Каждый день в девять утра Анатолий Разумов проходит лабиринты Российской национальной библиотеки и поднимается в небольшую комнату с надписью «Центр “Возвращенные имена”». Почти всю площадь здесь занимают стеллажи – собрания книг памяти с именами репрессированных в разных регионах России и странах бывшего СССР, сборники о блокаде, войне и репрессиях, папки с копиями материалов из архивно-следственных дел, копии документов о расстрелах, справочники по истории города.
При участии архивистов и волонтеров Анатолий Разумов составил 13 томов «Ленинградского мартиролога» с информацией о расстрелянных в Ленинграде или области и четыре издания об истории Левашовского кладбища, крупнейшего в СССР спецобъекта госбезопасности, рассекреченного в 1989 году. Анатолия Разумова знают как одного из создателей этого мемориала, а созданный им сайт «Возвращенные имена. Книги памяти» стал электронным банком данных о репрессированных, а также погибших и пропавших без вести на войне и прежде всего в блокаду. Помимо книг памяти о расстрелянных, Центр при РНБ собирает материалы для дополнительных томов книг памяти «Блокада» и «Они пережили Блокаду».
«В России надо никого и ничего не забыть, назвать всех поименно и отыскать места погребений», – убежден историк.
Переведен в другой лагерь – значит, расстрелян
– Мы когда-нибудь узнаем точное число жертв?
– Узнаем, но, как бы сказать помягче… ничего сакрального и никакого особенного прока именно в этом я не вижу. Меня ведь статистика совсем не интересует. Она используется в равной степени и теми, кто говорит: «Так не всех же поубивали! Вы говорили 50 миллионов, а на самом деле полтора!», и теми, кто говорит: «Вот и хорошо, больше не надо копаться в прошлом. Зато мы победили в войне!» Для людей, которые оправдывают злодеяния, не имеет никакого значения, сколько погублено миллионов, потому что для них отдельное имя вообще ничего не значит. Все это мы будем выслушивать бесконечно, поэтому важно не то, когда и сколько имен узнаем, а то, что впереди огромный путь называния всех имен и что каждое очень значимо.
Когда затевал «Ленинградский мартиролог», поставил себе такую задачу – не пропустить ни одно имя из тех, кто был расстрелян в Ленинграде или кого готовились расстрелять, но по какой-то причине не расстреляли – были и такие счастливчики. Эту задачу мы выполнили. Имена названы, все до единого.
Дело в том, что худо-бедно, но имена тех, кого в СССР арестовывали и на кого заводили дело, учтены. Со временем почти все будут названы. Вопрос в другом – где и что с человеком произошло, где он пропал без вести или расстрелян, какова его кончина. Хотя узнать это несколько легче, чем о пропавших без вести в войну…
Ничего хуже и гаже войны человек не придумал. Блокада нашего города была бедой в беде, полный ужас. О миллионах пропавших без вести в войну как не могла власть ничего сказать, так и не сможет.
Мы стараемся помогать всем – найти информацию по войне, блокаде, репрессиям. Не разбираю, кто с какими политическими взглядами ко мне обратился. Очень часто люди приходят и говорят: «Анатолий Яковлевич, нам ничего особенно не надо… Нам бы вот только могилку найти». Господи! Да у нас самое сложное в стране – найти какую-то могилку! Задача почти не решаемая. Но сегодня мы так ставим вопрос: хватит, для кого прячем?! Надо открывать места массовых погребений, какие еще не открыты, рассказывать. Люди сами уж сообразят, как и что. От этого Россия не рухнет, а разве что воспрянет, очнется…
– А почему о репрессированных сложно узнать, если все они учтены?
– В тридцать седьмом году властью была придумана эта подлая формулировка «Десять лет без права переписки». Власть и чекисты не говорили, что человек расстрелян, говорили: «Дальние лагеря и без права переписки. Ждите десять лет». И люди наивно ждали. Представляете, какие это были 10 лет? В это время война чудовищная все перемолола… А люди жили надеждой, что переживут войну, а там, глядишь, в сорок седьмом году вернется тот, кто сидит, и нам станет полегче. После войны чекисты изворачивались, когда их спрашивали: «Ну что, где мой родственник?» А тем, кто был очень назойлив и не боялся, выдавали лживые сведения, что умер на войне, и придумывали любую дату смерти. Так врали пятьдесят лет.
Одна из страшных для меня историй – когда родственникам репрессированного приходится объяснять, что он расстрелян, разрушать надежду. Понимают, что человек не дожил до наших дней, но принять, что был расстрелян, им крайне тяжело. Всегда помню, как дочь репрессированного сидела передо мной, и когда мы убедились, что по документам причина смерти ее отца – расстрел, даже не знаю, кому было тяжелее. Она как будто у меня на глазах постарела лет на пять. Было невыносимо больно. Но у меня нет возможности поддерживать иллюзии, иначе заврусь. Говорю все, что знаю.
