«Святой отец, дайте нам что-нибудь покрасить»
– Расскажите, с чего вы начинали, какой была ваша первая работа в иконописи?
– Свой первый храм я расписал аж в 1986 году, еще до 1000-летия крещения Руси, у владыки Варсонофия. То это есть сейчас он митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский, а тогда был игуменом, а потом – архимандритом. Именно он меня и крестил.
Познакомился я с ним очень смешно, в моей родной Пензе. Я – как и мои друзья – молодые сумасшедшие художники, которым, как водится, нечего есть, поделился с другом пришедшей в голову мыслью: «Пойдем-ка мы в церковь, встретим какого-нибудь попа, попросим что-нибудь покрасить, нам денежку дадут».
Пошли и – наткнулись прямо на владыку Варсонофия, то есть тогда – отца Варсонофия. О Церкви, понятно, мы тогда ничего не знали и обратились так: «Святой отец, мы можем вам что-нибудь покрасить». Он ответил: «Ребята, вы попали куда надо», и сразу дал читать «Исповедь» Блаженного Августина.
– То есть первые иконы вы писали, будучи не крещеным?
– Я крестился буквально через месяц, после того как начал читать «Исповедь» – процесс пошел стремительно и неожиданно для меня. То есть первую икону начал писать не крещеным, а закончил – уже членом Церкви.
С тех пор прошло много лет, уже 27 лет как я сам преподаватель иконописи. Но могу сказать, что до сих пор у нас нет представления о том, что такое икона.
Всевозможные разговоры, которые начались в начале прошлого века, про некие окна в некие миры и некие энергии – это всё чистый оккультизм, неоплатонизм. То время породило много мифологии, связанной с увлечением такими понятиями, как символы.
– Так что же такое икона?
– У иконы три основные функции. Первая функция всем известна. Икона – это образ-посредник и помощник в молитве, это понятно. У этой функции есть свои особенности, потому что в каждой православной культуре есть свои традиции благочестия и образа молитвы. Потому икона у коптов имеет один вид, у греков другой вид, у русских – третий вид. Поэтому русскому человеку, наверное, удобнее молиться не на коптскую икону или икону романского стиля, а на ту, которая более привычна для его традиции благочестия.
Вторая функция иконы заключается в том, что она – часть литургического искусства.
Есть третья функция, которая, к сожалению, у нас полностью ушла в небытие. Эта третья функция роднит икону с любым подлинным искусством, а смысл ее в том, что икона – гимн славе Божьей посредством красоты. Бог нам дал красоту, а человек в сотворчестве, воспевая гимн славе Божьей, продолжает эту красоту в своих творениях, в произведениях искусства.
Существует богословская триада – истина, благо, красота, без нее нет никакого богословия. В эпоху высокого богословия, примерно до конца XVI века эта триада сохраняла свое единство, нераздельность и несмешиваемость этих понятий. В эпоху модерна случилась грандиозная катастрофа – произошло разделение этой триады на отдельные составляющие: истина превращается в науку, благо – в этику, а красота – в эстетику. Входя в богословскую триаду, красота до эпохи модерна была категорией объективной, какой она и остается, по сути. Красота – свойство тварного бытия, Богом сотворенного мира.
Когда красота из категории объективной превратилась для человека в субъективную, поменялось и творчество. Поскольку красота стала привязана к человеку, то творчество стало самовыражением, хотя раньше было свидетельством той самой красоты.
У меня есть подборка фотографий – облака Юпитера, песчинки под микроскопом, камни – все это невероятно красиво!Бог создал мир красивым. В тот момент, когда красота отделяется от истины и блага, то есть из богословских категорий превращается всего лишь в науку эстетику, она перестает быть объективным свидетельством славы Божьей, становится категорией субъективной, всего лишь человеческим впечатлением.
И начинаются процессы подмены красоты возвышенным, она уходит на дальний план, а на переднем всплывают субъективные смыслы – символы, знаки и прочее, прочее.
– Красота уходит, а возвышенное?
– Понятие о возвышенном уходит после того, как Ницше заявил о смерти Бога.
