Лекция о консерватизме

Церковный консерватизм известен всем. И человеку, смотрящему на церковную жизнь со стороны, кажется, что все здесь подчинено диктату прошлого; голоса из древней истории, авторитетные тексты и учителя, догматы и каноны, как кажется, предельно сузили пространство свободы для верующего человека и всецело расписали его жизнь.

Одних людей это пугает, других (уставших от собственного бессильного и бестворческого своеволия) радует.

А как на самом деле сплетает Церковь нити своей истории? Сводится ли ее жизнь к копированию и подражанию?

Что касается догматов, то в Церкви их гораздо меньше, чем мнится церковным критикам. Да, несогласие и с их небольшим числом ставит человека вне Церкви. Но это и хорошо, что они столь отчетливы: своей ясностью они рассеивают туман “мне­ний” и “интерпретаций”, давая человеку возможность выбора. Христианство — это вот это; не спутай его с чем-то другим в нынешней ярмарочной суматохе1.

Да, догматов мало (это одна страничка Символа веры; все остальные догматические уточнения поясняют по сути лишь одно слово из Символа 325 года: воплотился). Но Библия-то вон как объемна. Уж в ней-то, скажет светский человек, наверняка расписан каждый шаг и каждый день христианина.

Но две трети библейских текстов — это книги Ветхого Завета2. Церковь любит их и чтит, но не считает ритуальные и дисциплинарные нормы ветхозаветного законодательства действующими после того, как Христос вывел нас из-под “власти закона”. А книги Нового Завета также взывают к вдумчивости — хотя бы по той причине, что они чуть ли не на две трети состоят из Посланий апостола Павла, который четко возвещает принцип своего пастырства: для Иудеев я был как Иудей<…> для чуждых закона — как чуждый закона<…> для немощных был как немощный(1 Кор 9:20–22). Это значит, что его пастырство предполагало вполне естественную адаптацию к той среде, к которой он обращался. А потому при вчитывании в его наследие неизбежен вопрос: что именно в текстах Нового Завета было сказано как некоторая адаптация к культурным нормам той эпохи, а где внутренняя норма самой церковной веры?

Например, слова апостола Павла жены ваши в церквах да молчат(1 Кор 14:34)3в течение 19 столетий понимались как абсолютная внутренняя норма Церкви, до такой степени буквальная, что даже петь в церковном хоре женщина не могла (разумеется, за исключением женских монастырей — Ред.); женские голоса в хорах появились только в XIX веке, а композиторы начали учитывать наличие женщин на церковном клиросе лишь в самом конце столетия. Но после 1917 года мужчин (бо­лее зависимых от своего социального окружения) в Церкви стало мало. В этих условиях к женщине перешли служения, считавшиеся безусловно мужскими: не только хоры стали женскими, но женщины стали читать Апостол, Псалтирь, то есть исполнять функции чтецов, а иногда и алтарничать.

В 1971 году впервые в церковной истории женщины стали делегатами Поместного собора. В 90-е годы голос женщины зазвучал в Церкви как голос учительный: женщины начали учить Закону Божиему, преподавать в воскресных школах. Появились женщины богословы, философы, писательницы; это много значит4. И, значит, апостольский запрет на женский голос в жизни Церкви оказался педагогическим, временным, контекстуальным.

Кстати, далеко не всякий раз, когда я слышу о “женском священстве” в некоторых религиозных общинах, я готов возражать, так как возражения против женского священства неуместны, когда речь идет о тех течениях, которые или сами отрицают наличие таинств в своей жизни, или же — уже с точки зрения Православия — апостольское преемство у них прервано. В этих случаях те функции, что выполняет пастор таких общин, женщина вполне может исполнять и в Православной Церкви. Что делает пастор? — Прежде всего проповедует. Учительница Закона Божиего в наших школах несет то же служение. Пастор организует жизнь общины. Но и у нас нередко жизнью церковного сообщества (института, редакции, издательства) руководит женщина (поклон редакции “Альфы и Омеги” — д. А. К.). Пастор дает духовные советы, принимает своего рода исповеди. Но и наши монастырские старицы также осуществляют духовное руководство — причем в ряде случаев не только паломницами, но и духовенством…

Это все не собственно священнические функции? — Верно. Но в том-то и дело, что в таких общинах нет священства. Никакого: ни мужского, ни женского. Там нет ни апостольского преемства, ни даже веры в наличие и необходимость священства, поскольку нет веры в таинства, а богословие свело мистериальную жизнь церкви к театру “воспоминаний” и “обещаний”, к человеческому психологизму (причащаясь, мы “вспоминаем”, крестясь — мы же “обещаем”). Нет таинств — нет мистериального, литургического священства — а, значит, нет и проблемы “женского священства”.