Вот вчера ко мне пришли с благодарностью за то, что подсказал, как узнать о кончине священника Василия Николаевича Кудрявцева. Он есть в церковном мартирологе, который издает настоятель Князь-Владимирского собора Владимир Сорокин. В семейном архиве были справки о том, что Василий Николаевич служил, учился на юридическом факультете, в 1933 году арестован и получил пять лет лагерей, в 1937 году вторично арестован и якобы переведен в другой лагерь. Понятно, что так запечатлены лживые советские сведения: «переведен в другой лагерь»…
– То есть на самом деле был расстрел?
– Когда тем, кто ничего не знает о репрессиях, говоришь, что людей по плану сажали в лагеря и расстреливали, удивляются: то есть как это по плану? Они думают, что была какая-то вина и был суд. Ничего этого не было. Планы спускались вниз, их выполняли и перевыполняли. И в 1937 году такие планы были спущены на каждую область, край и республику – сколько людей убить и сколько в лагеря посадить.
В лагеря поступили расстрельные планы. Чтобы выполнить их, лагерное начальство выбирало и включало в расстрельный список тех, кто получил большой срок, тех, кто сильно надоел, или упертых верующих, которые и в лагере продолжали молиться, – с религией же надо было бороться! И вот тех, кого расстреляли в лагере, бухгалтерия отмечала как переведенных в другой лагерь. Никто не знал, что они расстреляны. Мне такая формулировка говорит сразу, что тут что-то нечисто, что-то не так.
Всем, кто ко мне обращается, я говорю: узнавайте, в каком лагере он был, а потом пишите запрос в ФСБ, в МВД – установите судьбу. В случае с Кудрявцевым после долгих тяжб и переписок в органы ЗАГС из архива силовых структур были присланы копии документов о расстреле Василия Николаевича, чтобы родственники оформили свидетельство о смерти. И если лет 20 назад в бланке свидетельства прямо писали «причина смерти – расстрел», то теперь этого избегают.
– Почему?
– Конечно, под предлогами благовидными: «Хорошо ли, что мы в свидетельстве что-нибудь такое пишем, тайну раскрываем?» И так далее. Придумывают всякие гибридные формы. Пусть будет хоть неполная правда. Родные Кудрявцева все-таки добились, чтобы в сопроводительной справке была указана настоящая причина смерти.
Так получается не у всех. В некоторых регионах силовые органы всячески увиливают от своей обязанности передавать сведения в ЗАГС. И когда мы работали над электронной Книгой памяти «Блокада», оказалось, что в ней много расстрелянных во время Большого сталинского террора. Их родственникам до начала 1960-х годов выдавали лживые свидетельства о смерти родственников, а даты смерти разбрасывали на время войны. Человек расстрелян в тридцать седьмом году, а пишут, что он умер в 1942-м от цирроза печени. Такие сведения органам ЗАГС передавали органы госбезопасности, поэтому так и фиксировалось.
На сегодняшний день, учитывая подобные казусы, силовые органы вроде бы передали в органы ЗАГС точные сведения о расстрелянных, но мы о каждом случае просто так не узнаем. Мы будем все время сталкиваться с лживыми сведениями и правдивыми. Их надо проверять. У родственников погибших больше прав ознакомиться с делами. И я всегда говорю им: если есть душевные силы – добивайтесь правды. Понимайте только, что все эти архивные следственные дела – чаще всего филькины грамоты, и на человека там написана чудовищная неправда, чтобы подвести под расстрел. Тому, кто читает неправду, выдержать очень непросто. Жил нормальный человек, а потом выясняется, что он якобы толок стекло, подсыпал и травил людей. Шпионы, конечно, просто пачками, диверсанты. И все посмертно реабилитированы, все оправданы.
Мы все здесь – оставшиеся жить после большой катастрофы
– Что значит ваша фраза «Мы стираем заборы и перегородки в памяти»?
– Мысль, от которой не отступаю и не стесняюсь повторять, как учитель в школе, – России крайне не хватает памяти. Без памяти о своих соотечественниках, которые были вырваны из жизни раньше срока, насильственно, мы и топчемся, и не можем двигаться дальше. Можно составлять книгу памяти о любой категории населения, от дворников до директоров…
А в советское время было очень хитро разгорожено: есть светлая память – о войне, а за забором – какая-то память о репрессированных: «Ну, это темное дело, может быть, их за что-то посадили, надо еще разобраться». В чем разобраться, если людей убивали сотнями тысяч, тайно по ночам, бессудно?
Мы сейчас живем в каком-то времени, когда многие стараются придумать гибридную историю, мол, было в плохом и много хорошего, размазать вопрос ответственности за злодеяния и все смешать.
Но даже большому поэту не удалось обвенчать белую розу с черной жабой, невозможно соединить несоединимое!