Современное искусство оперирует только одним понятием – интересное. Например, интересно из груды металлолома сварить какую-нибудь такую штуку, и если ее сбоку подсветить прожектором, то на стене она даст тень – точную копию, допустим, мотоцикла «Хонда». Это интересно.
Гертруда Стайн в 20-х годах прошлого столетия говорит очень важную фразу, что красота – это только для конфетных фантиков. Подлинное искусство должно быть демонстративно безобразным. Самое главное – это смыслы, которые оно несет.
Если мы берем «Черный квадрат» Малевича – это все-таки эстетика, это область красоты, остаточной красоты, последний, финальный выход. Писсуар Дюшана – это уже не красота, это совершенно новый проект постмодерна, окончательный отказ от красоты как таковой.
Наступает новая страшная красотоборческая эпоха. Красоту списали, заменили сначала на возвышенное, потом на интересное.
Красота в западном мире до сего дня практически под запретом. В православном мире, к сожалению, в забвении и в извращенном представлении. Ей приписывается, в лучшем случае, функция благочестивой одежки каких-то благородных смыслов. Все перевернуто с ног на голову.
Мы этнопарк устроили: возрождение, погружение в Святую Русь
– Поэтому современному человеку сложно понять икону?
– Мы сейчас только и хотим постоянно что-то возрождать – какую-то древнюю Русь, какую-то Византию.
Задача любого иконописца, художника, христианина – не жить все время с головой, повернутой назад – это противоестественное состояние, от этого ломаются шейные позвонки, человек просто умирает. Но мы живем именно в таком состоянии, причем очень давно. Потому мы в иконе интерпретируем, изображая.
Икона всегда отвечала самым живым и непосредственным образом на вызовы богословия. Она действительно была богословием в красках, чего не скажешь о современной иконе. Она, скорее, в современном состоянии, современными людьми воспринимается как механические конструкты субъективных полумагических смыслов в красках.
В чем мы запутались? Так как для человека пребывать в атеизме противоестественно, у советских людей было предельно сильным желание какой-то метафизики, отсюда, кстати, все эти увлечения Кашпировскими, какими-то «духовностями».
Наше поколение во многом пришло в Церковь, ища больше не Христа, а духовность, некую метафизику. Вспоминаю свой путь, и Христос был почти на втором плане, на первом плане – та же «духовность»: старцы, духовники, благодать, разговоры про это.
– Каковы, на ваш взгляд, сегодня главные проблемы церковного искусства?
– Все проблемы церковного искусства коренятся исключительно в богословии. Надо сказать, что богословия как такового у нас никогда не было, его подменяла русская религиозная мысль, которая закончилась с треском провалившимся неопатристическим синтезом.
И сейчас богословия никакого нет. То, что сегодня называют богословием, скорее относится к истории богословия, а точнее, к истории все той же русской религиозной мысли.
Все это, естественно, отражается на церковном искусстве, говорю как непосредственный участник процесса.
Соответственно, не имея никакого богословия, мы все пошли по пути возрождения церковного искусства, восприняв его как реконструкцию. Мы такой этнопарк устроили – бесконечное возрождение и погружение в золотой XV век, в Святую Русь.
Благовествовать удобнее, начиная с красоты
– Но ведь икона – это еще сакральный образ…
– Давайте с осторожностью употреблять это понятие, потому что оно не из христианской терминологии. Я с самого начала сказал, что вокруг иконы много мифологии.
Откуда в головах у людей абсолютно оккультные представления об иконе фактически как об идоле?
Есть такое понятие «символ». Отец Павел Флоренский когда-то говорил, что у символа есть верхние границы и нижние. Нижние границы практически скатываются в знак, когда образ и первообраз теряет между собой любую связь. Верхняя граница символа, характерная для язычества, там, где стирается граница между означающим и означаемым, между символом и символизируемым. То есть речь уже об идоле.
Здесь необходимо коснуться важной темы. Икона являет славу Божью и, интерпретируя, изображает. Но являет – посредством красоты, а изображает – посредством символов и знаков.