Так что против передачи женщинам функций протестантского пастырства я никак не возражаю. Женщина может быть “пастором”, но не священником. Последнее — по той причине, что священник есть литургическая икона Христа, а не Богоматери, а совсем не потому, что женщина “нечиста”, “греховна” или в чем-то “ниже мужчины”.

А ведь существует известный миф о том, что Церковь презирает женщину, унижает ее, считает ее источником греха, и в самом деле при желании нетрудно подобрать коллекцию святоотеческих цитат на эту тему…

Но представьте себе: в одном городе через дорогу стоят два монастыря, мужской и женский. В мужском монастыре послушник говорит духовнику: “Сегодня на литургии засмотрелся на девушку, разные мысли в голову полезли”. И слышит в ответ: “Ты на женщин не заглядывайся, не может солома рядом с огнем рядом лежать, и поэтому через женщин нам, монахам, падение, ни в коем случае не смотри”. А в это же время в женском монастыре — такая же беседа между послушницей и игуменьей, и в ответ на аналогичную же исповедь (“на солдатика, мол, засмотрелась…”) игуменья говорит: “Нам, монахиням, через мужиков скверна входит в души, сплошная погибель”. И то и другое — нормальные, уместные пастырские советы, но письменная культура античности и средневековья была мужской, а потому советы духовника мужского монастыря записывались, в то время как советы игуменьи оставались только в устном предании в этом женском монастыре.

А потом у тех людей, что жизнь и веру Церкви изучают только по книжкам, возникла иллюзия, будто именно по общецерковному учению женщина — источник греха…

Перемена в положении женщин в Церкви произошла разительная. Но важно еще отметить — как она произошла: “сама собою”, незаметно, без бурных дискуссий, без требующих митингов и разрешающих постановлений. Так меняется именно живой организм.

Итак, перемены в церковной жизни бывают. И при этом Православная Церковь остается сознательно консервативной, она — и консервативный, и древнейший институт, вдобавок — правовой (то есть с определенным набором ясно сформулированных правил). Наша “конституция” была выработана еще Соборами III–IX веков.

Но именно из этого обстоятельства следует, что у Церкви очень сложные отношения со своим историческим прошлым. У каждой религиозной традиции, существующей достаточно долго, для того, чтобы пережить эпоху и культуру своих основателей, со временем возникает вопрос — как ей быть со своей историей. Как быть со своим прошлым?

Ведь за истекшие века накопилось такое множество священных авторитетов, что возникает вопрос: как с ними жить? Исполнять их советы буквально — невозможно, но и отрешиться от их учительного авторитета нельзя.

Протестанты нашли прямолинейный, простой и разрушительный в своей простоте выход. Они объявили: “Наша традиция — не признавать никаких традиций”. Есть Библия, и лишь ее суждения мы признаем значимыми для нас.

Беда в том, что в этом случае человек оказывается пленником собственной субъективности: если я не доверяю прочтению Писания глазами других людей, моих предшественников, то тем самым я оставляю Библию на произвол моего собственного восприятия. Я становлюсь заложником собственных мнений, а поскольку в большинстве своем эти мнения не мною самим нажиты и созданы, а “навеяны” мне контекстом моей современности, то выходит, что я, отказывая другим эпохам в праве разуметь Писание, исповедую странный догмат непогрешимости своего поколения, — догмат, странный и опасный прежде всего своей незаметностью, неосознаваемостью.

Задача Церкви и ее преданий — защитить права Бога в мире человеческого своеволия, отстоять Слово Божие от человеческого герменевтического насилия. В протестантизме ряд таких заслонов снят, и мы видим, к чему это привело: протестантский мир расколот на тысячи и тысячи групп, каждая из которых называет себя единственной истинно библейско-хрис­ти­анской5.Историки религии и философии знают, что единство текста гарантируется только единством герменевтической традиции; в противном случае начинается бесконечная множественность интерпретаций и — как следствие — расколы.

Может быть, самое красивое решение проблемы “мы и наше прошлое” нашли католики, для которых этот вопрос еще более серьезен, чем для православных. У нас 7 Вселенских соборов, у католиков их 22, плюс к этому чего стоит один (но при этом не единственный) “учитель Церкви” Фома Аквинский. И местных Соборов — огромное количество. В XIX веке католики нашли чрезвычайно изящное решение: приняли догмат о папской непогрешимости. Со стороны казалось, что это могильный камень, которым они сами заложили свою собственную гробницу, что они законопатили себя в толщу средневековья и тем самым показали, что ничему не научились, не смогли учесть демократические перемены в новой системе мира и т. п. История показала, что все на самом деле оказалось ровно наоборот: именно после того как Католическая церковь приняла догмат о папской непогрешимости, она встала на путь радикальных реформ. Почему? — А потому, что если папа — это высший авторитет (Цер­ковь — это я, — сказал один из римских первосвященников, перефразируя короля абсолютистской Франции), то это означает, что мнение нынешнегопапы безусловно авторитетнее и сакральнее, чем мнение любого прошлогоСобора, святого Отца, папы и т. д. Это не столько догмат непогрешимости папы, сколько исповедание безошибочности настоящего, которому отдается безусловный и сознательный приоритет над прошлым. И это позволяет при нужде очень свободно обходиться с собственным прошлым и отторгать те или иные, казалось бы, чрезвычайно авторитетные постановления прошлых веков.