В каком-то смысле мы все здесь – оставшиеся жить после большой катастрофы. По моим представлениям, за советский период с 1917 года земля наша потеряла около 50 миллионов погибшими и пропавшими без вести – от репрессий, войн. Когда остаются жить после беды, должны как-то осознать, кто может друг к дружке потянуться и вообще держаться. А вести себя при этом будут, конечно, по-разному и не все поймут глубину катастрофы.
– Все-таки не поймут?
– Когда мы начинали, 30 лет назад, были наивными и думали: вот опубликуем имена расстрелянных и документы о расстрелах, все поймут и дальше будут понимать. Ничего подобного. Да и не надо, чтобы все одинаково думали, переживали и с серьезным видом ходили. Это невозможно, не могут люди только бедой и памятью о беде жить. Важно, чтобы достаточно большое количество человек понимали, считали это своей личной болью. Для этого, конечно, наше сегодняшнее время не самое выгодное, но мы продолжаем издавать книги и говорить – говорим.
А я так вину за катастрофу просто-напросто чувствую на себе.
– То есть как?
– Понимаете, я что-то должен взять на себя, чтобы что-то сделать для этих людей. Им при жизни не хватило защиты, и произошло ужасное. И теперь эта память, постоянное поминовение, думание о них… – мы с Юрием Петровичем Груздевым, бывшим фронтовиком, с утра до вечера сидели в библиотеке и по вечерам созванивались – может быть, это все это в какой-то степени искупает.
Когда сдавал Александру Исаевичу именной указатель к «Архипелагу ГУЛАГу», с волнением приехал, переживал, как он воспримет, а он сказал: «Продолжайте». Бывает очень трудно выразить мысль, чтобы она не выглядела фальшивой, простоватой, тем не менее решился сказать ему: «Для меня герои вашего «Архипелага», герои «Мартиролога» как будто живые люди, они как будто рядом с нами, как будто и сейчас наши сограждане и их много». И он ответил: «Да, я тоже так думаю».
Есть известное «Они любить умеют только мертвых». Нет, дело не в этом. Я ужасно люблю людей, вглядываюсь в лица, мне очень дороги как раз живые люди и живые моменты, но без памяти об ушедших – не могу.
И я не одинок, слава Богу, есть такие же коллеги и друзья. К одному из них езжу каждый месяц на суд. Юра Дмитриев написал на камне при входе на бывшее место расстрелов Сандармох: «Люди, не убивайте друг друга», он действительно так думает, как бы кто с улыбкой ни относился к таким мыслям.
Мы с коллегами выполняем некую предзадачу – поставляем материал для размышлений. Может, казенные слова, но мы работаем для тех, кто захочет понять когда-нибудь, да хотя бы минимально просто знать. Оценки давай разные, как хочешь, но прежде нечто узнай. Ведь кто-то отгородился, как будто ничего худого не было. А я вижу, как об этом слушают и слышат, особенно дети.
Тоже пафосно, но понимаете, это даже не моя работа, это мое дело, счастлив, что нашел его, что так сошлись звезды. Уже тридцать лет я бегу сюда с удовольствием, прибежал, помолился и за работу. Сюда звонят, приходят, пишут без преувеличения каждый день. И, конечно, я это дело не оставлю, как и многие мои коллеги.
– Постоянный поиск имен не становится для вас рутиной?
– Могу сказать, что глаз не замылился, нет. Каждого пострадавшего представляю живым, они мне как минимум знакомые, близкие. Сюжеты их жизни все время передо мной. Иногда представлю вдруг, как следователь беседует с человеком, как издевается над какой-то фамилией. Знаю, кто из них держал голодовку и умер, потому что его насильственно кормили, кто покончил с собой, у кого уже были расстреляны трое братьев, а сам он выбежал из кабинета следователя, разбил стекло, осколками стекла разрезал себе глаза и шею и в тот же день умер… Вот эти жуткие случаи в памяти.
Есть, наоборот, светлые случаи, когда человек превозмог все (показывает на фото на стене). Это Борис Генрихович Крейцер, архитектор и художник. Его вызвали из камеры на расстрел, но не расстреляли. Оказалось, следователь придумал ему лживые данные – что он не еврей, а немец, родился не в Грозном, а в Германии – чтобы легче сделать его немецким шпионом. А перед расстрелом всегда сверяли данные: как написано в деле и что говорит о себе сам человек. Бывало, что расстрел откладывали. А потом закончилась карательная операция, Крейцера отправили в лагеря, он выжил. У него была феноменальная память. Он запомнил имена и фамилии всех следователей, номера их кабинетов и рассказал при реабилитации, где расстреливали, как все происходило.
Или смотришь в архивах списки расстрелянных, а среди листов с десятками и сотнями имен вдруг находишь закладочку с алфавитом, чтобы вызывающий на расстрел не спутал порядок букв при вызове из камер. «Кто на «А», выходи!» Встречаешь такое, и это не дает взгляду замылиться. Или в этом же списке расстрелянных возле имени написано «часы», а в другом документе: «зубы и коронки из белого и желтого металла» – то, что отобрали перед расстрелом. И после этого, знаете… не замылишь взгляд. По крайней мере свой.
