Известный телеведущий, он считает, что телевидение не может говорить о Боге напрямую, потому что по сути оно — развлечение; что современный мир слишком разорван, поэтому и появился интернет — чтобы удержать связи; он пишет учебники по литературе для средней школы, потому что уверен, что нашу нацию не объединяет ничего, кроме русского языка. Александр АРХАНГЕЛЬСКИЙ — представитель современных интеллигентов, которые не ассоциируются только с «кухонными бунтами» в отдельно взятых квартирах, а должны уметь думать и отстаивать свою точку зрения в любых, даже самых жестких условиях.
Чтобы жизнь не была обесточена
— Вы написали книгу «1962. Послание к Тимофею», где в форме обращения к сыну говорите о корнях и переплетении личной и мировой истории. Сегодня все больше людей пытаются воссоздавать свою родословную, вешают на стену пожелтевшие фотографии предков… Откуда это стремление отыскать корни?
— Когда маленьким детям не хватает витаминов, они начинают инстинктивно есть мел, золу, листья. Сегодня одновременно у огромного количества людей возникло чувство оборванных связей. У кого-то это связи ближайшего круга, и, чтобы восстановить их, люди идут в «Одноклассники», а у кого-то — связи в истории, когда остро ощущается собственная разорванность во времени. И нашему социальному организму срочно нужны витамины.
— А почему «разорванность во времени» не чувствовали, скажем, наши родители?
— Они жили плотнее, участвовали вместе во всем: от быта до каких-то политических действий. Я не говорю, хорошо это или плохо, но так было. Мы живем разрозненно. К тому же ускорилось историческое время. Вокруг все стремительно меняется: технологии, языковые нормы, социальный опыт. От быстрых перемен действительности нас разносит, разрывает на части. Между разными поколениями сейчас не конфликт, а отсутствие связок.
Конфликт — вещь нормальная, когда внутри одного пространства люди сталкиваются — плечами, лбами, а потом либо примиряются, либо объявляют друг другу войну. Страшно — проскальзывать друг около друга без возможности зацепиться. Мы вступили в мир, где самое сложное — доказать реальность существования самых простых вещей: таких, как память, преемственность, они превратились в абстракцию. И, видимо, потому у огромного количества людей возникает почти физиологическое чувство, что без восстановления хотя бы воображаемой корневой системы нас разнесет и разорвет окончательно.
— Все, о чем вы говорите, происходит именно из-за технического прогресса?
— Технические открытия следуют за нашими внутренними проблемами. Сегодня мы живем в мире, который теряет чувство границ, географических и политических, а вместе с этим и исторических. Если наши родители были больше похожи на земледельцев, то наши дети и мы больше похожи на кочевников.
Став кочевниками, мы не утратили инстинкта земледельцев и хотим, чтобы у нас была родовая память. Мы хотим все время возвращаться на Родину, а не просто перемещаться из одной точки в другую. Мы хотим менять места обитания, но постоянно удерживать связи. С моей точки зрения, и интернет появился потому, что мир начал меняться.
В нашем слишком разорванном мире востребовано все, что связывает. И это относится в равной мере и к техническим открытиям, и к литературным работам. Все вдруг начали писать про исторический код, поскольку чувствуют: провода из стены выдраны и концы не сведены, и их нужно опять замкнуть, иначе жизнь обесточена.
— Какое поколение, на ваш взгляд, более сильное — советского производства или постсоветского?
— Нет ответа. У каждого поколения свои испытания, свои возможности. Ну, например: мы прекрасно знаем, что люди, сумевшие выжить в сталинских лагерях, как правило, жили долго и до последних дней сохраняли силы и внутреннюю мощь. А огромное количество людей в этом же поколении предпочло состариться в сорок лет, чтобы ни за что не отвечать. Речь не о физических страданиях, болезнях; речь о том, что старость — понятие психологическое. Человек начинает стареть, чтобы перестать отвечать за свою собственную жизнь.