К чему привела такая реформационная мобильность Католической церкви, как оценивать качество и последствия самих реформ — тема другого разговора. Но нельзя не заметить факт: именно принятие догмата о папской непогрешимости дало возможность папской власти резко менять облик католичества, при этом почти не порождая расколов, то есть сделало Католическую церковь “управляемой на виражах”.

В отличие от протестантов католики не отбросили прошлое, но иерархически подчинили его голосу настоящего папы и нуждам современной Церкви. Как и протестанты, католики отдали приоритет сегодняшнему дню, но поставили все же важный ограничитель: если уж современность и обретает право голоса в Церкви, то не прямо, а лишь через посредство Римского епископа. Внешне это сказывается, например, в том, что католики регулярно переиздают свои своды канонического (церковного) права, свободно устраняя при этом одни каноны и добавляя другие.

Прежде чем перейти к рассмотрению вопроса о том, как Православие решает вопрос о власти своего прошлого над своим настоящим (или наоборот), надо сказать о том, почему эта проблема для нас не просто важна, но и болезненна.

Человек, входящий в православную жизнь, зачастую испытывает на себе своего рода “эффект Курской магнитной аномалии”. В месте “магнитной аномалии” нельзя пользоваться компасом, так как все кругом намагничено, и поэтому стрелка компаса не знает, куда указать. Вот точно так же в сознании многих церковных людей: все одинаково намагничено, все свято и потому если один сакральный авторитет говорит одно, а другой — другое, такой человек или вообще не в состоянии сделать выбор, или же не может определить выбор церковно-правильный. Именно отсутствие в сознании людей сакральной иерархии, то есть иерархии авторитетов, привело к расколу XVII века. В сознании русского человека XVII века любой написанный текст обладал равной сакральностью; будь то текст Евангелия или Жития, или чье-нибудь предисловие или мнение, — любой написанный текст по определению сакрален.

Но и сегодня люди находят для себя порой весьма неожиданные авторитеты (от мнения старшей по подсвечнику прихожанки до диссидирующего интернет-издания). Переданное через многократные пересказы мнение далекого батюшки оказывается важнее совета своего приходского наставника или своего канонического епископа. В свою очередь, мнение приходского батюшки в умах некоторых предпочитается позиции Церкви, высказанной Патриархом и епископатом.

Один из иерархов нашей Церкви, митрополит, член Священного Синода, прошлой осенью почувствовал себя не очень хорошо; нужно было пройти обследование в больнице. К палате, в которой он лежал, была прикреплена сиделка или сестра, которая оказалась православной и каждое утро, входя к митрополиту в палату, брала у него благословение, беседовала на разные духовные темы. И однажды она спросила: “Владыка, а что Вы думаете об ИНН”. Митрополит сказал: “наша Церковь не видит здесь духовной угрозы; нельзя утверждать что человек, зарегистрировавший налоговый номер, согрешил, повредил своей душе”… Женщина, молча его выслушав, вышла. На следующий день приходит, благословение уже не берет, второй день, третий— не берет. Митрополит говорит:

— Я, конечно, не навязываюсь, но все-таки интересно узнать, почему Вы перестали брать у меня благословение.

— Я со своим батюшкой посоветовалась.

— Ну и что Вам батюшка Ваш сказал?

— Он сказал, что если митрополит разрешает брать ИНН, значит, он в прелести, он без благодати, благословение брать нельзя.

Митрополит спрашивает:

— А сколько лет Вашему батюшке?

— Ему? — 27 лет6.

Что сказалось в этой женщине? Наверное, та же нехватка опыта церковной жизни, как у тех молодых людей, что недавно подошли ко мне (в МГУ), говоря, что они где-то видели икону Григория Распутина. Для них сам факт существования фотографии Григория Распутина с нимбом, невесть кем напечатанной, уже обладает каким-то сакральным авторитетом. Они не могли и предположить, что у некоторых наших единоверцев (?) церковное сознание настолько разболтано, что они могут канонизировать святых по своему собственному усмотрению и выпускать их “иконы” безо всякого церковного согласия. Этим ребятам представляется, что раз вот такой артефакт с нимбом имеет место быть, значит, за ним стоит Церковь. А на деле за этим стоит просто интерес секты; в данном случае “икону” изготовил “Богородичный центр”, который уже давно “канонизировал” Ивана Грозного и Григория Распутина7.