– А что вам запомнилось с мест раскопок?
– В 1997 году на Бутовском полигоне мы раскапывали траншею, длиной метров пятьдесят. Была поздняя осень, дело шло к вечеру, я сидел один в траншее, в которую когда-то сбрасывали людей. Глубина была около трех метров, людей сбрасывали, растаскивали, укладывали поленницей, и бульдозер их засыпал, и в следующую ночь можно было следующую «поленницу» укладывать из расстрелянных, а точнее, недострелянных. (Про недострелянных мы поначалу не понимали.)
Нам нужно было вскрыть погребение с поверхности и сбоку, «с борта», но не занимаясь разбором всех останков, это было бы физически невозможно. Стояла иная задача – оценить характер злодеяний. Вскрыли квадрат, на котором насчитали 59 черепов. На часть людей была накидана куча не пригодившейся одежды.
В 59 черепах нашли только четыре пулевых отверстия. И все. То есть почти не было выстрелов. Зато были какие-то вмятины на костях, которые эксперты оценили как удары тяжелыми предметами.
И вот раскапываю останки и расчищаю скальпелем кисть руки. Чуть глубже скальпелем возьмешь – перед тобой просто земля, а если аккуратно и приглядеться, то будто сохранилась ладонь. Вдруг вижу, что пальцы переплетены с пальцами другой руки, словно брошены навстречу. Расчистил. Сверху на эти две ладони опустился опавший и еще зеленый лист, появилось чувство, что люди были живы, когда их закапывали. А потом долго обдумывали, сопоставили с документами и узнали, что людей к месту казни возили с введенными выхлопными газами в фургон. Всех привозили в таком состоянии, что не надо было достреливать – сбрасывали на дно траншеи, растаскивали, кого надо – пристреливали.
– Как вы после этого спите?
– Я археолог… Но из всего, что видел, это самое сильное, это впечатление осталось со мной навсегда.
Когда такие места согреваются памятью, они перестают быть местами ужаса
– Как сохранить живую память на уровне общества? Накануне Дня памяти жертв репрессий у нас есть возможность прийти на акцию «Возвращенные имена» и прочитать имена этих людей. А как можно еще?
– Рецепты у меня простые. Первое – говорить правду, всё, что знаем. Полностью и без утайки. Всем, а прежде детям и школьникам. Когда звонят от родительского комитета школы или учителя и просят прийти на урок, показать Левашовское кладбище, всегда соглашаюсь. Дети – важнее всего.
Второе – считаю очень полезным делом посещения мест злодеяний, которые стали местами памяти. Когда-то в детстве – а я родился и вырос в Белоруссии – меня водили на места сожженных деревень, по партизанским местам. Затем отец служил в ГДР, в Восточной Германии, я увидел бывший концлагерь Заксенхаузен. Мне было лет 11–12. Был склонен к религиозным чувствам, не принимал любое насилие, видимо, глядя на бабушек.
Человек должен жить долго и здорóво, обрывать жизнь человека насильственно – чудовищное преступление, так не должно быть. Люди должны больше понимать и чувствовать это на примере судьбы соотечественников. Мне в Левашово не раз привозили детей, в прошлом году – совсем маленьких из воскресной школы. Спросили: «Можете им тоже рассказать?» – «Конечно».
– А как вы рассказывали?
– Я им рассказал, что было время, когда одни люди почему-то считали других людей плохими и думали, что их можно тайно ночью убить и закопать в каком-то неведомом никому месте и ничего не сказать. Это неправильно, ужасно, и все равно стало ясной правдой. Мы с вами ходим по такому месту. Раньше оно было местом ужаса, а теперь смотрите, сколько здесь белок, какие сойки летают, вот черный дрозд сидит! Как будто зверье то же чувствует, что и мы. Да, это место памяти, оно уже отчасти светлое, мы здесь ходим и вспоминаем всех убитых, потому что иначе жить нельзя. Что мог, то и рассказал, а к концу каждому вручил брошюру о Левашове на память.
– Как они реагировали?
– Вдумчиво. Ходили и внимательно смотрели. Никто не хихикал. И все с книжечками ушли. Смотрите, что дети пишут в книге посетителей: «Я, Андреева Лена, расплакалась возле могилы Степанова, где написаны такие строчки: “Я искала тебя повсюду, а ты оказался рядом. Дочь”», «Нам было очень жалко, и мы будем помнить о подвигах тех людей, которые похоронены здесь».
– То есть вы хотели бы, чтобы каждое такое место стало открытым?
– Дело национальной чести – все это открыть. Это места памяти. Причем, слава Богу, когда такие места согреваются памятью, перестают быть местами ужаса. То есть мы места ужаса превращаем в места памяти. Мне впервые эта мысль пришла в голову на семинаре в Париже. Это было лет 12 назад, французские историки организовали семинар по местам массовых казней и пригласили рассказать о Левашове, а моего коллегу Игоря Гарькавого – о Бутове.
