На пути к последнему Суду

Последний же враг истребится — смерть.

(1 Кор 15:26)

Самое глубинное, онтологическое несогласие и протест охватывают каждого человека при его первом столкновении с проблемой смерти. Это случается в детстве, причем очень раннем, и ощущается как чувство абсолютной невозможности и немыслимости собственного небытия. Человек в это время находится на очень раннем этапе самосознания. Им еще не осмыслены понятия вечности и бессмертия, но он нравственно не способен принять ситуацию, когда что-то и кто-то будет, а его самого не будет. Это именно нравственно-онтологическая проблема, потому что ощущение вечности укоренено в человеке и дает ему внутренний посыл преодолевать все невзгоды, горести и мрачные стороны жизни в устремлении к Свету, сопричастником которого он является. Этот Свет мы, христиане, называем Светом Христовым. Другие, наверное, называют его как-то иначе или вообще никак не называют, но сути это не меняет, — ведь душа по природе христианка (Тертуллиан) и по крайней мере начальный посыл и начальные устремления у всех людей идентичны.

С течением времени человек так или иначе вырабатывает свое отношение к смерти. Кто-то пытается избежать самой постановки вопроса и вообще не размышляет на эту тему. Но волей-неволей приходится задумываться об этом, когда близкие уходят от нас в путь всея земли и мы встаем у раскрытого гроба. И если печальное событие застает нас неподготовленными к разрешению проблемы человеческой смертности, то мы оказываемся в состоянии крайней растерянности.

Я никогда не забуду проводы своего преподавателя, врача-анестезиолога Геннадия Михайловича Надточего. В 1978 году на третьем курсе мединститута он вел у нас небольшой цикл анестезиологии, прекрасно понимая, что в профессиональном плане пригодится он единицам. Занятия с ним напоминали скорее курс культурологии и общечеловеческих отношений, пропущенный через обаяние его личности и безграничный зажигающий оптимизм. Все студенты лечебного факультета проходили через этот цикл, и многие очень любили этого замечательного человека. И когда года через два неожиданно для нас пришла весть о его кончине, то проститься с ним пришло много народа. Естественно, в те времена все ограничивалось гражданской панихидой, и возглавлял ее заведующий кафедрой профессор Мареев. Казалось, что профессорский интеллект может помочь ему изречь что-нибудь путное и сердечное (все-таки гуманная профессия!) в прощальном слове о безвременной кончине талантливого сотоварища, но ничего кроме растерянности, отдельных междометий и без конца произносимого словосочетания “бессмыслен­ная смерть!” обнаружено не было. Я, тогда двадцатилетний молодой человек, не нашел в себе смелости публично возразить профессору, но меня переполняло категорическое несогласие с его формулировками. Смерть может быть бессмысленной, только если бессмысленна была жизнь. И не имеет принципиального значения, десять лет человек прожил, пятьдесят или девяносто. Возраст может говорить только об остроте утраты, а молодость усопшего усугубляет надрыв именно по причине того, что мы предполагаем некую нереализованную потенцию. Это, наверное, и имел в виду профессор Мареев, когда произносил свои восклицания. Но откуда мы можем знать, до конца раскрылся человек или нет. И если на проводы пришло море людей, то это свидетельствует прежде всего о том, что усопший одарил всех присутствовавших какой-то гранью своей неповторимой личности и, значит, он жил не зря.

Смерть близкого ставит нас не только перед открытым гробом, где лежит тело человека, с которым очень многое связано, но и заставляет задуматься о собственной бренности. И как бы я ни пытался убежать и отложить на потом разрешение этого вечного вопроса, здесь всегда настигает отрезвление: “Я буду лежать точно так же!”. Эта, наверное, наиболее универсальная мысль, которая, посещая каждого, привносит особую тягостность и формирует неповторимо гнетущую атмосферу прощания в среде неподготовленных к смерти людей. Особенно остро это ощущается в морге и тем более в крематории. А сами похороны в большинстве случаев воспринимаются нами как личная утрата, как то, что мы чего-то лишились, что мы чем-то обделены. Нам, конечно, жаль, что человек закончил свой земной путь. Но куда в большей степени мы огорчены бываем тем, что уходит от нас радость общения с человеком, без которого мы не мыслили свою жизнь. “На кого ты меня оставил?” — очень частый рефрен прощания.

