Смугло-матовое лицо игуменьи похоже на обожженное солнцем, вспаханное поле. Свет льнет к ее черному подряснику, и тот в некоторых местах блестит гладким шелком.
— С недавних пор я не хочу давать интервью, — говорит мне Нонна. Бежевые стены приемной мерцают от солнца за окном.
— Вы поняли, что это бесполезно?
— А что это дает? — удивленно на меня смотрят медные глаза игуменьи. Вокруг ее маленького вздернутого носа и по щекам рассыпаны веснушки. — Мне… Мне это дает повод для болтологии, а людям что дает? Не знаю… Честно, не знаю. Если вы хотите о монастыре писать, я не могу вам препятствовать, конечно. А сама я… — она прикрывает мягкой ладонью золотое распятие на груди. — Просто я не считаю, что то, что я говорю, важно или интересно. Честное слово.
— Мне интересно, что вы говорите.
— Мы можем с вами просто общаться, не написав вообще никакого интервью. Просто вот… Вы же крещеный человек?
— Да.
— Тем более.
Историю про то, как молодой режиссер Наташа Багаева поехала в Рыльск снимать интервью со старцем Ипполитом, знает почти вся Осетия (игуменья Нонна стала здесь в 2013 году «человеком года». — Ред.). В начале двухтысячных к старцу поездами отправлялись сотни осетин. Когда Наташа попала к отцу Ипполиту — интервью не получилось: он сказал, что не знает, как это, и не умеет разговаривать. Но Наташу назвал монахиней. «Откуда вы вообще знаете, кто я?!» — сердито спросила у него молодой круглолицый режиссер в косынке. «У монахов крестик на лбу светится», — ответил старец. Наташа ехала в Рыльск на пару дней, а осталась — на пару месяцев.
— Быть монахиней, — говорю, — это тяжко?
— Нет. Быть монахиней, — лицо Нонны расплывается в улыбке, — это очень сладко.
— Тогда чего вы грустная?
— Грустная? — она поворачивает ко мне лицо и приподнимает густые брови. — Уставшая. Я с шести утра на богослужении…
На запястье игуменьи, как браслет, надеты деревянные четки. Распятие на груди поддерживает золотая цепочка из овальных колец. Цепочка прижимает апостольник, из-за чего он струится множеством складок так, что похож на черный цветок петунии.
— Зачем вам столько молиться?
— Это как дыхание для монаха, — тихо проговаривает игуменья. — Он не может по-другому и не хочет. Вы же дышите? Вам нужен воздух. Вы иногда хотите открыть форточку, а иногда вообще хотите выйти на улицу. То же самое монах: он задыхается, если не молится. Ведь что такое молитва? — Нонна перебирает пальцами четки, будто каждое их зерно — это мысли. Она крутит на пальцах мысли и разговаривает с ними. — Молитва — это общение с Богом. А для монаха это настолько желанно, что он не хочет это прекращать. Он может в какой-то момент остановиться, потому что бывает перенасыщение, а так… Мы бы еще больше молились, но никуда не денутся ни административные заботы, ни хозяйственные… Мария!
В комнату заглядывает небольшого роста монахиня. У нее доброе лицо и большие, как мраморные китайские шарики, глаза.
— Маруся, — говорит Нонна устало, — к нам ворота приедут чинить опять. Ты проверь, пожалуйста, чтобы кто-то из наших там был, потому что я им не доверяю.
Мария слушает ее с тихой улыбкой и выходит.
— Не доверяете… — говорю вслух и записываю в блокнот.
— Не доверяю, — раздраженно говорит игуменья. — Они мне год делают эти двери!
— А вы знакомы с Дмитрием Энтео?
— Да, знаю его, — отвечает Нонна, еле разжимая пухлые губы, — он даже был здесь у нас как-то.
— Что вы о нем думаете?
— Хороший парень, — легко отвечает она.
— Вы не так давно «Золушку» в монастыре ставили? А Дмитрий и еще куча людей, например, считают театр лицедейством, неугодным Господу. Почему так?
— Хм… — Нонна смотрит в окно за моей спиной. Там видно, как блики прыгают по чешуйчатым куполам монастырской церкви. Рядом прижимаются друг к другу два высоких кипариса.
— Я понимаю, что это для детей, — говорю.
— А как ребенок должен узнать о понятиях «добро» и «зло»?
— Ему можно рассказать об этом.