Смысл подобных мест, пожалуй, вот в чем. Родственники репрессированных много лет живут с больной, огороженной памятью и сильно-то к себе не подпускают, им очень трудно этой болью поделиться. Тем более в бесцерковное советское время, без требуемого общения, не все находили путь, чтобы от этой боли освободиться. А в таких местах люди наконец-то передают память. Они получают возможность прийти несколько раз, плакать, посмотреть, как делают другие, и укрепить какую-то табличку с портретиком, будто и памятничек поставили. Память не формально передается, «не в лоб». Потом в подобных местах кого-то и пронзит – одни отдают память, а другие принимают.
Вот почему так важны эти места, счастлив, что таковы Левашово и Сандармох.
А в местах, где все по-казенному, где людям ничего не позволяют самим, а только научают и показывают, память не так проникает. Уполномоченный по правам человека в нашем городе Александр Шишлов говорит: «Хорошо, чтобы каждый школьник побывал в Левашове». Полностью поддерживаю его мысль.
– Дети для вас – главная аудитория?
– Для меня со студенческих времен дети – это Бог. К ним и стучусь, мне интересно с ними. От них слышал самые интересные вопросы и мнения. При встречах или в беседах не забываю повторять: насколько впечатление бывает важнее текста, настолько вопросы важнее рассказа. Рождаются – надо задавать. Я сам был школьником и всегда учителям задавал «острые» вопросы. Они возникают естественно – Бог дал человеку способность думать, как птицам летать, и, как трава через асфальт, прорастут вопросы. Невозможно опять пытаться построить заборы, а главное, что это постыдно.
И вот три случая:
В московской школе дети вместе с учителями затеяли литературный класс оформить как маленький музей Солженицына и пригласили рассказать о встречах с Александром Исаевичем. Детям не откажешь, пошел. Привели семиклассников, и я вспомнил в беседе, каким был в их возрасте – влюблялся, думал о жизни и смерти, задавал неудобные вопросы, обращал внимание на эту память о прошлом. Так постепенно пришел к своим занятиям и благодаря им познакомился и работал с Александром Исаевичем, беседовал с Дмитрием Сергеевичем Лихачевым, со Львом Гумилевым…
Значение Солженицына, говорю им, мне представляется в том, что он решил в один прекрасный момент говорить и писать правду, как ее понимает. За это его вместе с семьей выставили за границу. После встречи одна девочка подошла и говорит глаза в глаза у классной доски: «А можно личный вопрос? Мне неудобно было вслух». – «Конечно, задавайте». – «Скажите, а теперь нам говорят правду?» Я ответил: «Конечно, нет!» и начал рассказывать о Дмитриеве: «Знаете, вот есть такие люди: все, что у них есть, отдают поиску мест тайных погребений, именам расстрелянных, чтобы эта правда была с нами. А другие знают, где искать, могли бы помочь, но делают все, чтобы нам не знать правду».
Это было 12 декабря 2016 года. На следующий день я вернулся в Петербург, мне позвонили друзья Юры и сказали: он арестован. Вскоре я снял со стены своего рабочего места портрет Солженицына и передал в тюремную камеру. Когда Юра вышел на некоторое время под подписку о невыезде, вернул мне портрет. Когда его снова посадили, я сделал копию портрета и снова передал в тюрьму. Теперь передо мною портрет, побывавший в современной тюрьме.
Другие два случая, очень пронзительных, были в музее блокады и на Левашовском кладбище.
Года три-четыре назад был в музее блокады и обороны Ленинграда, тогда еще не обновленном. В одной комнате там висели портреты полководцев, защищавших Ленинград, и выше генералиссимус – как главный отвечающий за победу. Пробегают отставшие от экскурсии два мальчика, по моим представлениям лет одиннадцати. Один достает фотоаппарат, начинает щелкать и говорит: «Смотри, Сталин, Сталин!» Стою в метрах трех и думаю: «Ну надо же. Что он, Сталина не видел? Что он хочет сказать, в чем фишка?» И слышу: «Ты понимаешь, это Сталин! Сталин! Не какой-то Никита Хрущ!» Я обалдел. «Да бандит твой Сталин», – говорю. Мальчики обернулись и молча ушли.
Через полгода в Левашове мы освящали закладной камень пострадавшим членам православных братств, собрались, думаю, человек пятьдесят. Детей было очень много. После освящения пошли по кладбищу, останавливались у различных памятников, например, расстрелянных насельниц Горицкого монастыря. Пятьдесят монахинь привезли в Ленинград и расстреляли, а игуменью и старосту чекисты убили поленьями и отчитались как о расстрелянных! Всегда останавливаюсь у поклонного креста и рассказываю эту историю. Когда обошли все памятники, говорю: «Не держите вопросы, это важно для вас и для меня, хотя на часть вопросов ответов нет». Вдруг мальчик лет одиннадцати обернулся, подошел и говорит снизу вверх: «Скажите, вот Ленин. Мы чувствуем в нем какое-то злодейское начало и понимаем, что это зло. А крови пролил больше Сталин. Как это понимать?»