Другое дело, что у каждого поколения свой типовой соблазн. У советской интеллигенции — инфантилизм, который многих и погубил в девяностые годы. Люди стали просто капризничать, предъявлять истории счеты. Но многие смогли пройти этот период, перестроиться, стать сильнее. У следующего поколения, которое пошло в бизнес в девяностые, — агрессивность. Там ты мог превратиться в абсолютно жестокого, холодного человека, для которого чужая жизнь не препятствие. А мог не превратиться. Для сегодняшних молодых, моих студентов, есть соблазн релятивизма и расчетливого цинизма. Но ведь не все по этому пути идут.
Церковь – не место для испытания
— Когда вы решили, что вам необходимо быть в Церкви?
— Я вырос в неверующий семье, хотя мамин дед был священником, но связь уже оборвалась. В церковь я впервые попал на экскурсии, когда нас из пионерского лагеря возили в Троице-Сергиеву лавру. Да, еще все детство была русская классика, которая разминает и сознание, и сердце, и душу, был Диккенс.
Кто-то сказал, что человек ближе всего к смерти в юности и старости. В юности, в подростковом возрасте мы впервые всерьез осознаем: человек смертен — и начинаем обдумывать тайну смерти, восставая против небытия. Тогда мне пришла в голову мысль: вокруг нас нет ничего, чего бы человек не подглядел в окружающей природе. Кроме Бога.
Человек не может, с моей точки зрения, ничего придумать сам. Если у него появилась идея Бога, значит, он ее где-то подсмотрел. Размышляя так, я потихонечку подобрался к вопросу: что такое вера. Дальше был типичный для людей моего поколения путь — через индийские штучки, через полуоккультную мистику… Потом, благодаря знакомым, я оказался в храме во имя святого пророка Илии в Обыденском переулке. И в начале восьмидесятых крестился. Тогда вроде бы мы сами шли в Церковь, а на самом деле нас вела протоптанная тропа.
Ведь в любой социальной среде очень важны авторитетные посредники. Кто это? Например, тот же академик Сергей Сергеевич Аверинцев, который был, с одной стороны, выдающимся филологом. А с другой — человеком Церкви, и это было видно. И поэтому, глядя на Аверинцева, проще было изнутри гуманитарного круга выбраться и потопать в направлении церковной жизни. В других областях были другие посредники.
У нас было своего рода преимущество перед теми, кто сегодня приходит в Церковь: существовали люди, враждебные Церкви и сочувствующие. Равнодушных почти не было. А когда есть вражда, есть напряжение, вызов и желание на этот вызов ответить. На сочувствие хочется ответить сочувствием. В равнодушии можно увязнуть, как в трясине, — в этом опасность сегодняшнего времени. Тогда действительно было проще остаться в Церкви — вокруг все было мертвенно, и на этом контрасте ты сразу видел — здесь жизнь.
— А сейчас?
— Сейчас иногда можно не сразу увидеть истинное. И священник, и мы все, прихожане, не себя должны предъявлять, а о Христе свидетельствовать. Только мы порой пытаемся загородить Его. Кто как умеет. Интеллигенты вроде меня — указательным пальцем тыча и показывая, как надо правильно думать, некоторые настоятели — грубостью в адрес прихожан, какая-то старушка — без конца переставляя свечки и мешая ставить их, кто-то — сдергивая сумки с плеча у новообращенного, который идет причащаться. И не надо оправдывать себя, что все это может пойти вновь пришедшему на пользу. Церковь — не место для психологических испытаний.
— Почему-то считается, что церковное сообщество очень внушаемо и ведомо?
— Может быть, потому, что многие в Церковь приходят не к Богу, а уходят от страха окружающей жизни, боятся отвечать сами за себя, поэтому идут туда, где, как им кажется, за них ответят, скажут, что надо сделать. Таким людям часто нужен не духовник, а психотерапевт. Бывает, в человеке поздно воспитывать индивидуальное начало: он всю жизнь прожил под советской властью, когда ему партком говорил, как жить. Сейчас он этого ждет от Церкви. Такие люди начинают сбиваться в стаи. К Церкви как Телу Христову это не имеет никакого отношения. Это расплата за советский социальный опыт, не преодоленный за последние двадцать лет.
Литература – это про сердце
— Вы автор учебника по литературе для десятого класса. Как, по-вашему, нужно преподавать этот предмет в сегодняшней школе?
