым». Я бы ответил мыслью, которая у меня родилась под влиянием Андрея Тарковского, с которым мы это обсуждали.
Тарковский, когда общался с американцами, считал, что «to be happy» – это не значит быть счастливым. Мне кажется, что и русские сегодня ставят этот вопрос подобным образом, что для меня, как поляка и католика, это все-таки звучит странно. Быть счастливым, а зачем? Мы здесь живем не для счастья. Если счастье – это благосостояние, я сразу рекомендую наркотики, особенно сильные наркотики! Берите наркотики и умрете через короткий срок, но у вас будет предельное благосостояние – полная эйфория с утра до вечера.
Так что же такое счастье? Я процитирую Тарковского, так как очень хорошо помню его ответ молодому американцу человеку, который спросил его: «А что мне делать, чтобы быть счастливым?» Тарковский отвечал: «Зачем тебе быть счастливым?» Дело в том, что мы не можем быть счастливыми на этой земле. Судьба наша так устроена, что рядом оказывается столько несправедливости, столько страданий, столько несчастий, как при этом я могу себе позволить сказать «я счастлив»?
Как я могу быть счастливым, когда рядом кто-то умирает, когда рядом кого-то бросила любимая женщина? Невозможно при этом быть счастливым. Счастье приходит и отходит, оно приятно, да, но еще есть долг, какая-то определенная миссия, и это гораздо важнее.
Тарковский говорил: «Бог нас призвал из несуществования к существованию». И это правда. Нас могло не быть, нас когда-то не было, нас когда-то не будет здесь. Я могу себе представить, что мир мог бы прекрасно существовать без меня. Если я появился, значит, появился для чего-то я, мне надо догадаться, для чего, каково мое призвание, а, поняв это, ответить на призвание и выполнить миссию. А по дороге – когда-то буду более счастливым, в другой раз менее. Все эти радости просто по дороге. Настоящее счастье должно быть целью по другую сторону горизонта. На этой земле до конца счастливым быть невозможно.
– Но ведь бывают такие точки, вершины счастья, когда человек оказывается словно на горе Фавор…
– А после Фавора вы помните, что произошло? Да, апостолы хотели поставить там палатки и мечтали всегда жить в эйфории. Они в некоторой степени тоже возмечтали о наркотике. Но оказалось, что впереди их ждала тяжелая борьба. И жизнь – это борьба, любовь – это борьба. Я постоянно это повторяю, потому что молодые думают, что любовь – это приятные чувства.
У меня восемь собак. Я вижу, что такое любовь у собаки, и понимаю, что это вовсе не подходит под настоящее понятие любви. Греческое слово αγάπη – означает высокое чувство, а это значит – огромную работу. И без труда любви нет. А любить людей очень трудно, люди в большинстве своем вредные и отвратительные, и нам так не хочется с ними общаться.
Знаете, в 1948 году Кароль Войтыла, ставший потом Папой Римским Иоанном-Павлом II, написал пьесу, по которой я потом поставил фильм «Брат нашего Бога». Пьеса эта очень интересная, там появляется Ленин как персонаж, и будущий Папа формулирует там ленинскую идеологию. В 48-м году это было довольно своеобразно. Но в этой пьесе есть и другие слова очень сложные и твердые: обязанность христианина – найти лицо Христа в самом отвратительном их твоих врагов. Это героический призыв. Где там говорить о счастье?!
Необходим огромный труд, чтобы дойти до такой человечности, когда даже в отвратительной морде своего преследователя ты можешь увидеть лик Христа. Почти невозможно, но есть люди, которым это удавалось. Для меня это самые интересные люди.
– Мне кажется, еще одна из тем вашего фильма последнего фильма «Инородное тело» – это ощущение богооставленности, страшное ощущение жизни без Бога. Не только у человека, который Бога знал, но потерял, но и у людей, которые ни разу в жизни не соприкасались с Небом. Расскажите, каков ваш путь преодоления этого состояния?