Отец Павел очень рискованно подходил к верхней границе, и для него икона являла славу Божию не посредством красоты, а посредством знаков, значений, смыслов.
В итоге – утрата ценности красоты, низведение ее в область всего лишь украшательства благочестивых смыслов. На самом деле все эти смыслы – всего лишь комментарии к красоте.
Без возвращения к большому стилю богословия вся эта гуманитарная шелуха – где что обозначает, что символизирует, отпадет как ненужная.
– Вот ваша икона Спасителя, на Христе – красный хитон, синий гиматий, все в традициях иконографии, когда можно сказать о символике цвета…
– Смыслы нужны и важны, но это потом. Символы сразу нас уводят вглубь. Красота – это поверхность формы. Мы даже слова боимся «поверхность», нам сразу хочется некоей глубины. Современный человек на это заточен – глубина, смыслы, «ты слишком поверхностный», – как страшный укор.
Австрийский философ Ханс Гумбрехт рассуждает о двух типах европейской культуры – культуры присутствия и культуры значения. Иллюстрирует свою мысль он на примере Евхаристии: у православных и у католиков мы под видом вина и хлеба вкушаем подлинно Тело и Кровь Христовы, а у протестантов это всего лишь символ, значок, всего лишь воспоминание того события – это две большие разницы. Тут подлинное явление, присутствие Тела и Крови Христовых, а там всего лишь значение.
Мы все живем до сих пор в парадигме культуры значения. Нам очень важно, что чего значит. Это все важно, но это второе, это человеку нужно на втором этапе.
Первое – нужна личная встреча со Христом. Когда она происходит, мы поражаемся образом Христа, а не смыслами. Мы не поражаемся: «Ух ты, у Него две одежды, одна синяя – это символ Неба…»
Даже сразу вспомнить сложно, можно перепутать запросто. Но когда увидите подлинное, настоящее, то все сразу понятно, вам не нужно никаких объяснений. Объяснения чуть попозже вступают в свою силу.
Понятно, что есть какая-то символика цвета, но, опять же, она меняется.
– Вы говорите, что икона должна свидетельствовать о красоте Божьего мира. Но ведь в ней работают иные законы, например обратная перспектива, и потому принято говорить, что она показывает нам мир иной.
– Вы эту обратную перспективу встретите, например, у Пикассо, который с детства не видел никаких икон. Посмотрите на античность, ту же обратную перспективу.
Вот эта триада «истина-благо-красота» – составляла любое нормальное богословие. Но богословствовать начинали в разные исторические периоды с чего-то одного, потом к другому и к третьему переходили. Иногда начинали с истины, потом переходили к благу и красоте. Иногда начинали с блага, потом переходили к истине и красоте.
Сейчас настала такая историческая эпоха, что благовествовать удобнее всего, начиная с красоты. Это единственное, где мы сойдемся. В смыслах мы не сойдемся. Посмотрите на наше российское православное общество: мы имеем патриотов и имеем либералов. Там смыслы и здесь смыслы. Все это – плоды одного и того же модерна, они дерутся и будут драться до скончания века. На самом деле это одно и то же, это все борьба за те же смыслы. Но они никогда не сойдутся на смыслах.
А на красоте могут сойтись, потому что красота – это то, что нас, вообще-то, объединяет.
Как можно богоборчество тащить в икону
– Как вы относитесь к опытам в современном христианском искусстве?
– Осенью, например, молодые иконописцы устроили выставку – один из экспонатов – ванна со свечками. Мне грустно смотреть, как молодые ребята стали мгновенно стариками, причем столетними. Потому что все это можно было делать почти сто лет назад, после слов Гертруды Стайн, что красота – для конфетных фантиков, а для нас важны некие смыслы.
Меня досада берет от того, что все эти поиски были в Европе 100 лет назад. Проснитесь, ребята, вы едите трижды съеденный продукт – всё уже давно нашли, это все устарело.
Если мы будем эти устаревшие «поиски» тащить в икону, надо понимать, что красотоборчество в некотором смысле – это богоборчество. Как можно богоборчество тащить в икону, я не понимаю.