— Да сколько бы вы ни рассказывали, видео всегда интереснее, — Нонна поправляет волосы под апостольником.
— В вас когда-нибудь просыпался материнский инстинкт?
— Не знаю…
— Вы любите детей?
— Я люблю детей… Я люблю людей! Вот. А когда их бывает очень много — я мечтаю, чтобы они разъехались наконец.
— Я видел вас в Южной Осетии в августе прошлого года.
Ночью восьмого августа на Театральной площади Цхинвала отмечали пятую годовщину грузино-осетинской войны. Люди со свечками выстроились возле сцены, с которой то и дело слышались голоса оперных певцов. Они пели, а казалось, кричали, и их крик летел во все концы маленькой страны, заглушаемый только Главным Кавказским хребтом. С микрофоном у сцены стояла старуха и, захлебываясь плачем, рассказывала, как пять лет назад убивали ее сыновей. Нонна была в первом ряду, недалеко от президента Южной Осетии.
— Знаете, Южная Осетия — это особая боль, — монахиня смотрит на меня, а кажется — через меня, и взгляд ее устремлен на длинную алагирскую дорогу, сквозь ущелья бегущую в Цхинвал. — И когда стоишь на этой границе и пытаешься понять… по какому праву… твой народ… и твоя земля по живому разделены… Стоишь и ждешь, когда тебя из одной части твоей родины в другую пустят… Бред какой-то.
— Вы часто выезжаете за пределы республики?
— Ну… — игуменья задумывается, затем резко смотрит на меня, прищурив глаза. — Вы у меня уже интервью берете вовсю! Да, я подозреваю, что вы уже раскрутили меня на интервью… Я не была на Валааме, я не была в Дивееве… Я нигде не была.
— У вас нет желания путешествовать?
— Почему? Есть. У меня нет возможности. И времени.
— Почему нет возможности?
— Потому что на это нужны средства как минимум.
— А если бы у вас были средства?
— Я бы построила собор.
***
В кандиле горят высокие оранжевые свечи. В тишине пустого храма трещит, плавясь, воск. С каждым треском язык пламени на свечке становится длиннее, будто на невидимой нитке его тянут к бирюзовому потолку. Над головой выведены надписи на осетинском языке. От пола до потолка церковь расписана фигурами святых. По храму ползут старинные аланские орнаменты. Они будто слетали со стен и бились о врата деревянного гладкого алтаря, отчего отпечатались на нем. В проеме над царскими вратами видны складки на голубом одеянии Христа. Кругом — прозрачный дым ладана, запах воска, кипариса и розовой воды.
По площади перед кельями сестер, путаясь в подряснике, ко мне бежит Мария. На ней серая длинная куртка и капюшон. Она говорит, что я могу остаться в монастыре как паломник.
— Зейнал, — старик с пышной белой бородой протягивает мне руку. Он шаркает по полу кельи в резиновых тапках и кашляет, словно внутри него что-то отрывается.
— У вас нет дома? — спрашиваю его.
— Ест, — он приподнимает седую бровь и прыгает на второй ярус кровати.
— С кем вы там живете?
— Один, — Зейнал скидывает тапки на линолеум и вертит ногами. — Я не могу ни с кем жит. Почему я сюда пришел? Я сплю — телевизор должен работат и люблю в холодном помещении спат. Там женщина долго не задержится зимой. А по-другому я не могу…
В келью заходит высокий мужчина в камуфляже. От него пахнет лесным костром и копотью.
— …я во сне разговариваю, — продолжает Зейнал, — два атмосфера сразом. Я это заранее тебя предупреждаю, чтоб не случилос чего. Еще храплю, как трактор Т-54, да? — старик смотрит на человека в камуфляже и хохочет. Затем накрывается байковым одеялом и скоро начинает храпеть.
***
На темном озере стоит высокий бетонный крест. Его перекладины обведены нимбом, а основание врастает в воду. По краям озеро покрыто мутными подтеками, в центре оно распускает густую рябь. Вокруг, замыкая его в кольцо, растут высокие деревья. Их серые ветки тонут в горном тумане. Между деревьями пасутся рыжие коровы.
— Вы же журналист? — спрашиваю Георгию. Я сижу за круглым столом в классе рукоделия детского реабилитационного центра. Центр находится у озера. За кованой оградой — двухэтажный кирпичный дом, горка и качели. После теракта в бесланской школе сюда каждую неделю приезжают дети из Беслана. После войны в Южной Осетии — дети, пережившие войну. Георгия — директор центра.