– Просто я всегда стараюсь опровергнуть наивный катехизис, когда люди считают, что если я буду жить порядочно, то мне будет хорошо. Не будет хорошо. Будет тяжело, придут моменты, когда вдруг наступит черная ночь.
Нам надо быть к этому готовым и не терять надежды, что эта темная ночь, если придет, то рассеется. Но думать о том, чтобы получить награду за наши хорошие поступки, за то, что мы будем иметь теплые чувства к людям, а они будут нам улыбаться – это ужасно наивно. Этого не надо людям обещать, потому что хорошие дела ничего не гарантируют, наоборот, мы должны всегда быть готовы к борьбе в трудных условиях.
Но, конечно, должна быть и надежда, что Бог нас примет, и тогда будем говорить о любви и о счастье. А на этом земном шаре рассуждать об этом рано, на мой взгляд.
Бороться, молиться, любить
– Вы сказали, что во времена преследований быть христианином было проще. А сейчас, когда, казалось бы, полная свобода действий, как Вам кажется, в чем главная проблема современных христиан?
– Я думаю, что проблема христиан всегда одна и та же – это недостаток любви, неготовность к самопожертвованию. Мы, конечно, природные эгоисты, как и все животные и даже растения. Я смотрю на природу, какая там происходит борьба за выживание! Одно дерево давит корнями на другое, одна собака хочет забрать кусок мяса у другой, так и один маленький ребенок, когда увидит игрушку у другого, сразу хочет ее присвоить. Даже маленький, он уже агрессор-эгоист. Только культура поднимает нас вверх. Но в высоком смысле – культура. Она развивает наши более человеческие чувства, и религия в этом процессе – главная составляющая. Если мы развиваемся, то выходим из нашего зверского положения.
Главное для христиан – это, конечно, Евангелие, там есть мудрость и надежда. А наша природа всегда нас тянет вниз, больше мы любим получать, употреблять, кушать, а давать другим любовь – это трудно, можно сказать, почти противно, мы не хотим этого.
– Как преодолеть?
– Бороться, молиться и пробовать любить людей, даже если это трудно.
– Возвращаясь немножко назад, могли бы вы назвать своих наставников, учителей, людей, которые какую-то очень важную, значимую роль в вашей жизни профессиональной и духовной сыграли?
– Это большой разговор. Среди режиссеров – великий Робер Брессон. Конечно, Ингмар Бергман, который сильно на меня повлиял, я был огромным его поклонником. И Карл Теодор Дрейер, с которым я столкнулся на студии, а потом узнал его глубокое религиозное кино.
Было, конечно, много писателей, которые повлияли на меня. Конечно, такие люди, как Грэм Грин (Graham Greene), с которым мы вместе даже сотрудничали, но как молодой человек, я даже не мечтал, что с ним встречусь. Это были люди, которые, конечно, на меня повлияли.
Среди святых – это, наверное, блаженный Августин, человек, который первым обратил внимание на внутренний мир человека, словно обратил камеру на себя. Наша европейская культура переменилась именно после творений Августина. В древнем Китае, в Индии, создавались великие произведения, где люди рассказывали о мире, но никто никогда не говорил о себе.
Августин первым рискнул так открыться, показав, что моя совесть, моя душа – это сюжет рассказа. Он, конечно, был человеком со сложным характером, иногда бывал очень жестоким, страстным. Но, Боже мой, какая любовь в нем была! Меня это поразило!
Франциск Асизский в свое время тоже меня увлек. Я когда-то ставил пьесу на основе его биографии, и я увидел, что он совсем не такой умильно-сладкий, как его пытались представить в XIX веке, он был совсем другой, человек колоссальной страсти, огромной любви к жизни, к материи, к женщинам, к природе — ко всему. И все-таки его любовь к Богу была столь сильной, что она победила. Он был одним из тех людей, который может быть для нас примером такой любви и победы.
– Вы так хорошо говорите по-русски.