Православие требует от человека иного отношения к жизни и смерти. Ибо для меня, — пишет апостол Павел (Флп 1:21), — жизнь — Христос, и смерть — приобретение. Трагедия бренности бытия вряд ли ощущается верующим человеком слабее, чем человеком, не знающим Церкви. Более того, осмысление христианством проблемы страдания, ужаса бытия ставит вопрос об ответственности Бога за все, что происходит в мире. “Но, опять-таки, мы ставим перед собой вопрос личный уже, не общий, не богословский, не вопрос веры, а личный: Господи, сколько в моей жизни боли и страдания, и страха, и ужаса, и потерь, и болезней, и потери надежды. Господи, могу ли я настолько Тебе доверять, чтобы не поставить перед Тобой вопрос о том, как можешь Ты так поступать не только по отношению ко мне, но к тому ужасу, который обладает нашим миром?”1. Человек в христианстве настолько дерзновенен, что приходит к богословию теодицеи — оправданию бытия Божия. Человеку недостаточно, чтобы Бог существовал; ему еще надо знать, зачем Он существует. И если Он сосчитал все волосы на моей голове, то как это Его всеведение примирить с Его благостью, а Его человеколюбие примирить с тем ужасом, который творится в мире. (Не надо при этом забывать, что отрицательное решение этой проблемы где-то в глубине содержит, мягко говоря, довольно спорное положение, что, мол, я, пожалуй, был бы подобрее Господа Бога и придумал бы мир получше, чем Он.)

В христианстве такое примирение становится возможным исключительно потому, что Бог не просто не отстранен от мира, что Он не просто не чужд миру, но, более того, Он всю судьбу мира принимает на Себя, все страдания проживает Сам, — и не просто Сам, а как Отец, взирая на страдания Сына. Все оправдание бытия Божия, на мой взгляд, содержится в детском вопросе: “На кресте распяли Твоего Сына Иисуса. Тебе не больно было это видеть?”2. И как сказано владыкой Антонием: “А Бог терпит не только наше непонимание, но наш гнев на Него, наше отвращение порой, наше отрицание, отречение, терпит на Кресте и терпит в Своем Отцовском сердце. Потому что умирать на кресте было ужасно бессмертному Сыну Божию, но каково было Отцу предавать Его на эту смерть и безмолвно наблюдать над тем, как умирает Божественный Сын смертью человека, которого мы на нашем греховном языке назвали бы чужим?”3.

И это психологически понятно многим из нас, даже прошедшим через атеистическое воспитание, но знакомым с шедевром советской поэзии — балладой Константина Симонова “Сын артиллериста”, сутью которой является утверждение, что только отец имеет право отправлять своего сына на верную смерть:

— Идешь на такое дело,Что трудно прийти назад.

Как командир тебя я

Туда посылать не рад.

Но как отец… Ответь мне:

Отец я тебе или нет?

— Отец, — сказал ему Ленька

И обнял его в ответ.

— Так вот, как отец, раз вышлоНа жизнь и смерть воевать,

Отцовский мой долг и право

Сыном своим рисковать;

Раньше других я должен

Сына вперед посылать.

Держись, мой мальчик, на свете

Два раза не умирать <…>

В сто раз ему было б легче,

Если бы шел он сам.

Но в христианстве есть еще нечто, что помогает преодолевать трагедию жизни и смерти. Существует некая иерархия ценностей, которая позволяет находить осмысление и опору в любой ситуации. И в этой иерархии ценностей смерть — далеко не самое страшное в жизни.