— Да, я в 97-м году окончила СОГУ, — Георгия улыбается.
— Почему вы решили прийти в монастырь?
— Ну… — Георгия плавно водит взглядом по кабинету. Детские рисунки, елка из макарон, игрушки будто помогают ей найти ответ. — Потому что я думала, что нет более… Сильного оружия против зла, — она выделяет последнее слово, — чем молитва… чем самоочищение. Прежде всего — против зла в себе. Не то чтобы я решила спасти мир, как какая-то девочка из космоса. Нет. Просто это путь спасения для себя тоже.
— Где вы работали журналистом?
— В Южной Осетии, потом в Москве, — отвечает Георгия. У нее правильная, ровная дикция и шершавый голос, будто Георгия говорит и мурлычет.
— Вы не жалеете, что сейчас не можете писать?
— Нет, я совершенно не хочу ничего писать, и у меня даже это плохо получается, — она смеется, и ее щеки покрываются алым румянцем. — Вообще я не очень одаренный журналист была всегда.
— Как вас звали до пострига?
— Мое имя в крещении — Елизавета. А мирское — Элина.
В коридоре проходят женские фигуры.
— Ой, что стало с нашим козлом? — говорит Георгия удивленно. — У него глаза, что ли, выпали? — Она подходит к тумбе, на которой сидит плюшевый козел с приклеенными бумажными глазами. Ноги монахини не касаются черной ткани подрясника, отчего кажется, что Георгия летает по воздуху.
— Ваши знакомые были удивлены, что вы ушли в монастырь?
— Это все записывается? — монахиня возвращается за стол.
— Да.
— Знаете, я все это время думала, что ничего не записывается, — Георгия хохочет, — ничего же не горит. Это все будет публиковаться, что ли?
— Не все.
— Просто это все очень… Я разговариваю, думала, наверно, просто любознательный человек, матушка попросила поговорить… Я очень стала щепетильна — раньше я такой не была.
— Почему?
— Часто бывает, что журналисты… Однажды я так попала здорово, что с тех пор переживаю и опасаюсь вообще этой братии.
— Что случилось?
— Случилось. К нам приехали какие-то корреспонденты, я толком не поняла, откуда они. Меня просто схватили, благословили, сказали: «Нужно»… Они говорили, что снимают фильм об Осетии, о святых местах, о традициях… И попросили меня рассказать о погребальных традициях.
— Я знаю, это была программа по НТВ.
— А оказалось, это такой контекст, что мои родственники и друзья в ужасе просто мне звонили, говорили: «Тебя показали в таком страшном фильме! Там Осетия в таком свете представлена! Чуть ли мы не дикари, которые невероятные традиции, обычаи соблюдают!» И я была очень расстроена, конечно. Тем более я как монахиня, как представитель монастыря говорила. И кто-то может посмотреть и сказать: «Ну и монахи у них там… Какие-то они вообще мракобесные…»
На стене висит ватман с фотографиями: на одной игуменья сидит перед синей ширмой, на которую приклеены картонные веселые пчелы, и играет на синтезаторе; на другой Мария тягает чугунные гири у подножия горы.
— И вот с тех пор я очень так, знаете… — Георгия сидит, сложив руки, как школьница. Я замечаю, что один ее глаз смотрит на меня, а второй дугой обводит мое тело. — Продюсер недавно приезжал, с НТВ тоже, я у него спросила: «Простите меня, но кто занимается вашим фильмом?» Он отвечает: «Не знаю я. Мне вот заказали про Беслан что-то сделать». И я ему говорю: «Я не могу вам позволить здесь снимать, потому что это может быть все что угодно».
***
К утру туман рассеялся. Облака скользят по небу в сторону горных вершин так, что кажется — они, словно саван, накроют хребты. По тропе я иду к озеру. Перила монастырского моста покрылись мерзлым инеем, словно медной стружкой. Узкий ручей опоясывает каменные валуны.
Мне навстречу спешит Мария. Чуть не падая на спуске, она говорит, что игуменья хочет со мной увидеться.
— Вы считаете себя мученицами? — я быстро прохожу в кабинет игуменьи и сажусь на стул перед ее столом.
— Господи, — брови Ноны взметываются от удивления. — Конечно, нет. Ну какие мы мученики? Это считается в христианской традиции, что монашество — добровольное мученичество, но в условиях сегодняшней жизни какое это мученичество, когда мы живем в достаточно комфортных условиях, не в суровой пустыне? В рамках понимания своего служения Богу, да? То есть я хочу жить монахиней. Я хочу молиться, трудиться… Не знаю… Сложно это. Наверно, мы баловни.