– Прямо так и спросил?
– Именно! Вокруг собрались люди, а я отвечаю, и тоже «на вы»: «Давайте думать. Может быть, это потому, что один из них все-таки был учителем, а другой учеником?
Если хотите, вот мнение о том, что мы могли бы сделать. Оба лежат на самом видном месте нашей страны, на Красной площади. Но есть федеральное воинское кладбище в Мытищах, на нем довольно много места. Мне кажется, надо туда перенести мавзолей вместе с Лениным и все могилы, какие есть при Красной площади. За мавзолеем воспроизвести там фрагмент кирпичной стены, и если кто не заберет урны с прахом своих родных, тоже перенести в Мытищи. Таким образом весь советский пантеон переместится на федеральное кладбище. И почитающие этих людей пусть туда ездят.
Да, кто-то будет возмущаться, но наши предки жили при Красной площади без советского кладбища. Почему мы не можем увидеть ее свободной? Кладбищам место на кладбище».
Мальчик помолчал и кивнул: «Благодарю вас». – «И я вас благодарю». На том мы разошлись, а потом я вспомнил первого мальчика, из музея блокады. Ну надо же какое дело! Оба они уже со своими взглядами. То есть как можно раньше стучитесь к детям, объясняйте.
Начинайте не с «плохого соседа»
– Насколько нам как обществу важно помнить о беде, трагедиях прошлого на государственном уровне?
– Ну, насколько важно, мне не пересказать. Буду вокруг слова «важно» ходить со всех сторон. Для кого-то это неважно. Третьи считают: «Не троньте! Не надо ковыряться в прошлом! Надо в светлое смотреть». И я таким людям – а среди них бывшие одноклассники – говорю: «Скажи, пожалуйста, у тебя есть родные могилы, ходишь куда-то?» – «Да-да, хожу». – «Значит, для тебя это важно. А у миллионов людей в нашей стране нет родных могил!» И, по-моему, вполне естественно понимать: надо что-то с этим делать.
Есть большие формальные вопросы, как про мавзолей, озвучиваю их в больших аудиториях. Если иметь в виду государственную позицию и политику, то она не может держаться на слепленной лжи и полуправде, иначе у детей ломается голова. Дети вынуждены в худом прошлом искать нечто хорошее. Мы живем под гимном Советского Союза, которого нет и больше не будет – нужна другая музыка.
Надо возвращать понемногу, по возможности, все наши дорогие названия: улица Милосердия, Николаевская, Широкая, Рождественские улицы, а не Воровского, Урицкого, Володарского, Кирова, Калинина. И, конечно, Санкт-Петербургская область, а не Ленинградская. Пусть на указателях останется, что в такие-то годы улица называлась Советская или Дзержинского, мы не за то, чтобы забывать.
Не занимаюсь, как как-то сказал, «возмездием», нет. Но называть все имена, в том числе ответственных за злодеяния, буду. Только всегда говорю: начинайте не с «плохого соседа», не с «плохого следователя», а с Красной площади.
– На какую страну, помимо Германии, нам можно ориентироваться в плане увековечения такого темного прошлого?
– Ну, вся Европа научилась не бить в барабаны или трубы по случаю памяти о Второй мировой войне, а помнить ее тихо. Мы где-то отстали, заблудились… У изумительного философа Георгия Федотова есть статья «Опоздавшие». Он пишет про Россию, Германию и Италию, которые опоздали к XX веку решить свои проблемы и как им это аукнулось. Если Германия и Италия начали осознавать, то мы еще не до конца.
Может быть, белорусы чуть-чуть иначе это понимают. Но ведь в Советском Союзе стало возможным печатать имена погибших и пропавших без вести через 40 лет после войны, не раньше! Нельзя было. И отсюда наросшее, наболевшее, какое-то новое больное чувство. Им пользуются неумные чиновники постсоветской власти, говоря, что надо обязательно ходить с фанфарами и в барабаны бить вместо того, чтобы лампадки приносить и молиться тихонько, и устраивать тихие дни памяти, два как минимум – 8 и 9 мая. Они у нас общие со всем миром. Два, поскольку у нас жертв слишком много. И поминать, что война закончена, что мы все вместе были против войны, что люди победили войну. В Европе это день конца войны, а у нас день победы. Победы в каком-то примитивном смысле. Вы не чувствуете, что в слове «победа» спрятана «беда»? Естественное чувство освобождения от беды у людей претворяется в какое-то непонимание, с моей точки зрения. А надо иначе.
В странах Восточной Европы, где были попытки строительства коммунизма, социализма по-советски, известны удачные попытки расставания с ним, этот опыт был бы важен. Мы всё еще не доехали, это тревожит, но другого пути, кроме как говорить со всеми и обо всём, я не знаю.
