Поглядела на часы – оказывается, я не только опоздала, но и напутала: начало-то не в шесть, а в пять… и чего теперь, служба уже полтора часа как идет, и куда я пойду? И не пойти нельзя, потому самое главное на этой неделе совершается здесь. Другие жарят шашлыки, уезжают в отпуск, наводят чистоту, а самое важное-то здесь.
И когда просиживаешь эти дни на работе, а после нее уже ноги не идут никуда, и когда проводишь их в какой-то домашней возне (вот чего я опоздала, спрашивается? Я суп доваривала) – потом становится понятно, сколько упущено. Как тот анекдотический актер, который отказался ехать в Голливуд в начале января: какой Голливуд? У меня елки!
И потом вдруг понимаешь – что да, это ты, персонально ты предаешь Христа, отказываешься от Него, жертвуешь Им – ради своей рутины, своего душевного покоя, своего супа, своего «а, да куда я уже пойду», своих более важных дел, которые никогда не переводятся.
И не успокоишь себя тем, что Страстная каждый год одна и та же: она каждый год разная, хотя содержание одно. Все разнообразие весны – от хмурой и непроснувшейся до зеленой и умытой, от суровой, серой, с острой снежной крупой, бьющей в лицо в Великую Среду, до цветущих слив, осеняющих крестный ход в безветренную пасхальную ночь. Счастье воскресения, чудо вечной жизни уже прячется в скупых и печальных церковных службах, загорается сияющим золотом на иконостасе, когда туда падают вечерние лучи из окна, пробивается из земли первоцветами; таится в предпраздничных хлопотах, полных не столько суматохи, сколько тихой радости.
Каждый год – что-то свое врезается в память: тихая, полная печального достоинства очередь причастников в Великий Четверг, даже дети не орут, как обычно; и 12 Евангелий — сизые струйки дыма от погашенных свечей, сизые сумерки, и снова зажигаешь свечу, и снова невыносимо долго идешь по строкам, главам, серым камням древнего города, снова предаешь и снова раскаиваешься, – но в сумерках светит золотой свет, и соседки, мама с дочкой, несут домой самодельные фонарики с мягко мерцающими свечами.
Или та Великая Пятница, когда невозможно было сидеть на планерке и слушать, как за окнами несется над Москвой печальный, низкий колокольный гул – и пока все обедали, я сбежала на патриаршее служение, странно, даже народу не так уж много было, и Патриарх Алексий служил тихо, медленно, надтреснутым и больным голосом, строго и скорбно… И тишина Великой Субботы – над всей этой суетой, над столами с куличами, над толпой с корзинками, над тарелкой, куда кто-то подсуетился выложить на освящение копченую колбаску, над бестолковыми разговорами – огромная и таинственная тишина, которая только к ночи взрывается красками, огнями, стремительным пением и разноголосым «Воистину воскресе» и утренним звоном, и простором, ветром, гулом колокольни…
Это то удивительное время, которое невозможно терять – как невозможно прогулять, проспать, проработать свой выпускной вечер, первый поцелуй, первые шаги ребенка, — время, когда Господь так близко, когда можно стоять рядом, — не думать, что бы я делала, окажись я тогда в Иерусалиме, хоть подошла бы поближе – а просто взять и подойти поближе.
Правда, сдается мне, что и тогда в Иерусалиме я бы варила суп.
Когда пропускаешь эти дни, особенно больно чувствуешь свою неуместность пасхальной ночью, — даже такой, когда сидишь дома с больным ребенком и смотришь трансляцию по телевизору – но и тут хитон обличает тебя, яко несть брачен, и неприбранная душа топорщится хуже нечесаной головы. И когда слушаешь Слово огласительное на Пасху, вдруг понимаешь, наконец, что вот это вот читается про тебя, пришедшую в единонадесятый час, и что тебя тоже ждут, зовут и тебе тоже рады.
Еще есть время, еще можно оставить в покое суп, прибежать, подойти ближе, встать рядом – и ждать чуда. Оно уже совсем рядом.