— Мать Георгия сказала, что вы помогли ей прийти в монастырь, — говорю.
— Она и до нас была глубоко верующим человеком, — у Нонны ясные глаза, будто недавно она проснулась. — Ее сама жизнь в веру привела. Она подростком Достоевского со свечкой читала в блокадном Цхинвале, так что… Для нее это очевидно. Знаете, как говорят? На войне атеистов не бывает.
— А что другие ваши сестры? Какие они?
— Сестры… — Нонна поднимает голову к потолку. — У меня сестры знаете какие?
— Боевые?
— Они не просто боевые, — сосредоточенно она рассматривает мое лицо. — Мы знаете сколько всего пережили? Даже одну эту войну; это же нереально. Здесь никто сутками не спал. Мы же, считайте, первое на этой дороге жилье. И военные через нас переваливали… Вот они привезут автобус, высадят людей — и опять в Цхинвал. А что делать? Мы начинали перераспределять туда-сюда. Кого-то у себя оставляли, кому-то вызывали родственников, кому-то такси. Пока покормить людей — представьте, сколько они в дороге были! И у нас вся трапезная была как фабрика производства бутербродов. Представьте: туда — две колонны тяжелой техники, обратно — две колонны беженцев. Люди на дисках выезжали: пробитые были колеса. И мы не спали. Практически не спали. И, конечно, на какой-то день нас просто уже мутило. Но ни одного слова ропота. Ни одного слова какого-то «я устала». Откуда вообще Господь силы давал? И все: «Матушка, я это сделала, что дальше?», «Я это сделала, что дальше?» Я вот на них смотрела и думала: пф-ф, в огонь и воду! — Нонна выдувает воздух и уверенно сжимает лицевые мускулы.
В 2008 году Нонна завела свою белую «Ниву», взяла ружье и двинулась к Рокскому тоннелю. Через длинный пролом в горе, по стенам которого сочится вода, а дорога похожа на речку, Нонна въехала в Южную Осетию. У Джавы она встретила мать с пятью детьми, усадила их в машину и вывезла в монастырь.
— Что вы ощущаете, когда видите рядом мертвых людей? После Беслана вы были в школе?
— Во время захвата — нет, не была. Нас было всего двое тогда в монастыре: я и мать Варвара. Дело в том, что тогда из скита еще не все переехали, нас численно было меньше. И потом… В такой одежде появиться в Беслане в тот момент… Это сейчас нас там все люди знают… — Нонна обводит глазами кабинет, будто просит у икон дать ей правильные слова. Те, как маячки, вспыхивают светом из большого окна и тухнут. — Вы понимаете… — сдавленным голосом начинает игуменья. — У меня вся жизнь — теракт сплошной. Мне было 16 лет, когда погибла моя одноклассница в теракте.
— На рынке?
— Нет. В Пятигорске или Нальчике взорвался тогда автобус. Она была в этом автобусе. То было первое для меня потрясение… Такое… Молодая девочка совсем еще. Я до сих пор помню, как хоронили ее… И потом началось. Одно за другим, одно за другим. Я окончила в Москве режиссерские курсы, вернулась, и отец купил мне камеру полупрофессиональную, тогда все телевидение у нас на таких работало, и я пришла на работу, так хорошо помню, пришла на работу, и вдруг в одиннадцать часов — звонок в молодежку нашу. Нужно было по реанимациям ехать: это был взрыв на рынке. Мы на такси объехали все реанимации, потому что люди были без сознания, и мы их показывали в эфире, чтобы родственники могли их опознать. Мы отснимались, приехали, сдали все в работу, в монтаж, и я вот помню, когда вышел сюжет, я сижу в аппаратной и понимаю, что мне пло-охо. Потому что это было нереально больно. Когда вот так одеяло откидываешь, и шестилетний ребенок лежит без ноги. За что?.. И это меня сопровождает уже столько лет. Один из последних терактов, помните, в зале игровых автоматов?
— Да.
— Там погиб мальчик, причем как погиб: они с ребятами во дворе сидели, услышали взрыв и стали вытаскивать раненых.
— И второй взрыв.
— И второй взрыв его… Алихан.
— Это ваш друг?