В Левашове есть памятник итальянцам, погибшим в ГУЛАГе. Был десять лет назад с визитом в нашем городе президент Италии Джорджо Наполитано. Ему было тогда около 90 лет. Раньше был видным деятелем компартии, но коммунистическое прошлое в Италии преодолено. Смогли по поводу злодеяний сказать твердо: это злодеяния. А наши все цепляются за Сталина, Ленина…
Меня пригласили на встречу с президентом в генконсульство Италии, переводчик был блестящий, я рассказал о своей работе, встрече с Солженицыным. Неожиданно президент задал вопрос, который его, видимо, волновал: «Скажите, как вы думаете, почему Хрущева так легко сместили?» И я ответил: «Думаю, одна из причин – что в его время слишком много копнули тему советских коммунистических злодеяний, слишком глубоко».
Потом добавил: «Знаете, дважды выступал в Италии в аудиториях до 500 человек, и показалось, что меня понимают лучше, чем когда я выступаю у нас на эти темы». Президент чуть помедлил – видно, что не просто так говорит, а думает: «Италия прошла огромный путь для этого, а у вас, как мне кажется, может быть, я ошибаюсь, примерно так: если что-то плохое, то это не мы сделали, это кто-то другой и где-то не у нас. Нет осознания. Может быть, поэтому так». Это был взгляд со стороны, очень для меня важный.
– К вам обращаются родственники тех, кто участвовал в репрессиях?
– Обращались. Приходили внуки тех, кто расстреливал, и тех, кто подписывал обвинительные заключения, а потом и сам был репрессирован. Говорить с ними было куда важнее, и беседы были куда более глубокими, чем с некоторыми иными родственниками репрессированных.
– А почему?
– Потому что некоторые обязательно твердо знали, что их дед-отец святой и непогрешимый, а зато кого-то другого, кто, по их мнению, написал донос, им надо было обязательно «вывести на чистую воду», при этом не имея никаких оснований, кроме предположений.
А вот родственники людей, которые отвечали за репрессии, мучились вопросами: почему? Как ранее нормальный человек мог заниматься злодеяниями? Правда ли это? Когда убеждались по предъявленным документам, снова задавали мучительные вопросы. Но на них нет ответа.
Один из посетителей собирался о предке книжку писать, но после нескольких бесед и обсуждения документов отказался от своей идеи, начал помогать искать места расстрелов, передавал сведения из семейного архива: «Вдруг это вам поможет, а он еще туда ездил». Представляете, как это вдохновило меня, как замечательно.
– У этого человека другое чувство к своему родственнику появилось?
– Он объемно представил ужас репрессий. Всякий человек рождается человеком и всякий раз должен делать выбор. Как у Солженицына, «линия между добром и злом проходит в сердце человека». Тебе свыше дана возможность выбора, сам отвечаешь, ничего не предопределено. И даже выбирая, ты можешь ошибиться, мучиться.
Моя задача – сколько есть сил, рассказывать, по возможности не отказываться от интервью и продолжать работу. Должны быть обнародованы все имена, должно быть известно, что с людьми сделали и где могилы.
Свинцовая усталость всегда завершается письмом или звонком с просьбой помочь
– В какой момент вы поняли, что это ваше дело?
– В 1989 году, когда открылись новые возможности. До этого было невозможно даже помыслить о книгах с именами расстрелянных. Когда-то я учился на кафедре истории советского общества, но понял, что в этой истории что ни копнешь: так не называй, тут закрыто. Потом понял, что не буду профессиональным археологом, и пошел работать в библиотеку.
Когда в газетах стали публиковать списки реабилитированных, составлял картотеку, помечал дополнительную информацию. Затем делал подборки имен, допустим, уроженцев Эстонии, Украины, Тверской, Мурманской, Новгородской областей, и посылал списки в места рождения этих людей, чтобы местные газеты или журналы опубликовали. Пусть земляки читают! Пошли письма с откликами. Я ничего не хотел делать в стол, а наоборот, открыто – это исключает возможность какой-то тайны или полутайны.
Появились коллеги в других регионах, вскоре мы стали встречаться на конференциях, в 2000 году затеяли общий проект «Возвращенные имена», мне поручили быть руководителем по Северо-Западу России.
Ни одна книга памяти не бывает изолированной по именам. К примеру, с Юрием Дмитриевым у нас есть общие герои – карелы, расстрелянные в Ленинграде, и уроженцы Петербурга, расстрелянные в Карелии.
В 2003 году мы создали центр и сайт «Возвращенные имена» при Российской национальной библиотеке. Сначала решили говорить о погибших и пропавших без вести от государственного террора. В 2015 году загрузили сотни тысяч имен людей, погибших в блокаду. Затем поместили ссылки на известные нам ресурсы о погибших и пропавших без вести во время войны.
– И все это вы делали в библиотеке?
– Раньше многие коллеги косились: разве это можно назвать библиотечным делом. А я доказывал, что библиотека – это вы, читатели и их интерес. Если пришел читатель и спрашивает о репрессиях, а я могу помочь информацией, – это тоже библиотека. В архив боится идти с вопросами, а к нам нет. Посетителей не становится меньше: все время идут, звонят, пишут, что-то приносят.