Итак, и современность, и наше прошлое дают огромный и пестрый набор возможных решений. Как расслышать голос Церкви в современности — это тема другого разговора. Но что касается проблемы “мы и наше прошлое”, то православная традиция предложила решение, которое оказалось самым поразительным.

Православное отношение к своему собственному каноническому наследию можно было бы выразить так: “Мы древние каноны не отменяем, но и безусловно их исполнять не будем”. Формально это воплощается в двух принципах канонического права: акривии и икономии.

Акривия— это строгое8исполнение церковных канонов. Икономия(“домостроительство”) — отступление от канона ради церковной пользы, точнее — приостановка действия церковного канона в отдельном случае, ради отдельного человека, изъятие отдельного человека на некоторое время из-под действия определенного канона9. Константинопольский собор 809 г. по инициативе святителя Никифора, патриарха Константинопольского, возгласил анафему “тем, кто не признает икономии святых”, и сказал, что “архиереи имеют право применять каноны так, как им это представляется правильным”10. Церковная практика распространила право икономии на всех духовников.

Это нарушение буквы закона ради христианской любви. “О правилах апостолов и Соборов не буду тебе писать. Прочти сам. О применении их буквально в настоящее время не может быть и речи. В свое время митрополит Московский Филарет так высказался о кандидатах в священники: если руководиться точно канонами, то не будет ни одного священника”, — приводит суждение святителя Филарета игумен Никон11. А у святителя Феофана Затворника встречаем такой совет, обращенный к духовнику: “Строгость правил обратим лучше на себя, а других предоставим Господу, видящему немощи немощных и милующему их. Разрешение на исповеди скорее расположит разрешаемого быть исправным, нежели самая справедливая епитимья”12.

Представьте себе, что приходит на исповедь человек и говорит, что совершил тяжкий грех. По канону надо было бы отлучить его от Церкви лет этак на 20. Но священник смотрит на этого человека и понимает, что если этого человека отлучить на 20 лет, он даже не осознает, в чем смысл этого наказания, и скажет в сердце своем: “я и раньше-то 40 лет не причащался, что ж — поживу без этого еще пару десятков лет. А раз все равно причащать меня не будут — то хоть еще спокойно буду спать по воскресным утрам”. К тому же может случиться так, что человек просто сочтет, что с ним жестоко обошлись в церкви, отругали, наказали. Он уйдет и больше никогда не вернется. Этому человеку причастие нужно как лекарство, как костыль, на который можно опереться, чтобы преодолеть грех, а ему говорят: ты сначала сам выздоровей, а потом тебе дадут лекарство. И потому порой духовник может сказать: “Ты сам-то все-таки сознаешь, что ты грешен? Такого у тебя больше не будет? Ну, тогда, ступай, причащайся”.

А может быть и наоборот: приходит какой-нибудь парнишка на исповедь и рассказывает, что позавчера он страшно согрешил: он Таню из параллельного класса за руку взял и даже погладил. И батюшка делает страшный вид: “Как же ты посмел? почему?”. Вообще-то канонов, которые запрещали бы Таню брать за руку, нет, но дело в том, что этот паренек — человек одаренный; из него, может быть, в будущем получится семинарист или монах. А если будет мерить себя по планке бандитов из школы, то слишком занизит требования к себе и загубит свой талант. Поэтому батюшка импровизирует: он бледнеет, краснеет и потрясенно говорит — “Я от тебя такого не ожидал. Теперь два месяца поститься будешь…”.

Икономия может работать в сторону смягчения или в сторону ужесточения канона, в зависимости от того, что духовник считает полезным для данной души. Церковь предоставляет каждому епископу и духовнику право изъятия такого-то человека из-под действия такого-то канона на такое-то время. Но для этого нужна осмотрительность, как пишет апостол Павел о совершенных, у которых чувства навыком приучены к различению добра и зла(см. Евр 5:14).

Об икономии есть мудрые слова преподобного Феодора Студита: “Ибо предел приспособления, как ты знаешь, состоит в том, чтобы ни совершенно не нарушать какое-нибудь постановление, ни в случае, когда можно сделать малое послабление по времени и обстоятельствам, дабы таким образом легче достигнуть желаемого, не вдаваться в крайность и не причинить вреда важнейшему <…> кто приспособляется к обстоятельствам века, тот не отступает от добра; ибо он скорее достигает желаемого, уступив немного, подобно управляющему кормилом, который опускает несколько руль в случае противной бури. А поступающий иначе отступает от цели, совершая преступление [греч. параномию] вместо икономии”13. Хотя нельзя не заметить, что сам преподобный Феодор, в теории признавая необходимость икономии, на практике все же остерегался ее применять, отчего только что упомянутому Константинопольскому собору и пришлось на своем уровне сформулировать церковное мнение по этому вопросу и жестко настаивать на необходимости пастырской мягкости.