— Он не друг, он… Я его вместе со своим племянником, когда им было по четыре года, водила на английский язык во Дворец детского творчества, он был соседом моей сестры. И понимаете… Это же целая жизнь: от шестнадцати моих лет до восемнадцати лет этого мальчика, который погибает вообще… И это до такой степени невыносимо… Это как… не знаю. Не знаю. Я даже не представляю, как это жить, чтобы не бояться этого всего. Не то чтобы не бояться. Не опасаться, скажем так. Война. Теракты. Война. Теракты. Война. Ингушская агрессия против осетин. Это же… Поэтому я благодарю Бога, когда у нас бывает более-менее спокойное время.
***
Забор вокруг монастыря обложен речными камнями, как горная крепость. Из-за ровной стены выступает маленький домик, похожий на сторожевую башню. На его вершине — каменный крест. В вытянутом окне — решетки. Я с Тимуром и Зейналом стою у высоких деревянных ворот монастыря.
— Что это такое? — спрашиваю Тимура. В камуфляже он переступает с ноги на ногу, чтобы согреться.
— Здесь молятся раз в год по умершим, которые умерли некрещеными, — отвечает он. Дым от папиросы стелется вокруг его лица.
Небо в горах совсем черное. Видно, как по нему ползут длинные тучи, прикрывая собой звезды. Старый месяц горит белым светом.
— Он — моряк, — говорит Тимур, поворачивая голову к Зейналу. — Ну, мореплаватель.
— Куда вы плавали? — спрашиваю старика.
— Да во все океаны, моря, — отвечает он. — Две кругосветки сделал с Норвегии. Пароходы перегоняли с Европы на Дальний Восток, — Зейнал держит руки в карманах зауженных спортивок.
— Через Америку?
— Один раз через Америку. Через это… Панамский канал.
— А где вы учились?
— Я не учился, — он смеется, будто Санта-Клаус. — Просто… Молодость в бегах на остров Шикотан и оттуда… Отучился на матроса, на моториста.
По алагирской трассе проносятся редкие машины. С таким звуком, будто залетают в пещеру, они разбрасывают по краям шоссе камни. В тумане совсем не видно фар. По тропе из детского центра в белесом непрозрачном воздухе движется маленький огонек. Георгия с фонариком идет в келью.
— Пойдем потихонечку, да? — спрашивает Тимур. Он закрывает тяжелые монастырские ворота.
Люстра красит белые стены кельи в сливочный цвет. Зейнал остался у охранника играть в нарды. Тимур ходит по коридору с планшетом, пытаясь настроить интернет. В углу коридора — стол с Псалтырью. Над ним — иконы, сложенные в форме аланского креста. В окне деревья одно за другим прорастают на высоком холме: так начинаются горы.
— У меня где-то есть календарь, сейчас тебе покажу, — говорит Тимур, заходя в комнату.
Я сижу на нижнем ярусе кровати. Голова упирается в железные пружины второго этажа.
— Это за дветысячно одиннадцатый год. Видишь, почитаемые святые Алании, — Тимур читает мне надпись на календаре. — Святой мученик Николай Туальский, Туаллаг. Вот его празднуют когда. Это святая благоверная княгиня Мария. Это Тутыр. Это вот такие, видишь… Святая царица Тамара. Вот Сармат, мой сын, Царство Небесное, его имя носит. Это — Георгий. Уастырджи, — у Тимура словно не хватает зубов. Я слышу, как звуки пролетают через пустые места в его деснах. — Я знаешь как? Я вообще люблю читать. Раньше много читал: всякую такую художественную литературу, теперь духовную…
— Отчего у тебя умер сын? — обрываю его я.
— Да болел он… — Тимур опускает глаза с меня на календарь. — Родовая травма — гидроцефалия головного мозга.
— Сколько ему было лет?
— Год и семь, — отвечает он сразу, будто знал, о чем я спрошу.
— А жена?
— Не живем вместе. Это как, по идее, вторая моя. У меня от первого брака дочка, ей девять лет сейчас. Тоже не срослось ничего. Второй вот — сын родился — умер. Не слаживается в жизни…
— Поэтому ты здесь?