– Вы никогда не хотели сменить направление работы?
– Нет, нет. Если бы не открывшиеся когда-то возможности, может быть, держал бы крохотное кафе, угощал людей, напевал любимые мелодии и желал им светлых дней. Может, еще чем занимался. Но замечательно, что именно это мое настоящее дело. И лучше не брать длинные выходные, потому что потом трудно возвращаться в работу.
– То есть в отпуск на неделю вы не можете уехать?
– Могу, но потом трудновато возвращаться. Раньше, бывало, два-три года отпуск не брал. Но теперь больше устаю, поэтому если бывает неделя отдыха, переключаюсь на другой вид работы. На прошлых зимних каникулах – все равно же «выгоняют» из библиотеки – подготовил к изданию мамину книжечку «Моя белорусская кухня». Это новеллы о кушаньях и рецептах. В 2010 году мы с братом к маминому 80-летию издали ее книгу воспоминаний, а потом решили, что надо еще что-то придумать. Мама была прекрасный учитель словесности, но дома еще и фанатик готовки – с детства придумывала разные блюда, всех угощала, кухня – второе место ее жизни. Великолепная получилась книжечка! В нее вложил всю радость. Весной мы ставили маме памятник, каждому пришедшему на открытие дарили книжку, и люди были счастливы.
– А как мама относилась к вашим делам по возвращению имен?
– Свято. Она тоже жила сложными воспоминаниями – ее вместе с семьей во время войны дважды ставили под пулеметы, подозревали в связи с партизанами, потом отпускали, так что понавидалась всего. Каждый том мартиролога стоял у нее на видном месте, и всем, кто приходил в гости, мама с гордостью говорила: «Да, это мой Толя сделал». Она полностью прочитывала каждый том, выискивала белорусские деревни и даже находила сведения о родственниках своих земляков и знакомых.
Все родные мое дело понимают, этим не обижен. В Левашово возил всех, и думаю, для них это был важный урок.
– Думаете ли вы о старости?
– (Улыбается.) У меня был друг в библиотеке, фронтовик и блокадник той большой войны, у него всегда находились шутки-прибаутки. Например, одна из любимых: «Каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны, а из кувшина может вытечь только то, что в нем былó». И вот он говорил, иронически глядя на меня: «Нет, Разумов, не получится из тебя путного старика, эх, не получится!» А я теперь думаю: нет, я ничего так, в чем-то и путный старик. С годами стал более собранным, сконцентрированным, меньше растеряша. Видимо, это и есть мой вид старости. Когда в Питере появились самокаты, я купил сразу же и гонял по улицам, где только мог, и даже по коридору библиотеки, у меня в детстве не было самоката. Оставил только потому, что в прошлом году была операция на глазах, не рискую. Зато теперь много хожу.
Одно из моих доморощенных правил такое: жить можно, задумываться сложно. Второе – не долби стену лбом никогда, делай свое дело, нарисуй лабиринт, подумай, походи – стена, как правило, останется позади. И мы в каждом томике мартиролога делали шажок вперед, старались публиковать то, что для нас самих было немножко неожиданно и боязно: «А можно ли? А поймут ли?» Но мы делали. И после нас другие люди в книгах памяти двигались легче.
Опять доморощенная мысль – для меня каждый новый день как новое путешествие. С утра до вечера его надо как-то пропутешествовать, чтобы видеть этот путь, плюс двигаться надо от кочки к кочке, от светлого к светлому, от лица к лицу, не застревая на худом, если ты его видишь.
Я думаю не старости, а о том, что надо еще очень много сделать.
Вот скоро выходят две книжки – новая о Левашове и книга «Место памяти Сандармох». Ее мы готовили вместе с Юрием Дмитриевым. Пока его водят по коридорам суда, успеваем обо всем поговорить – как книга идет, куда что вставить. Она уже верстается. А на подходе и 14-й том мартиролога. Разве тут можно еще о чем-то думать?
– У вас когда-нибудь бывает чувство бессилия?
– (Вздыхает.) Чувство свинцовой тяжести бывает, но я его пытаюсь объяснять просто перегрузками. И вот еще в чем я стал путным стариком: по возможности стараюсь не сводить в один день несколько сложных дел. Раньше сломя голову и ноги легко продирался через весь бурелом дня, а теперь понимаю, что не выдержать такого огня, разношу дела на разные дни и по ночам не работаю, сохраняю голову на утро. И я точно знаю, что свинцовая усталость всегда завершается каким-то славным моментом, присланным письмом или звонком с просьбой помочь, которые всё снимают и оставляют позади. А еще у меня дома Юрина кошка живет. Видел, что в Петрозаводске было тяжело: у его дочери своя кошка, а я котов люблю, думаю, возьму, пока Юра сидит. И ему легче будет.
Фото автора