— Литература — это, на мой взгляд, единственный предмет, который позволяет с прагматического и познавательного уровня подниматься на эмоциональный. Ведь Закон Божий в школе на сегодняшний день невозможен. А литература — про сердце, про ум, про судьбу, про тайну жизни и смерти, про счастье рождения, про испытания, про то, как строить свою жизнь, про то, как люди жили когда-то, про все, что нас окружает. В ней оживает все: от животных и стульев до — не побоюсь даже сказать — смерти ( «Смерть Ивана Ильича» — ярчайший тому пример).
Поэтому литература — важнейший школьный предмет. Преподавать ее надо, не отказываясь от литературоведения, но помня: оно только инструмент и не нужно делать его целью обучения. Цель другая — научить детей находить человеческое в человеке. Сталин, слава Богу, совершил роковую ошибку, сохранив русскую классику в советской школе. Этим он подписал смертный приговор советской идеологии. Церкви, как института легального и открытого для всех, тогда не было. Но оставалась русская классика, и через нее шла трансляция всего духовного опыта русской жизни, отмененного советской властью.
— Если раньше книга была неким событием, то сегодня она встала в один ряд с телевидением, журналами?
— Максимум что может сделать телевидение — намекнуть на то, что глубина где-то есть, само оно вглубь никогда не идет. Книга может идти вглубь, более того, в книге возможно многоточие, которое оставляет человека один на один с неназванной тайной, недосказанностью… Человек всегда ищет книги, в которых можно прочесть про что-то близкое ему, про знакомую жизнь. Другое дело, что современные романы стареют очень быстро, уходят в никуда, а классика продолжает жить. А главное — книжки всегда читают, чтобы пережить, прочувствовать написанное, а уже потом узнать из них что-то.
«Сказки» Пушкина — моя первая «сознательная» книга в детстве. Я ее очень хорошо помню, вплоть до иллюстраций. А чему, собственно говоря, учит та же «Сказка о царе Салтане»? Да ничему. Но, ничему не научив, она мне дает нечто такое, что после ее прочтения я в самом себе обнаруживаю глубину. Это и есть задача литературы — научить человека смотреть внутрь себя.
— Считается, что книга должна быть своеобразным маяком, направляющим к истине…
— Книга не должна никуда вести. Если это происходит, она подменяет собой школу и Церковь.
— Я знаю людей, которых в Церковь «привел»… Достоевский.
— Скорее не привел, а подвел. Он поставил перед ними вопросы, ответов на которые в его произведениях нет. И вот за ответами люди и пришли в Церковь. А вот Лев Толстой пытался вести. И в тех произведениях, где он вел, он проиграл. Выиграл — в романах, в которых открывал читателям мир с выходом в вечные сферы.
Писатель вообще ставит вопросы лучше, чем дает ответы. Хотя ответы тоже имеют право быть. Но не в лоб: это же не рецепт, не дорожная карта. Когда писатель дает ответы, он должен быть чуть-чуть ироничен по отношению к самому себе. Как только он эту иронию теряет, становиться самозванцем, ставящем себя в лучшем случае на место священника, в худшем — на место Господа Бога.
Плетение словес
— Вы как-то сказали, что ваша профессия — литератор. Сегодня существует такой род деятельности?
— Литератор — человек, который зарабатывает на жизнь плетением словес, кто умеет выстраивать слова в высказывания, имеющие смысл. Принято считать, что литератор — это писатель, пишущий вымышленные книжки, думающий о высоком, не разменивающийся на мелочи. Хотя в истории русской литературы я таких личностей почти не знаю. Каждому из наших писателей приходилось заниматься той же журнальной поденщиной. Литератор — это профессия, а писатель — призвание. Главное, четко понимать, чем ты занимаешься в данный момент, и не путать: публицистикой, то есть убеждаешь в чем-то людей, навязываешь им свое мнение, или журналистикой — рассказываешь о мнениях других. Или — пишешь о других людях изнутри их сознания, как писатель.
— А дальнейший путь — от литературоведения к журналистике — насколько он был для вас логичен?
