Разговор об античной мифологии подобен путешествию по некоей анфиладе, где перед каждой следующей дверью каждому лично придётся определяться, стоит ли идти дальше…
Нет ли в интересе к этой теме предательства мучеников, которые гибли, отказываясь приносить жертвы античным богам? Не пойдём ли мы, читая мифы, в капище Венеры, воздвигнутое на месте Голгофы?
Человек, пребывающий в непрестанной молитве, человек, не нуждающийся в костыле культуры, эту статью не читает, а тем, кто читает, скажу «нет» и приведу два аргумента. Первый из книги отца Андрея Кураева:
«Император Юлиан Отступник предложил христианам быть предельно серьёзными. Законом от 17 июня 362 года он предложил им не изучать классическую литературу (ибо она вся пропитана мифами), не беседовать об этих книгах с детьми, то есть отказаться от преподавания в светских школах.
Но, к счастью для христиан, устами Церкви той поры были не пугливые суеверы, а святитель Григорий Богослов. Себя он называл филологом (любителем словесности) и об указе Юлиана отозвался так:
„Тогда как дар слова есть достояние всех словесных тварей, Юлиан, присвояя его себе, ненавидел в христианах, и о даре слова судил крайне неразумно. Во-первых, неразумно тем, что злонамеренно, по произволу, толковал наименование, будто бы эллинская словесность принадлежит язычеству, а не языку. Почему и запрещал нам образовываться в слове, как будто такое наше образование было похищением чужого добра. Но сие значило то же, как если бы не дозволять нам и всех искусств, какие изобретены у греков, а присвоять их себе по тому же сходству наименования“».
Даже в четвёртом веке христианам не страшно было прикасаться к мифологии, ибо она была для них частью культуры, а не веры. Тем более сейчас, несмотря на самые дикие попытки возрождения собственного язычества, поверить в греческих и римских богов всерьёз не пытается никто. Это повод разве что для шуток. Татьяна Толстая рассказывает, как «один современный английский археолог, который в Асклепия совершенно не верил, а верил только в археологическую науку, тем не менее, решил переночевать в развалинах храма и посмотреть, что будет. Проверить Асклепия на вшивость.
— И что было?
— Он пишет, что действительно ему явился во сне оскорблённый Асклепий. И наорал на него: „Пшёл вон отсюда!.. Дрянь такая!..“»
Дверь вторая
Античная мифология и античная литература в непричёсанном и не адаптированном для детей виде — очень часто штука крайне непристойная. Если не пользоваться привычным в подобных ситуациях переходом на церковнославянский, мол, «срамно глаголати», могу процитировать, как совсем недавно на лекции по античной литературе в Киевском университете преподаватель сказал сидящим перед ним барышням: «А дальше я вам рассказывать не могу как мужчина и отец». Знать о том, что язычество не таково, как у Куна, нужно, пожалуй, тем, кто его уж очень идеализирует, а мы войдём в дверь третью, туда, где царит уже упомянутый Кун, пересказавший и отредактировавший античную мифологию так, что её можно читать детям. За этой дверью только лучшее, что создали языческие Греция и Рим. И весь наш последующий разговор будет только о лучшем.
Дверь третья
Хорошо, что мы знаем о подвигах Геракла, что Троянский цикл мифов и «Одиссея» пересказывают школьникам Гомера, полный текст которого они не одолеют. А как же без Персея и Андромеды, без аргонавтов, без «Энеиды» Вергилия? Почему мифы интересны тысячи лет? В них есть то, что не умирает, ибо соответствует человеческой совести, человеческой сущности. Мы восхищаемся героизмом и мужеством Геракла, а не только его силой. Наша любовь к подвигу, приключениям, наши представления о чести и долге, о верности, о гостеприимстве, о самоотверженности делают мифы увлекательным чтением. Мы читаем о людях, понятных нам. Сергей Сергеевич Аверинцев в очень интересной работе о Вергилии, создателе римской исторической мифологии, пишет: «Нис и Эвриал — именно образы юности как состояния души, мы видим их не только извне, но и изнутри. „Эвриал весь замер, уязвлённый великою жаждою похвал“, — читаем мы в „Энеиде“, а потом слышим, что ему не страшно идти на ночную вылазку, но страшно рассказать о ней своей старой матери: „Я не выдержу слёз родительницы“. От этих образов ведёт прямая дорога к героическим и впечатлительным юношам европейской поэзии. Шиллеровский культ священного огня дружбы и рвущейся к славному деянию молодой и целомудренной свежей воли, воспитавший столько душ в прошлом веке, очень многим обязан Вергилию».