Внутреннее решение вопроса личного отношения к смерти — отнюдь не последнее для православного человека. Иногда с самой постановки этого вопроса начинается путь человека к вере. В конце 1987 года я работал в кардиореанимации 81-й больницы. У меня сложились довольно теплые отношения с одним начинающим врачом Русланом Радомировичем Герасимовым. Он очень старался, но опыта ему явно не хватало. Не то чтобы я его чему-нибудь учил; просто в нескольких ситуациях я оказывался в нужное время в нужном месте, а в четыре руки и две головы работать легче. В своей жизни он вряд ли задумывался над вечными вопросами, к тому же его сделали комсоргом больницы… Получился эдакий здоровенный, почти совершенно лысый и усатый советский молодой специалист в очках с добродушнейшей улыбкой на физиономии.

Выдалось на редкость спокойное дежурство, и я решил заставить немного пошевелить мозгами этого молодого человека, предложив ему поразмышлять над двумя совершенно идентичными с точки зрения медицины ситуациями. Замечу при этом, что свои религиозные убеждения я не афишировал, и он о них не знал.

— Представьте, что Вы врач скорой помощи. По так называемому “закону парных случаев” ночью, с интервалом в три часа, Вы получаете два вызова, где в карте написано: “падение с высоты”. В первом случае молодой человек, увидев в пожарище детские ручки, спеша на помощь по карнизу и балконам, сорвался с 7-го этажа. Во втором пьяница перепутал дверь с окном, или его на подвиги потянуло, но тоже упал и разбился. Ни в той, ни в другой ситуации Вы ничем не можете помочь. Вам очень хочется спать и, безусловно, жаль и того и другого. Конечно, ситуация искусственная, но мне приходилось переживать нечто подобное, а Вам нет, и мне интересно Ваше отношение.

Он начал думать. Похоже было, что он действительно к этому не привык, но очень старался. Поначалу он допускал много логических ошибок, но, к его чести, если я на них указывал, то он исправлялся. Вся беседа продолжалась, наверное, часов пять, и я уже не помню всех нюансов и умозаключений. Он согласился с тем, что отношение к этим двум людям у него различное, хотя с точки зрения медицины разницы нет никакой. Он выделил нравственный аргумент и решил, что именно этот нравственный аргумент позволяет по-разному оценивать жизнь и смерть этих людей и, более того, оправдывает4 смерть одного из них. Разбирая нравственные категории, которые могут оправдать смерть человека, он путем долгих творческих поисков пришел к выводу, что это могут быть прежде всего любовь, истина и творчество, сутью которых всегда бывает самопожертвование. Тут мы вспомнили и многих ученых и художников, горевших творческим порывом в поисках истины, и свой собственный опыт переживания красоты, решения задач, теорем, сдачи экзаменов и многое другое, что нами самими воспринималось как нечто светлое, высокое и прекрасное в нашей жизни. И я задал ему вопрос:

— Тогда получается, что любовь, истина и творчество, переживаемые всяким человеком в сходных ощущениях духовного подъема, то есть воспринимаемые всеми нами как некое единство и, более того, одно без другого, в общем-то, не существующие, оказываются большими ценностями, чем жизнь человека, более того, больше, чем сам человек, раз они оправдывают потерю этой самой жизни?

— Получается, что так, — не сразу ответил он.

— Но ведь самым, по-моему, высоким явлением в мироздании является бытие личности, — заметил я.

И он, подумав, согласился.

— Тогда что же это за Явление такое, превыше самого человека, который сам по себе является личностью, если Само не Личность? По-моему, Оно неминуемо должно быть Личностью, ибо не может быть ниже человека, раз оправдывает его смерть. И как тогда Его назвать?

Наступила гробовая тишина. Игра закончилась. Молодой советский интеллигент, с детства воспитанный на убеждении, что Бога нет, быть не может, а если кто в Него и верит, то он в лучшем случае дурак, а в худшем — подлец, сам собственным умом медленно и неопровержимо приходил к заключению о реальности Божия бытия. Это открытие как некий священный ужас постепенно проявлялось на его лице. Конечно, в течение всей этой долгой беседы я ему незаметно помогал и подсказывал верные ходы, но он все пропускал через себя, и не было никакого подвоха. Он прекрасно понимал, что это — его личные умозаключения, и отказывался в это верить. Напротив меня застыл огромный молодой человек, рот его был раскрыт, очки готовы были взлететь на лысый череп, лицо покраснело от напряжения мысли, в глазах горело то, что мы, православные, называем страхом Божиим. Пауза длилась несколько минут. Наконец, не решаясь назвать Имени, Которое ему открылось, он, незаметно переходя на более естественное и сердечное ты, выдавил из себя:

— Послушай, я ведь совершенно точно знаю, что ЭТО не так! Как это у меня получилось?