Поскольку же совет духовника есть совет именно этому человеку, он не отменяет вообще канон как таковой. Но отсюда следует и то, что тайна исповеди в Православии обоюдна: не только священник, но и кающийся не должен разглашать, что и в какой ситуации благословил ему духовник. Духовными предписаниями делиться столь же рискованно, как и медицинскими советами.

Итак, самими православными пресловутый консерватизм Православия не воспринимается как нечто удушающее и давящее. Тем не менее, при всех оговорках Православие — это очевидно консервативная традиция. Сами же православные не то что не боятся этой консервативности, но напротив, ценят ее. Почему?

Начнем с ответа более или менее светского. Во-первых, я полагаю, что консерватизм Православия сегодня — это некая жертва, которую Православие приносит для сохранения психологического здоровья народа России. Жертва — потому, что консервативная позиция вызывает сегодня ушаты критики, грязи и т. д. Но это необходимая жертва для того, чтобы человек не сошел с ума.

Именно сегодня, в эпоху повсеместных и радикальных перемен, церковный консерватизм выполняет в буквальном смысле здравоохранительную функцию. Мир человека должен быть многолик, многообразен; понятно, что мир монотонный, одноклеточный, блочно-панельный, покрашенный в один цвет — это мир убогий: известно, что пребывание в одноцветной квартире порождает психические заболевания. Но и мир, в котором царит только пестрота, в котором все постоянно меняет свои очертания и цвета, мир калейдоскопа — этот мир тоже разрушает сознание человека. В пестроте разнообразного мира должны быть ориентиры, константы. Равно гибельны и монохронность, монотонность, и безусловная, безграничная пластичность. И в условиях нынешней реформаторской социальной пластичности всего и вся, мне кажется, для сохранения здоровья нации необходимо, чтобы были островки “застоя”, островки консерватизма14.

Студентам светских вузов я объясняю это так: у многих из нас есть теплое воспоминание о бабушкином домике в деревне (или бабушкиной квартире). А теперь представьте себе, что вы приезжаете на каникулы летом, а бабушка и говорит: “Я тебя порадовать хочу, я в своей избушке евроремонт сделала”. Внучка-то это сильно обрадует? — Думаю, что нет. Должны быть какие-то зоны психологической безопасности, где я точно знаю, что где я что-то положу, там я его и найду. Люди творческие прекрасно это знают, потому что почти у каждого из них — жесточайший конфликт с родными по поводу письменного стола. У родни есть привычка время от времени наводить на нем “порядок”, а для пишущего человека это просто катастрофа, когда какую-нибудь бумажку так “систематизируют”, что ее потом полдня не найти. И это потому, что принципы организации своего рабочего пространства и принципы ориентации в нем различаются у того, кто работает, и у того, кто пришел “со стороны”, чтобы навести порядок (“свой” порядок).

Вот таково же и восприятие церковной жизни. Со стороны кажется, что у нас “все не так”, и мы слишком уж застарели в этой своей “нетаковости”. А я просто рад церковной устойчивости, я рад, например, что мне не нужно гадать — какая молитва последует за какой. Надо ли вам доказывать, что мне как писателю и лектору приходится немалую часть своей жизни проводить в режиме “творческой деятельности”? Так вот, я рад, что есть такие ситуации, когда мне ничего выдумывать не надо, когда я могу “упраздниться” и произнести слова молитвы, впервые сказанные за многие столетия до моего рождения… Кстати, у себя в храме, где я служу, я почти никогда не произношу проповедей: просто хоть в одном месте мне хочется быть просто “диаконом”, “рабом Божиим Андреем”, а не “профессором Кураевым”. Я рад, что в храме, который дорог мне с юности, ничего не изменилось, все на своих местах. Это радость узнавания, радость некоей психологической безопасности.

Нередко приходится слышать, что Православная Церковь своим консерватизмом вырывает пропасть между собой и внешним миром и тем самым затрудняет свою миссию в мире современной культуры. Такие размышления были бы уместны, может быть, в XIX веке, одержимом жаждой движения вперед, но конец XX века внес в общественное сознание серьезные перемены. На наших глазах уходит эпоха просвещения со своим мифом о прогрессе. На протяжении последних 300 лет считалось, что более новое, более современное безусловно лучше прежнего. Но сегодня это уже не так. Если бы какой-нибудь философ в 1985 году пожелал издать книгу, которая разлеталась бы за один миг, то тогда такая книжка должна была бы называться “Новейшие дискуссии в современной американской философии”. А если сегодня захотеть издать столь же успешную книгу, ей придется дать название “Ритуалы и магия древних ацтеков”. Еще 20 лет назад слова современный, модернистский, новый, авангардный звучали безусловно положительно; напротив, слова старый, устаревший, традиционный, архаичныйнесли скорее негативный оттенок. Сегодня эти группы как минимум сравнялись; это мы можем видеть в мире рекламы, где один и тот же продукт сегодня может продаваться под лозунгом “Изготовлено по старым бабушкиным рецептам”, а завтра — “Сделано по новейшим технологиям”.