А как проникновенно прощание Гектора с Андромахой перед тем, как Гектор из чувства долга отправляется на верную смерть. А мучительное чувство вины Энея перед Дидоной, хотя он выполняет волю богов и не может поступить иначе. А верность Пенелопы! Мифология греков и римлян — гораздо более здоровое явление культуры, чем постмодернизм или жвачка глянцевых журналов и сериалов.
Дверь четвёртая
Но войдём в дверь четвёртую и посмотрим на пересказанные Куном благообразные мифы как люди христианской цивилизации. Поскольку материал необъятен, остановимся на подвигах Геракла. Самое лучшее и любимое у меня в его истории — не победы над Лернейской гидрой или Немейским львом, хотя в детстве запоминается именно это. Сейчас меня больше всего трогает история пребывания Геракла у Адмета. Он появился в доме, где только что умерла любимая жена его друга и радушного хозяина. Адмет пытается скрыть от Геракла своё горе, чтобы не нарушить законов гостеприимства. Геракл в неведении пирует, а потом всё-таки узнаёт от слуги о глубоком горе, пришедшем в дом. И Геракл подстерегает бога смерти Таната у гробницы Алкестиды, борется с ним и вынуждает вернуть Адмету жену. Здесь и сострадание, и самоотверженность, и дружеская верность.
Но Геракл совершает и множество странных и страшных поступков. И не всегда понятно, почему он несёт за них наказание. «Гера наслала на Геракла ужасную болезнь. Лишился разума Геракл, безумие овладело им. В припадке неистовства Геракл убил своих детей и детей своего брата». «Гераклом внезапно овладел неистовый гнев, посланный на него богиней Герой. Не владея собой, схватил он Ифита и сбросил его со стены крепости. Насмерть разбился несчастный Ифит. Этим убийством, совершённым против воли, прогневал Геракл Зевса, так как он нарушил святость уз дружбы. В наказание наслал на него Зевс тяжкую болезнь». Фатализм греков страшен. Козни строит Гера, лишая героя свободы воли, — наказан же Геракл.
Но есть страшные поступки, мысли и чувства Геракла, которые не объясняются никаким помрачением ума, поскольку для людей дохристианской цивилизации они, надо полагать, совершенно естественны. Когда обманутая кентавром Нессом жена Геракла Деянира послала Гераклу плащ, пропитанный, как она думала, приворотным зельем, а на самом деле ядом, первое, что сделал Геракл, почувствовав боль, — убил, схватив за ногу и ударив о скалу, гонца, который ни в чём не повинен. Когда же Гераклу открылось, что Деянира, узнавшая о своей страшной ошибке, в отчаянии закололась кинжалом, он сокрушается, что она уже мертва и он не может убить её собственноручно. Я уж не говорю о том, что Деянира растревожилась в связи с вполне правдивыми слухами о том, что Геракл решил заново жениться на другой.
За желание жениться на другой, или, говоря современным языком, развод, расплатился сполна Ясон. Они с Медеей стоили друг друга. Череда вероломства и жестокости вряд ли могла увенчаться тихим счастливым браком.
А наш любимый Одиссей убивает женихов Пенелопы уже после того, как они просят прощения и предлагают возместить убытки, причём совершенно чистосердечно. Интересно, что Данте поместил Одиссея в ад, но не за мстительность и жестокость, а как «дурного советчика», иными словами, провокатора. За изобретение Троянского коня Данте в «Божественной комедии» сурово наказал «хитроумного Одиссея».