— У меня частный дом, и знаешь как: в одно время, когда сын умер, я за руль пьяный садился, бухал, короче. Ну, не сильно бухал, но все равно за рулем поедь пьяный. Я столько аварийных ситуаций создавал. Гаишник остановит — я на него с кулаками напрыгивал. И вот я дома сижу, бухаю, и пришел парень один — моего родного брата друг. А он часто по святыням ездиет. И вот он мне говорит: «Приедь сюда, что ты моросишь? Зачем пьешь? Не вернешь сына!» Я первый раз год назад сюда приехал — неделю побыл, понравилось. А второй раз сюда приехал — думал, на неделю — и уже два месяца. Ниче-е, в жизни такое тоже надо.
— Давно умер сын?
— В 2012 году, 15 апреля, — Тимур резко поднимает лицо на меня и смотрит мне в глаза, вцепился, как клещ, и не отпускает. —
Через два месяца умер отец. Потом брат двоюродный через неделю: 27 лет, десять тысяч вольт его… четверо детей осталось.
— И ты решил, что это из-за тебя? — я смотрю на линолеум.
— Да, конечно… Я просто жил в городе Невинномысске, знаешь как, у меня такой был этот, как тебе сказать… Я ворованным золотом занимался. Честно, мне нету резона обманывать, я покаялся. Ворованным золотом, мне с Чечни фальшивые доллары привозили… И понимаешь, за свои эти я… Меня наказал Бог, — говорит Тимур тихо. Он гладит рукой жирные волосы на голове.
— Я так думаю — за грехи мои.
— Он не может наказывать тебя постоянно.
— Не знаю как…
— Ты хорошо чувствуешь себя здесь?
— Ну да, но все равно мне хочется дальше чего-то… Продвижения. Я вот все думаю-думаю, нелегким путем можно, но это… —
Тимур улыбается, морща нос, как гармошку. — Хех, я себе голову красил, обесцвечивал… Такие проблемы были. Но если б у меня че-то было, мне лет 20 точно бы грозило. Не могли менты мне ничего, доказательств не было.
— Почему ты прекратил?
— У меня чуйка хорошо работает. Это просто глупость одного мента была. И все. Меня надо было хапать сразу с горячими этими, а он меня… мне условия поставил, он говорит: если заработаешь тыщу рублей — 600 рублей мне.
— Это там, в Невинномысске?
— Да, шестой отдел. И вот так. Я, главное, никого не убивал.
Всю ночь Зейнал ворочается и громко храпит. По монастырскому двору бегает большая пушистая собака Медведь. После города здесь слишком тихо, чтобы спокойно уснуть. Байковое одеяло колет руки, и от этого им становится теплее. Тимур сидит на подоконнике в коридоре и разговаривает по телефону с девушкой. Над его плечом висит деревянный восьмиконечный крест. Сухим пальцем он водит по нижней перекладине — у самых ног Христа.
***
Во дворе бьет колокол. Сестры собираются читать акафист.
— Вам не надо идти туда?
— Я с вами посижу, если позволите, — говорит Нонна.
Игуменья стучит по клавиатуре, пытаясь найти нужные буквы для пароля от компьютера.
В дверях появляется монахиня.
— Георгия, заходи, садись, — Нонна встает и крестит ее. Георгия кланяется и садится. На меня она старается не смотреть. — Куда ты?
— А я это, матушка… Я уже же еду.
— Уже? — спрашивает Нонна и снова благословляет монахиню. Георгия выходит из кабинета.
— Вот мать Георгия у нас в детдом едет, — говорит Нонна, уставясь в экран. По ее зрачкам плывут папки и буквы. — В Осетии очень крепкие родовые связи, — она поворачивает голову ко мне. — У нас даже детдома можно было бы закрыть давно, потому что разбирают детей. Но они должны существовать, поэтому привезли детей откуда-то из Иркутска.
За спиной игуменьи к стене приложены иконы. Рядом с ними висит золотое перо. У дерева перед входом в сестринские кельи валяются пластмассовые яблоки такого же цвета, некоторые еще держатся, привязанные к ветвям. Под ними на джутовой веревке висит деревянная кормушка в виде алтаря, ловко вырезанная местными резчиками.
— Просто людям хочется верить… — в пустоту проговаривает игуменья.
— Привет, я Арина, мне 15 лет, — на экране появляется красивое детское лицо. — Я из города Беслан. А это — где мы сейчас находимся — Аланский женский монастырь, куда мы с ребятами часто приезжаем. Но моя история совсем не об этом…
— Вы говорили, что дети из Беслана не спрашивают, есть Бог или нет, — говорю Нонне. — Почему так происходит?
— Потому что они точно знают, что он есть, — отвечает она.
Словарь Правмира — Монастырь, монашество