— Для начала я предъявил себя в академическом мире. Очень рано выпустил первую свою филологическую книжку о «Медном всаднике» Пушкина, она даже была хорошо встречена. Но я знал, что уперся здесь в свой собственный потолок. Потому было интересно попробовать себя в новом качестве. Я начал заниматься литературной критикой. Параллельно в девяностые годы раз в два года ездил в Женеву читать курсы лекций. В 1998 году вновь надо было искать работу. И я пошел в газету «Известия». За два года прошел путь от корреспондента до заместителя главного редактора, не пропустив ни одной ступеньки.
Затем появилась возможность попробовать себя еще раз на телевидении. (У меня до этого уже был небольшой опыт: в 1992-1993 годах я вел программу о современных писателях — «Против течения»). И вот последовало предложение от канала «Культура» — спасать чужой проект, тележурнал «Тем временем». Если бы я тогда знал, что такое переделывать чужие проекты, не пошел бы. Года полтора у меня было чувство несмываемого позора. Ну тут уже ретивое взыграло, стало интересно переиграть ситуацию. Теперь вопрос: что дальше? Не может человек всю жизнь работать на телевидении, светиться в кадре, это неправильно. Но ответа на этот вопрос я пока не знаю.
— Ваш видеоблог на сайте РИА «Новости» тоже называется «Против течения»…
— В РИА «Новости» я могу говорить на политические темы, которые неуместны на канале «Культура». К тому же мне интересно попробовать уже даже не столько себя, а прямо на глазах рождающийся жанр мультимедийной колонки. И тут ясно, что ты лучшим не будешь, но будешь первым, а это очень интересно.
— Для чего гости спорят в программе «Тем временем», обсуждая волнующие всех вопросы, ведь в их спорах истина все равно не рождается?
— Наша задача не предъявить истину, а показать сложность мира, в котором мы живем и действуем, чтобы не было иллюзий, будто есть простые решения. И еще мы должны приучить людей ответственно делать смысловой выбор. Те гости, которых я приглашаю, — люди, сделавшие его. Мы видим, что в каждой позиции есть своя логика, но выбирать все равно придется. Более того, я считаю, что есть проблемы нашего общества, которые на сегодняшний день неразрешимы. Но тогда надо предъявить их неразрешимость. Иногда полезно показать потенциальную опасность какого-то социального идеологического столкновения. Пусть лучше в рамках программы, как на маленькой экспериментальной площадке, мы увидим, как не стыкуются мнения, чем мы потом это испытаем в реальной жизни.
— Сложно работать на телевидении православному человеку, не мешает публичность?
— То есть соблазнился ли известностью? Надеюсь, что нет. А свою известность можно «отработать» — встречаться с людьми, читать лекции. Да, телевидение довольно тяжелая среда обитания. А кто нам сказал, что, скажем, армия — легкая? Легко ли быть православным и офицером? Что касается ответственности — она везде одинакова.
— Не приходилось защищать на телевидении свои православные взгляды?
— На телевидении мои взгляды третьестепенны. Я — ведущий, а не публицист. Другое дело, что определенной части зрителей не нравится, что я в программу все время приглашаю священников. Но мне хочется показать миру, что есть умные, думающие священники, вовлеченные в процесс современной жизни. Я, как православный человек, считаю, что это важно, и буду это делать, что бы мне кто ни говорил. А что касается позиции моей как публициста, я побаиваюсь подмены тезисов. Меня пугает, когда светские люди начинают читать религиозные проповеди в светских местах общего пользования. Я не могу читать проповеди, меня никто на это не благословлял. И не могу скрывать, что я — православный и моя иерархия ценностей именно такая. Но, повторяю, надеюсь, что проповеди я не читаю.
— Вы как-то сказали, телевидение не может рассказывать о Боге…
— Оно может говорить не о Боге, а о людях, в которых Бог живет. Большинство религиозных передач, как правило, никуда не годятся. Причем не только на российском телевидении. Ведь оно везде в большей степени — развлечение. Я не очень понимаю, как о Боге через развлечение рассказывать. Хотя все в этой жизни возможно, но в виде исключения, а не в виде правил. В принципе, и проповедь с экрана возможна, но, как правило, это пугающе скучно. И поэтому я побаиваюсь религиозного телевидения.