Да что говорить о героях — всё-таки людях, если и боги греков совершают страшные и дикие поступки. Вспомним, как сбросила с Олимпа и покалечила своего сына Гефеста Гера за то, что он был не так красив, как ей хотелось. Вспомним Марсия, с которого Аполлон живьём содрал кожу, поскольку тот дерзнул состязаться с ним в мастерстве музыканта. Вспомним Арахну, превращённую Афиной в паука за подобную дерзость в ткачестве.
Дверь пятая
Откроем пятую дверь и поговорим о том, как преломляется античная мифология в последующей культуре. То, что античность стала образцом и для Ренессанса, и для классицизма, общеизвестно. И поначалу мы поведём речь даже не столько о содержательной стороне мифологии, сколько о порождённой ею скульптуре. И опять мы вынуждены коснуться того, насколько созерцание этих обнажённых или мало одетых мраморных фигур христианину пристало. Тому, кто хоть раз был на пляже или просто ходит по улицам мегаполисов, обмылив глаз о бигборды и фривольно одетых сограждан, пристало вполне. Греческая скульптура воспевает красоту и совершенство человеческого тела. Это именно красота без вульгарности. Мраморные боги греков одеты в величавое спокойствие. Даже античные сюжеты прерафаэлитов, в которых почти нет обнажённой натуры, менее целомудренны: в них есть некое сибаритство, томность, манерность, преддверие декаданса. Я имею в виду картины Уотерхауса, Альма-Тадемы, Лейтона, Пойнтера. Всё это художники конца девятнадцатого — начала двадцатого века. А вот у Боттичелли в пятнадцатом веке получилось воспроизвести гармоничную спокойную красоту античности. Не случайно столь любимы его «Весна» и «Рождение Венеры».
Всё познаётся в сравнении. В этой истине я в очередной раз убедилась, когда несколько лет назад попал мне в руки журнал «Караван», в котором я стала рассматривать, как фотограф, нарядивши современных людей в соответствующие костюмы, лепит из них знаменитые живописные полотна. И вот попались мне три грации — фрагмент «Весны». Три какие-то современные певицы этих граций изображали. И тут мне стало всё ясно и про величавую красоту греческой скульптуры, и про чистоту боттичеллевских полотен, и про то, каким хронически неприличным, оказывается, может быть выражение лица современниц.
Возможно, правда, и другое сравнение. Сколь жалки мы будем со всем своим интересом к античной мифологии, к Фидию, Скопасу и Праксителю в сравнении со святителем Митрофаном Воронежским, отказавшимся даже под угрозой смертной казни явиться к Петру Первому, пока тот не уберёт стоящие у дворца статуи античных богов.
По сравнению со святостью всё убого. Большинство из нас совершают своё жизненное плавание между Сциллой культуры, в которой всякое случается, и Харибдой ретивого установления запретов, которые сами по себе от святости так же далеки, как и интерес к искусству.
Литературное эхо
Но вернёмся от скульптуры к тому, как в последующей культуре преломляется содержательная сторона мифов. Мы уже этого отчасти коснулись, когда говорили о влиянии вергилиевского героического идеала и на литературу, и на воспитание в восемнадцатом-девятнадцатом веках.
Мне бы хотелось коснуться любимого Льюиса. Зачем ему в Нарнии кентавры, дриады, фавн мистер Тумнус? Персонажи античной мифологии у Льюиса вместе с неантичными гномами и говорящими животными напоминают нам совершенно реальную истину: мир волшебен, мир полон чудес. Появление Вакха вместе с Асланом в финале одной из «Хроник Нарнии», в «Принце Каспиане», появление его в сопровождении танцующих менад и Силена на ослике воплощает конец унылой, скучной и ненастоящей жизни. Хмель завивается в окно класса, где учат выдуманную историю девочки в безобразных тесных воротничках и толстых колючих чулках, и превращает класс в зелёный шатёр, в лесную прогалину, доска вдруг оказывается кустом роз.