– Спасибо.
– Вас судьба сильно связала с Россией. Вы много раз здесь бывали и в советские годы. Вы помните первый раз, когда вы оказались в Москве?
– Конечно. Я был первый раз в Москве, когда приехал со студенческой экспедицией. Это было во время «оттепели», когда мы в Польше чувствовали себя уже довольно свободно, а здесь особой свободы мы не увидели. Мы, конечно, хулиганили, когда нас погнали в мавзолей Ленина, приходя туда мы изображали религиозные жесты. Да и на самом деле нужно было помолиться за того страшного грешника, человека, который так повредил человечество, а Россию особенно.
Но тогда, конечно, представьте себе, как нас ругали, когда мы в шутку «молились» перед его гробницей. Потом даже нас позвали в посольство и сказали: «Больше так не делайте. Это усложняет наши взаимоотношения между странами». Но ничего больше от нас не потребовали, только больше не совершать провокации.
– Есть вещи, которых вы боитесь сегодня?
– Боюсь смерти, боюсь своей слабости, боюсь того, что какого-то испытания я не выдержу. Никогда неизвестно, как и когда оно нагрянет. До сих пор Бог был для меня милосердным, не ставил меня перед таким выбором, где я не знал, как поступить. Мы никогда не можем обещать, что поступим правильно, потому что страх, боль могут довести человека до любого состояния, даже до зверства. Я всегда боюсь, чтобы я до такого низкого состояния не дошел.
– Помните слова Иоанна Богослова «в любви нет страха».
– Борьба со страхом – это постоянная борьба за любовь. Но страх тоже иногда побеждает. Не могу сказать, что он мне чужд, бывает, и я боюсь.
– Вы кажетесь очень хорошим, спокойным, уравновешенным человеком. Бывает, что вы раздражаетесь на площадке, дома?
– Нет, редко. У меня не просто такой характер, я этому научился. У моего отца был вулканический итальянский темперамент, его часто осаживали из-за этого. Я понял, что это не метод, и надо всегда себя контролировать. И я контролирую. Но то, что вы видите, это вовсе не вся правда. Правда спрятана, как всегда.
– В ваших фильмах вы раскрываете хотя бы частицу себя?
– Конечно, гораздо больше, чем в разговоре.
– У вас сейчас готовится к выходу новый фильм. А есть ли планы? Над чем вы работаете сейчас?
– Планов огромное число! Недавно создал новый сценарий. Только что, недели две-три назад услышал, что, может быть, найдутся деньги на этот проект, хотя я думал, уже что все пропало. Знаете, сегодня найти деньги и снять картину – это каждый раз чудо, это ненормально.
Мой отец правильно меня предупреждал, что профессия режиссера – это почти стабильная безработица. Да, это так, я никаких прав не имею. Инженер имеет право работать, врач – он нужен. А я должен доказать, что я кому-то нужен, если люди этого не принимают. Поэтому очередная борьба за то, что бы я мог еще что-то делать, – для меня это нормально. Сейчас готовлю театральную пьесу. Думаю, конечно, еще над несколькими проектами. Может быть, хотя бы одна история найдет финансирование…
– Послушайте, у вас огромнейшая фильмография, множество призов самых престижных фестивалей, наград от самых достойных кинопремий, международное и признание…
– И все-таки самые важные мои сценарии не сняты, я это знаю точно. Это, мне кажется, самые удачные мои сценарии, но не удалось – там были большие сметы. Пока не удается, но я бы к тем сценариям вернулся.
Но надо смотреть вперед, надо радоваться тому, что есть, а не жаловаться, что что-то не удалось. Никому не удалось сделать все. Так как я видел, что такие люди, как Акира Куросава или Фредерико Феллини под конец жизни, будучи классиками, тоже не находили денег на свои картины, то сейчас осознаю, что невозможно надеяться на лучшее.
Было трудно, будет трудно, и все-таки надо жить.
Фото: Анна Гальперина