У нас все современное искусство – это сплошь какие-то смыслы. Часто эти смыслы могут быть асоциальные, протестные. Часто эти смыслы очень хорошие, гуманитарные, великие. Они, конечно, нужны. Но если искусство занимается только социальным – это не искусство.
Потому что искусство, еще раз повторюсь, – это третья функция, одинаково присущая иконе и любому высокому искусству – это гимн славе Божией посредством красоты.
– Как можно изменить ситуацию?
– Во-первых, не надо питать иллюзий – это все мгновенно не родится. После появления мысли нужно сто лет, чтобы она начала реализовываться. В Европе это в 90-х началось, а у нас это даже не началось. Так что нужно начать.
Надо выходить на какие-то крупные каналы и устраивать просто программы о красоте без идеологии, без навязывания, где будет рассказываться о значении красоты, о ее роли, где будет показываться эта красота, такие программы есть на Западе. Надо людей воспитывать постепенно.
Понятно, что первая цель – это возврат к красоте и к богословию. Вторая цель – вернуть икону в плоскость искусства. Все, что делается до сих пор в Церкви – часто не искусство, там нет ни цвета, ни колорита, ни рисунка, ни живописи, ничего нет.
За редкими исключениями.
Все наши попытки копировать XV век смехотворны, потому мы к искусству никак не возвращаемся.
Можете вы себе представить, например, выставку современных молодых художников, на которой будут сплошь копии с Серова, с Куинджи, с Врубеля или с Рембрандта, с Рафаэля? На стенах только копии, и устроители выставки говорят: «Смотрите, какой прогресс! Как наши молодые ребята продвинулись в копировании!» Это представить нельзя. Теперь представим любую современную выставку икон, вы увидите там сплошь копии.
– Как сегодня, при тех условиях, о которых вы говорите, нужно расписывать храмы?
– Были разные эпохи в богословии. Была эпоха космологическая, когда человек представлял себя частью космоса. В эту эпоху создавались большие ансамбли росписей, когда любой храм сам из себя представлял космос, отсюда – ковровое заполнение пространства.
Потом наступает эпоха антропологическая, когда начинают реализовываться идеи исихазма, в иконах – работа со светом, поиски Бога внутри себя.
Сегодня, думаю, ковровые заполнения пространств храмов не важны, не актуальны, они устарели. Тем более, мы с этим просто не справляемся, мы так бездарны, не умеем работать ни с цветом, ни с колоритом, ни с пластикой, ни с организацией пространства… За это незачем браться, потому что это никого не убеждает. Эта космология или Библия для неграмотных – сейчас не нужна по двум соображениям: во-первых, у современного человека представление о космосе другое; во-вторых, Библия для неграмотных тоже не нужна. Сегодня можно взять телефон и получить любую информацию.
Задача современного иконописца – почти как в раннехристианском искусстве. Раннехристианское искусство – оно уже почти что не искусство, как писал Владимир Васильевич Вейдле. Что мы видим в катакомбах – позднеримская живопись, причем часто очень низкого качества. Возьмем Помпеи, там гораздо выше художественный уровень, а в катакомбах все попроще. Что же нас там задевает? Глаза. Необыкновенный пафос с детской верой ранних христиан – весь в этих глазах.
– В раннем христианском искусстве как раз много символов.
– Не символы производят впечатление. В этих символах мы ничего не понимаем. Все разговоры про них – это интерпретации современного человека, на один и тот же символ можно увидеть 5, 6, 10 версий разных интерпретаций. Мы, современные люди, искусствоведы, гуманитарии, придумываем интерпретации к этим символам. Это нормально, но не это впечатляет.
Я сам помню впечатление от изображений глаз, воздетых рук, динамики каждой фигуры.
Любая картинка в интернете ярче и красивее наших росписей. Экран монитора гораздо сильнее задевает молодого человека.
Сейчас я работаю в Беслане – в 20 шагах погибли дети
– Как же быть с литургическим значением?
