Я помню свои первые впечатления от нашего нового дома. Огромное парадное, лестница высокая, упирается в полукруглое окно – как в небо. И вот, кружатся, кружатся вокруг перила, развиваются белые занавески, мелькает между решетками мое ситцевое платье, второй, третий этаж… Наша дверь – одна створка большая, другая маленькая — распахиваются приветливо. Ждут меня мамины теплые руки, запах весеннего солнца ее волос, кристальная прозрачность окон, пустота комнат, старый комод в новой прихожей.
Ленинград 1940 года. Новая «сталинка» в которой папе выделили целую квартиру, занавески в подъезде – их вешала Мария Павловна, наша соседка по лестничной клетке, красная герань на подоконнике четвертого этажа – мамина герань… И я – восемнадцатилетняя, счастливая, красивая.
Виктора я встретила за год до войны. Он летчик, старше меня, серьезный, ладный как клинок. Что там последний класс, выпускной вечер, — все было как в тумане. Такая нас любовь нашла. После школы — сразу свадьбу, благо, аттестат зрелости был уже у меня на руках. И тут – война. Его забрали, я беременная, осталась… А восьмого сентября началась блокада.
Рожала в разрухе, окна были заткнуты матрацами. Температура в родзале +4. Доченька, доченька моя… Еды нет, осталась одна банка сгущенки. Тянули мы эту банку, разводили до мутноватой прозрачности, кормили из бутылки крошку Галочку. Нечем было больше девочку кормить, нечем: все тело мое пошло страшными нарывами, зубы шатались и выпадали, грудь опустела. И завял мой цветочек: истощение. Волосики помню ее… Господи! Отвезли в ров.
— Смирись, смирись, — твердила мать.
Блокаду сняли. И дом ни разу не бомбили. Просторные лестничные марши – навстречу судьбе, сели в поезд и, едва живые, приехали в Ташкент, к родным. Мои кузины, Бог с вами, кузины мои славные. Виктор прилетел, как только смог. И зачали Славочку. Он в Ташкенте родился, бутончик мой, единственный сын. Блокада, блокада, что ты с нами сделала? Как же нам хотелось потом еще детей, но не случилось, видимо, тело мое тогда последние силы отдало ребенку.
Славочка остался у кузин, я уехала в Ленинград. Так надо было… Снова дом, парадное, квартира, работа. Так надо, говорила мама. Славочке будет лучше в тепле среди фруктов и любовной заботы многих родных. Восемь лет его детской жизни прошли там… Они могли бы быть восемью годами моей жизни рядом с единственным ребенком. И никто мне теперь их не вернет. Война, война, дорогая моя война, разруха, страшный мой голод… Смирись, Ираида, шептала мама. Мы уже потеряли Галеньку, больше нельзя хоронить детей.
И не хоронили до поры. Похоронили Викусю. Нежный муж, любовь моя… Смиренно принять все и не роптать. Только останутся мне вышитые вензеля на постельном белье – Вика и Ида – так мы называли друг друга. Лестница в небо, гроб Вики, Славочка, ему тогда пятнадцать лет уж было. И я – черное драповое пальто между решеток лестницы, да ситцевые занавески на окнах. Это я их теперь стираю и вешаю в подъезде. Куда я иду по этой лестнице?
Славочка женился. Доченька новая… Ох, несчастная душа. Мать прикована к постели тяжелой болезнью, отец – драматург, писатель, так над девчонкой все детство куражился, замучил своим воспитанием. Она и бледная, и горькая. Славочка любит ее, двое дочерей у них — Аня и Катя. Кате два года.
А Славочка на дачу нашу поехал. Дача на Балтике – там камни в лишайниках, седые бревна дома, который еще отец строил. Ели, можжевельник. Лодка на худой пристаньке.
Славочка – он рыбак. Он военный врач, умница, красивый такой, словно луч солнечный, светлый весь, ясный. Славочка, слава моя. Сыночек…
Что теперь говорить? Теперь я понимаю, что лестница меня не обманула. А тогда шла по ступеням и ног не чуяла. И все не понимала, куда ведет меня жизнь? Вон, окно ледяное, первый иней, ноябрь, туманный финский залив. Ветер пронизывающий, провода с троллейбусами хором воют. Я вас не ждала, не звала, — кресты на могилах. Я молиться не умела. Только думала, что счастье мое последнее – и то на кладбище несут.
Внуки – это не дети. Когда Елена по дому заметалась, девочек бросила мне и помчалась на дачу, я как окаменела вся. Она жена – плоть едина. Все чувствует. Вот и поняла первая. А мне внучки грудь томят. Младшая заплачет, старшая в окно глядит. Неужели все?
Все, Лена, все. Ты вдова, милая. Замерз Славочка. Рыбачил, заблудился в тумане, замерз, скоротечная пневмония. Выбрался из марева, до дачи дополз – и умер. Жена его растирала, растирала, — мертвого. Потом привезла домой – еще более черная и горькая, чем в дозамужние времена.
И бога ведь нет. Я так тогда думала. Нету его. И правда, Его у меня не было, была только вера в себя, в жизнь, в счастье. А оно — стеклянный колокол, из тончайшего фарфора. Дунет ветер – и одни осколки в груди.
Мама в Ташкенте скончалась, когда гостила у кузин, там и похоронена. Я Лену с дочками тогда услала на могилу к бабушке. Нечего на Славиной могиле торчать. Раз бога нет, то хоть Славочка мне останется – холмиком в оградке.
Я жила долго. Елена, Катя и Аня уехали в Чехословакию – друзья Славочкины позвали работать. Я жила одна.
И лестница моя, кажется, тогда стала к концу подбираться. Занавесок я не стирала с окошек в парадном, вышло, видно, их время. Стирала в Церкви напрестольные облачения, воздухи и покровцы.
Конечно, того бога, которого я ревниво невзлюбила – его нет. А есть другой Бог, который предлагает ступени – одну за другой, пока до Неба не доберешься. Мама знала, что надо смиряться. Но не сказала мне, зачем.
А я должна рассказать Катерине и Анне. Только не знаю, что сказать им. Вот, смотрю в лицо Богородице и вижу у нее слезы на щеках. Она Сына похоронила. А какой Сын был! Воскрес Христос, воистину воскрес.
Вон, весна скоро, март подбирается к алтарям храмов, несет за собой пост. Потом апрель — строгий, благовестник… Выйду во двор, голуби слетятся. Будут клевать пшенную кашу. Солнышко заиграет.
Старая я… А поднимаюсь по лестнице сама, перебираю рукой перила, как четки, задевает растянутая шерстяная кофта о решетку. Первый этаж, второй… Там, высоко, в конце лестничного марша – мое Небо. Такое же, как и раньше, синее, свежее, восемнадцатилетнее. И думаю, может, еще ступени будут? Или все, хватит? Поднялась уж?