Отчасти эта перемена произошла не без влияния врагов Церкви, я имею в виду различные новоязыческие культы. Язычество, пробуя возродить себя, минуя христианство, вынуждено реабилитировать в массовом сознании уважение, благоговение перед древностью. Меняется отношение к прошлому, истории, традиции. И в современном мире консервативное и подчеркнуто-архаичное Православие оказывается интереснее некоторых слишком “современных” протестантских групп. В церковном консерватизме есть определенная именно миссионерская польза.

У современного молодого человека более чем достаточно поводов быть современным: интернет-кафе, кино, дискотеки… А вот консерватизм Церкви дает возможность человеку реализовать то право, о котором некогда сказала Марина Цветаева: “У меня есть право не быть собственным современником”. Это великое право человека, право выбирать, современником кого я хочу быть — Достоевского или Жириновского, Андрея Рублева или мужа Аллы Пугачевой… Люди, уставшие от современной обыденности, ищут “экзотики”. Но за ней, оказывается, не обязательно ехать на остров Пасхи. Достаточно просто придти на Пасхальную службу, чтобы на время перестать быть подданным мегаполиса. Или, — резче и антиномичнее — на время прикоснуться к Вечности.

Я даже замечаю по многим моим студентам, по молодым прихожанам, что православный храм им дорог именно своей подчеркнутой архаичностью.

Консерватизм Православия в современном мире — это не рабское копирование, не воспроизведение былых установок, а скорее протест против них. Ведь консерватизм — это следование традициям и установкам отцов и дедов. А деды наши — это советские воинствующие атеисты. Церковный же консерватизм — это попытка пойти против советского прошлого, и по отношению к вере наших отцов и дедов он смотрится как модернизм. Дети, воспитанные в СССР, приходят в Церковь, — и для каждого из них это опыт новизны. Человек, воспитанный в неверии и избравший Православие, обретает здесь для себя нечто новое: он стал таким, каким лично он еще не был.

Так что церковный консерватизм XV или XVIII веков, консерватизм русской деревни XIX века и современный городской православный консерватизм — психологически совершенно разные модели поведения.

В современной культуре Православие оказывается некой контр-культурой. Это умение плыть против течения (по этой способности можно отличить живое существо от мертвого бревна). Отказ Церкви “приспособиться” к современности отнюдь не признак ее мертвости и окоченения, как хотят считать те, кто призывает нас приспособиться под их шаблоны, а признак жизнеспособности.

Поэтому еще одна причина церковного консерватизма, как это ни странно звучит, кроется в попытках прогрессивного общественного мнения воздействовать на Церковь. И чем горячее оно рекомендует Церкви поскорее измениться, тем упорнее та старается сохранить все черты своей жизни и своего обихода — даже те, с которыми могла бы безболезненно расстаться, если бы была предоставлена самой себе. Дело здесь не в негативизме, а в разумном стремлении Церкви не поддаваться духу века сего в ущерб своей надмирной, надвременной сущности.

И еще надо расстаться с иллюзией того, что всякая новинка лучше любой старины. Консерватизм — это еще и лекарство, хранящее от дури. На встрече с православным духовенством Святейший Патриарх достаточно жестко говорит о неких псевдоревнителях Православия, которые с черного хода пробуют навязать Церкви свои взгляды, свою волю, продиктованные их политическими предпочтениями. Отказ от сдерживающих скреп консерватизма может в нынешней религиозной среде обернуться разгулом дичайших суеверий, а традиция, богословие, догматика — это и есть такие необходимые сдерживающие скрепы.

И еще надо помнить, что мир религии — это не только мир холодного разума, но и мир чувств, мир любви. А то, что человек любит, он не намерен менять; любовь всегда консервативна. Именно поэтому у людей, которые любят Церковь, — а это и есть истинные православные, — у них нет желания что-то в Церкви серьезно менять.

Следующий повод к консерватизму: консервативно то, что серьезно. Чем более серьезна жизненная ситуация, тем более человек хочет найти образец для подражания, хочет, чтобы его вели: скажите мне, что делать на свадьбе, что делать при родах, с покойником, и т. д. Мода — это то, что касается поверхности, а религия затрагивает то, что в глубине человека. Бывают дни, когда академик готов слушать неграмотную соседку — ибо она “знает”, как выносить покойника из дому, а академик — нет… И если кто-то в эту предельно серьезную минуту возьмет в свои руки жизнь этого горько-растерянного академика и введет ее в рамки традиции — это будет не покушением на “свободу”, а заботой о том, чтобы не оставлять человека один на один с его болью.