А в книге Грэхема «Ветер в ивах», которая относится к классике английской детской литературы, Крот и Крыс, отправившиеся искать пропавшего выдрёнка Пухлика, слышат флейту Пана, покровителя животных, и движутся на её звук. Этот эпизод — удавшаяся попытка объяснить ребёнку, что такое благоговение, не касаясь того, что нам свято.
«Крот поднял мордочку, и тогда… В яркой чистоте долгожданных мгновений, когда весь мир привстаёт на цыпочки и затаив дыхание встречает солнце, Крот увидел… — и потонул во взоре всемогущего Друга. Нескоро он разглядел загнутые назад рожки, щедро позолоченные зарёй, курносое лицо и добрые глаза, смотревшие вниз на крота хитро и ласково… увидел ту самую свирель, прекрасный упругий изгиб мохнатых ног на зелёной траве и, наконец, разглядел, что у самых копыт, свернувшись калачиком, крепко и сладко сопит кто-то маленький, пушистый и круглый. Всё это Крот отчётливо видел в утреннем свете, и пусть он не мог шевельнуться или вздохнуть, он видел, а значит, был жив, а живой — как он мог не верить собственным глазам?
— Крыс, — шепнул он, собравшись с духом, — вы боитесь?
— Боюсь? — глаза Крыса блестели невыразимой радостью. — Боюсь? Его? Разве это возможно?.. И всё же… И всё же я боюсь, Крот».
С одной стороны — в сказках, с другой стороны — в стихах счастливо продолжает жить античная мифология. При всём расположении к Волошину, нельзя не сказать, что вершина, которая вряд ли когда нибудь будет превзойдена, — это, конечно, стихи Мандельштама. Не случайно второй период его творчества в литературоведении принято называть крымско-эллинским.
Знаменитые «Письма римскому другу» Бродского имеют отношение к античной философии, а не мифологии, и их мы, соответственно, в этот ряд не поставим.
Ответ на вопрос, почему античные мифы в двадцатом веке поселились в поэзии и сказке, найдём в «Вечном человеке» Честертона. Его трудно цитировать, ибо хочется переписывать страницами.
«Чем человек проще, тем он тоньше. Каждый должен помнить это, потому что каждый был ребёнком. Когда мы видим прекрасное, нам не терпится отыскать в нём смысл, узнать его тайну. Для поэта и художника нет совершенства там, где нет души. Мифы не аллегория. Дриада — совсем не то, что какой-нибудь бог тяготения. Дух водопада — не дух падения воды. В том-то и суть, что он одухотворяет воду, придаёт ей смысл. Ведь и Рождественский Дед не отвлечённая идея снега или святости. Каждый настоящий художник сознательно или бессознательно чувствует, что касается потусторонних истин, что его образы — тени реальности, увиденной сквозь покров. Мистик, создавший мифы, знал: что-то да есть за облаками и в листве деревьев. И ему казалось, что, погнавшись за красотой, он это отыщет магией воображения. Мифы серьёзны как искусство, но не как нравственность. Люди и боги постоянно враждуют, и не совсем ясно, кто прав, кто виноват. Иногда мне кажется, что греки прежде всего верили в поклонение, а поклоняться было некому. Всё зыбко и смутно, всё дробится и расплывается, потому что всё это — гадание и грёзы.
Тот, кто не любит мифов, не любит людей. Но тот, кто особенно любит мифы, понимает, что они никогда не были религией, если мы называем религией христианство и даже ислам. Они утоляют некую часть тех нужд, которые удовлетворяет религия. Так, человек непременно хочет делать определённые вещи в определённое время, он должен во что бы то ни стало упорядочить своё веселье. Мифы дают календарь, но это ещё не вера. Сущность язычества можно выразить так: оно пыталось открыть тайны высшей реальности с помощью одного воображения».
Ирина Гончаренко
Источник: Отрок.ua