– Мы можем сделать что-то, сконцентрировавшись на небольшом количестве, потому что делать много мы не в состоянии. Давайте мы сделаем несколько образов, несколько глаз, но это должны быть настоящие пронзительные образы и глаза, чем я сейчас и озадачен, опять же посредством подлинной красоты. Не символы – символы тоже важны, но символы, повторяю, особо никого уже не убеждают.
Только так мы вернем церковное искусство в область большого искусства, настоящего искусства, где будет работать красота.
С чего начинается роспись храма? С программы росписи. Почему мы зациклились на программах XIV-XV века, вновь реконструируем, где что изображать? В XIV-XV веке в определенных местах изображалась определенная композиция, это все было связано с определенным богословским контекстом. Есть вещи, действительно неизменяемые, например, нельзя отменить нимб или, например, сцену Евхаристии в алтарной апсиде.
А есть изменяемые вещи, например, Успение могло изображаться на западной стене, а могло и не изображаться.
Сейчас я работаю в храме в Беслане, на месте трагедии. Двадцать шагов до места, где погибли дети. Я думал, будет тяжело, но там очень легко пишется.
Есть две глобальных темы отношения к смерти в христианстве: первое тысячелетие Христос на кресте изображался с открытыми глазами и радостный, как у меня; второе тысячелетие Он изображается мертвый с закрытыми глазами. Первую тысячу лет доминировала тема пасхальной радости и победы над смертью.
Актуальна мне тема плача и рыдания, в этом храме? Нет. Храм посвящен Воскресению Христову, и мне нужно было каким-то образом раскрывать тему пасхальной радости, преодоления смерти. Дальше у меня нарисовалась некая гамма цветовая, основанная на бордовом (как раз в чем меня в ереси обвиняли). Этот бордовый пурпур – царственный цвет, цвет крови, в каком-то смысле цвет Христа, цвет радости.
Почему, скатываясь вглубь под поверхность красоты, мы теряем очень многое? То, что мы можем увидеть красоту глазами, не передаваемо никакими символами и никакими словами.
Поэтому у меня рождается определенная программа росписи, и она рождается одновременно с мыслью.
Мы должны приходить в храмы с творческим настроением продолжать красоту Божьего мира, отзываясь на нее.
Когда красота не субъективная, а объективная категория, то художник никакой не самовыражатель, он не самовыражается вовсе, он – свидетель красоты, свидетель славы Божией.
– Как практически это делать, отзываться на красоту?
– Весь XX век пронизан пафосом деятельного активизма – что-то построить, вплоть до глобальных, убивающих всё и вся социальных систем. Началось все в самом начале столетия, когда еще не отвергались Бог, Евангелие, но предполагалось, что все это надо отодвинуть в сторону и срочно начать созидать, что-то строить, что в итоге привело к страшным кровавым катастрофам во всем мире. Да, смыслы помогают раскрывать красоту, но без нее, сами по себе – они ничто или, в лучшем случае – какая-то частная ценность в конкретный исторический период. Внимание к ним вообще может кончиться печально, ведь коммунизм, фашизм – это тоже смыслы.
Сейчас мы понимаем, что вся эта эпоха активизма провалилась с треском. Но почему-то вновь мы, христиане, что-то начинаем строить, возводить. Но активизм вреден, в том числе – для искусства.
Искусство – это не знамена, лозунги, не обслуживание идеологий, все это вообще для христианина не должно быть интересным.
Там, где красота привязана к человеку, там художник самовыражается и выражает какие-то идеологии. Но его задача в другом – в очень внимательном, напряженном всматривании в окружающую красоту.
И это созерцание приводит нас к славе Божией, что, в свою очередь, рождает необыкновенную радость, молитву, желание творчества, желание петь гимн славе Божией. У художника это происходит посредством красок, у композитора – посредством звуков, у поэта – посредством слова.
Я так много всего критикую потому, что критикую сам себя. Я сам занимался этим активизмом 30 лет, когда мы рванули в постсоветское время с комсомольским задором, пытаясь возродить и построить. Теперь самое время опомниться и начать учиться внимательному этому всматриванию.