Наконец, самая глубокая причина церковного консерватизма — в вероучении Церкви. Здесь нужно принять во внимание два обстоятельства.

Первое: христианство — это религия Откровения. Что это такое? Во всех религиозно-философских книгах содержится представление о том, что Божество непостижимо. Многие греческие поэты, философы говорили, что само слово Бог, QeТj, происходит от глагола qљw ‘убегать’: Бог всегда ускользает, следовательно, Бога мы поймать не можем. Но религия возможна только в случае, если Божество Само выходит за рамки Своей непостижимости.

Не могу отказать себе в удовольствии и не процитировать незаслуженно забытого теолога по имени Винни-Пух. Однажды Пятачок подошел к Винни-Пуху и попросил сочинить стихотворение для ослика Иа в день его рождения, на что Винни-Пух ответил: “Знаешь, Пятачок, это не так-то просто, потому что поэзия — это не такая вещь, которую ты идешь и находишь, а такая, которая находит на тебя. И поэтому единственное, что мы можем сделать, — это встать в такое место, где тебя могут найти”. Это гениальная формулировка откровения — место, где тебя могут найти.

С этим связано фундаментальное переживание христиан: переживание ими своей найденности. Не я нашел Бога, не я придумал это, а это то, что мне даровано. А если даровано, значит — не наше изобретение. Следовательно, христианин не может воспринимать Церковь как кооператив: мы встретились, договорились и поэтому у нас есть copyright на это дело, и мы вправе менять, что захотим. Так “мы” сделали СССР, и “мы” же его развалили в Беловежской пуще. А у христиан другое отношение к своей Церкви. Церковь — это не общество с ограниченной ответственностью, не моя вещь, которую куда хочу, туда и ставлю. Что мне подарено — не мною сделано. А потому и заслуживает доверия.

Взывает к консерватизму и то, что христианство — историческая религия. Христианство несет не просто возвещение некоторых нравственных прописей или философских вещей, независимых от времени сообщения, а весть об определенном историческом событии, которое было при Понтийстем Пилате. Поскольку мы с вами не были свидетелями этих событий, постольку свидетельства их современников, свидетельства первых христиан, апостольские свидетельства, составившие тексты Нового Завета, оказываются для христианина безусловно нормативными, и поэтому в церковной традиции предполагается, что ради приближения к миру Библии надо, чтобы Евангелие переменило меня, а не я — Евангелие.

Вершина же Откровения в том, что Слово стало плотью. Это означает, что в Православии граница между вечностью и временем, Бытием и быванием прозрачна. Отсюда возникает ощущение Священной истории: то, что однажды вошло в Церковь, уже не равно себе самому. Исторические события в жизни самой Церкви пронизаны ее вечностью, и поэтому те или иные формы церковной жизни III, II или XVII веков для нас не просто какие-то исторические прецеденты, прошлое, а некая ее вечная икона.

Как писал один русский богослов XIX века, мы должны помнить, что святые Отцы, прежде чем стать святыми Отцами, были богословами, которые искали Истину. И из этого возникает вопрос: когда тот или иной святой Отец пишет трактат, в какой мере в этом трактате отображаются его собственные предположения, традиции его школы, его культуры, его эпохи, и где его ум перестает быть только его умом и становится, по слову апостола Павла, умом Христовым(см. 1 Кор 2:16)? Но когда и если такое преображение произошло — то значит, состоялось еще одно “Сретение”, соприкосновение вечности и времени, и еще одна капелька Вечного просочилась в ткань истории.

1Подробнее о месте догматов в жизни Церкви я говорил в книге “Традиция, догмат, обряд” (М., Клин, 1995).

2По объему; по числу глав Ветхий Завет составляет четыре пятых всей Библии. — Ред.

3При достаточно вдумчивом следовании продолжению текста (1 Кор 14:34 до конца стиха и сл. стих; ср. также 1 Тим 2:11–12) можно предположить, что речь здесь идет скорее о церковной проповеди, нежели о чем-либо ином; вряд ли древние диакониссы совершали свое служение в сугубом молчании. — Ред.

4При гонениях ХХ века женщины учили Закону Божию в подпольныхвоскресных школах. Богослужебные тексты женщины составляли с древних времен христианства; известным гимнографом была инокиня Кассия. Русские православные монахини резко выделялись по уровню не просто грамотности, но и образованности на фоне своих современниц, даже знатных, — легко догадаться, что втуне их образование не оставалось. — Ред.