— Раньше много говорилось о том, что хотя бы телевидение объединяет нацию. Сегодня ТВ стало многоканальным, значит, у нас нет совсем ничего объединяющего?
— Похоже, что да. Это очень хорошо видно по ложным праздникам. При советской власти были глубоко чуждые мне, но внутренне мотивированные праздники. Почему 7 ноября — праздник советского государства? Потому, что реально или мифологически, но в этот день образовалось государство рабочих и крестьян, с большевиками во главе. А дальше можно сочинять про 7 ноября все что угодно, нанимать сильных режиссеров, которые будут, как Ромм, снимать качественное пропагандистское кино. Миф работает, когда у обывателя есть ответ на вопрос: как этот миф связан с его собственной судьбою. А сегодня такие мифы невозможны.
4 ноября — праздник для Церкви, а для общества в целом — нет, хотя что может быть плохого в Дне гражданского единства, который отсылает нас к Минину и Пожарскому? Но этот праздник не отвечает нам на вопрос: как он связан с нашей сегодняшней жизнью, с судьбой наших детей, с государством, внутри которого мы живем. Хотиненко может снять хоть 25 фильмов «1612», они не превратятся в тот миф, которым стали фильмы Ромма о 7 ноября, хотя Хотиненко — хороший режиссер. Задача не решаема. Нас ничего ни мифологически, ни информационно, ни политически, ни культурно не объединяет. Кроме русского языка, который все еще наш единый язык.
— Можно изменить ситуацию?
— С моей точки зрения, пока еще можно. И есть институт, который важнее, чем телевидение, — это школа. Через нее проходят почти все. Там можно формировать общегражданское сознание, общерусское, в широком смысле слова. Но вот все попытки решить эту проблему через воспитание патриотизма — опасны. Современный мир вообще использует не слово «патриотизм», а слово «гражданственность».
Патриотизм — государственное чувство, а не национальное. В отношении государства я — гражданин, это мое государство, я живу в нем и проявляю себя граждански, следовательно, я и патриот тоже. Национальное чувство связанно не с государством, а с моим культурным самоопределением в сегодняшним мире. И сегодня это во многом выбор человека, а не гены.
Не бывает единого понимания национального начала на все времена. Скажем, родство по крови до ордынского ига возможно, а после — нет. Если бы Церковь не сказала тогда, когда началось перемешивание с оккупантами, что теперь главное — язык и вера, то, может быть, русского этноса и не было бы, он бы растворился и исчез в истории. Сегодня — родство по культурной принадлежности, по языковой, по тому, чья история для тебя важнее. Например: я не стыжусь гитлеровской Германии, потому что не имею к ней отношения. А сталинского Советского Союза стыжусь, ведь это — история моей Родины.
Так что «русский» для меня в данном случае прилагательное, а не существительное. И в этом смысле не важно: ты китаец, еврей, татарин или узбек, важно только — ты говоришь по-русски и считаешь историю России своей. И либо мы каким-то образом, как Мюнхгаузен, вытащим себя из болота за волосы, поймем, что у нас мало в запасе исторического времени, и поставим перед собой (и перед школой) задачу исторического, гражданского объединения русских земель. Либо — нам никто не гарантировал вечного бытия в истории.
СПРАВКА
Александр Николаевич АРХАНГЕЛЬСКИЙ — писатель, литературовед, телеведущий, публицист. Родился в1962 году в Москве. В 1982 году окончил МГПИ им. Ленина, факультет русского языка и литературы. Кандидат филологических наук. С 2002 года — автор, ведущий и руководитель информационно-аналитической программы телеканала «Культура» «Тем временем». Автор и ведущий цикла документальных фильмов «Фабрики памяти: Библиотеки мира». Финалист телевизионной премии ТЭФИ (2005, 2006, 2009), лауреат премии Московского союза журналистов (2006). Автор многих книг, среди которых: «1962. Послание к Тимофею», «Цена отсечения» и др.
Оксана ГОЛОВКО