5Можно назвать еще одну причину протестантских разделений: нарушение апостольского преемства. Не вдаваясь в рассуждения о том, какая из этих причин более влиятельна, укажем, что бесконечные дробления — удел и русских старообрядцев (по крайней мере, части их), и некоторых других расколов. — Ред.

6В данном случае речь может идти лишь об опосредованном восприятии письменного текста как сакрального: батюшка что-то там прочел (а может, и просто поговорил с тем, кто прочел, ср. басню Крылова “Сочинитель и разбойник”, незаслуженно забытую) и сказал, а женщина восприняла как незыблемое учение уже устное мнение. Добавим, что при таком усвоении “учения” священный сан его носителя легко становится необязательным: приходится видеть, как активно проповедуют на паперти и возле храма не только псевдомонахи и лжестарцы, но и граждане, себя за таковых вовсе не выдающие. Бесчисленное количество русских сект и секточек имеет в основателях не заблуждающихся священников, а лиц, обладающих только амбицией и вооруженных только напором. Об этом автор статьи говорит ниже, а мы заметим, что такое прискорбное положение представляется прямым следствием того, что Православная Церковь устроена правильно и дает своим чадам духовную свободу — как дал свободу людям Творец небу и земли. В Православии нет высшего духовного авторитета кроме Христа. Следование Ему или собственным измышлениям — дело выбора каждого человека, и смягчить горечь великого дара свободы может только непрестанное смирение. — Ред.

7«Необходимо сказать еще об одном темном пятне нашей действительности. В последнее время появилось довольно много цветных, прекрасно изданных, с позволения сказать, “икон” царя Ивана Грозного, печально известного Григория Распутина и других темных исторических личностей. Им составляются молитвы, тропари, величания, акафисты и службы. Какая-то группа псевдоревнителей Православия и самодержавия пытается самочинно, “с черного хода” канонизировать тиранов и авантюристов, приучить маловерующих людей к их почитанию. Не известно, действуют ли эти люди осмысленно или несознательно. Если осмысленно, то это провокаторы и враги Церкви, которые пытаются скомпрометировать Церковь, подорвать ее моральный авторитет. Если признать святыми царя Ивана Грозного и Григория Распутина и быть последовательными и логичными, то надо деканонизировать митрополита Московского Филиппа, преподобного Корнилия, игумена Псково-Печерского, и многих других умученных Иваном Грозным. Нельзя же вместе поклоняться убийцам и их жертвам. Это безумие. Кто из нормальных верующих захочет оставаться в Церкви, которая одинаково почитает убийц и мучеников, развратников и святых? Если же эти люди действуют не вполне осознанно, а подчиняясь своим эмоциям, своей жажде сильной власти, олицетворяемой Иваном Грозным, своему стремлению увидеть в России, наконец, порядок вместо того морального и криминального беспорядка, в котором мы все еще находимся, то им бы следовало понять одну элементарную истину, много раз доказанную всей человеческой историей. Несправедливость и зло невозможно победить, искоренить внешним насилием и другим злом. Жестокостью и насилием, которые сами по себе есть зло, но которые иногда используются для достижения якобы добрых целей, можно на какое-то время ограничить проявления зла; страхом можно загнать зло в подполье, вглубь, но там оно будет продолжать расти и умножаться, будучи недоступным внешнему давлению. Корень зла не вовне, а внутри человеческой души, в отсутствии или искажении моральных ценностей, в греховной воле, в потемнении сознания. Победить зло, исправить жизнь можно только осознанным глубоким покаянием, изменением всего строя жизни, возвращением на путь добра и правды, то есть к Бoгy». — Обращение Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Алексия II к клиру и приходским советам храмов г. Москвы на Епархиальном собрании 15 декабря 2001 года. М., 2002. С. 33–34.

8Русский перевод Деян 26:5 говорит о “строжайшем учении” фарисеев; буквальное звучание греческих слов — акривийная ересь, ўkribestЈth a†resij.

9Подробнее см., например, Архимандрит Макарий (Веретенников).Примеры икономии в истории Русской Церкви // Альфа и Омега. 2001. № 4(30).

10См. Афиногенов Д. Е. Константинопольский патриархат и иконоборческий кризис в Византии (784–847). М., 1997. С. 50–51.

11См. Игумен Никон (Воробьев).Нам оставлено покаяние. Письма. М., 1997. С. 288.

12Святитель Феофан Затворник. Собрание писем. Вып. 5. М., 1994. С. 224.

13Творения отца нашего преподобного Феодора Студита, переведенные с греческого языка при СПб. Духовной Академии. СПб., 1867. С. 182–184.

14Консервативные устои общественной жизни необходимы еще и потому, что сознание воспринимает новое только на фоне старого, устоявшегося, привычного, которое должно количественно преобладать: соответствующие эксперименты показали, что новая информация в тексте усваивается только тогда, когда ее объем не превышает 3%от общего объема текста. — Ред.

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.