Этим вопросом он подтвердил, что сам пришел к своему выводу и я здесь ни при чем.

— Не переживай, — успокоил его я, — просто мы с тобой исходили из одной непроверенной предпосылки.

Он обрадовался и оживился:

— Какой?

— Мы с тобой изначально положили в основу наших рассуждений, что в жизни есть смысл. Так вот, если в жизни есть смысл, то вывод может быть только такой, и наоборот, если нет Бога, то нет и смысла в жизни.

Это его окончательно добило. Сил на дискуссию у него не осталось, взгляд потух. Некоторое время он просидел молча, затем встал и ушел к себе в отделение. В течение двух или трех месяцев он меня явно избегал. Потом крестился в алтуфьевском храме, где тогда служил отец Димитрий Смирнов. Но это был уже 1988 год, год 1000-летия крещения Руси, и с каждым днем обстановка в стране в отношении к христианству менялась к лучшему. Я не думаю, что подобная беседа могла пройти у меня хотя бы двумя годами ранее или если бы моим собеседником был не врач, способный пропустить всю ситуацию через себя. Но факт остается фактом. Именно острейшая постановка вопроса о смерти привела молодого человека к изменению его мировоззрения.

В детстве, юности и молодости мы еще можем считать, что существует время старости и что смерть в этот период как бы и естественна и хотя бы не обидна. Но с течением времени мы постоянно убеждаемся, что сами мы внутренне не стареем, что по сути мы те же, что были и 20, и 40, и 60 лет назад. Недаром люди, особенно перевалившие через шестидесятилетний рубеж, осознавшие, что большая часть жизни, безусловно, прожита, по мере своего возрастания острее и тяжелее переживают расставание со своими близкими сверстниками, с которыми у них очень и очень многое связано. Они особенно ясно и абсолютно справедливо понимают, что такого нелепого, безнравственного и бессмысленного силлогизма, как своевременная кончина, быть не может. И это говорит о том, что земная жизнь человеческая безмерно кратка. И очень важным в православном сознании является понимание того, что наша краткая жизнь — это прежде всего подготовка к жизни вечной.

Очень интересную интуицию по поводу жизни и смерти выразила в частной беседе моя знакомая. Тело, по ее мнению, беременно душой, и в течение жизни душа созревает. Смерть — это роды души. Внезапная смерть — как кесарево сечение, а насильственная вообще может рассматриваться как выкидыш. Из этого ясно, что не только время плодоношения различно, но и различна степень созревания человеческой души, человеческой личности. Но степень созревания зависит не столько от времени плодоношения, сколько от тех усилий, которые человек прилагает для возделывания своей души, пока не будет “взят из этой жизни добрым или порочным”5.

Позволю себе повторить одно свое рассуждение, которое мне очень дорого и, как мне кажется, очень неплохо показывает наше стояние перед Богом в нашей земной жизни и то, к чему оно нас приводит по смерти. «Представим себя в качестве жителей пещеры, в которую почти не проникает свет. Глаза вроде бы не нужны, ибо мы знаем, где наклониться, чтобы не треснуться головой о сталактит, где в подземной речке поймать карася, где ее вброд перейти, где улитку со скалы снять, чтобы съесть. Мы приспособились к сумраку и забыли про глаза. Зрение не отсутствует, но оно не востребовано. И если такого “пещерного” человека в яркий полдень внезапно вытащить на свет, то глазам станет больно, и он завопит: “Верните меня в пещеру, не хочу света!”. И что, если по смерти мы — не попусти, Господи, — встанем со своими невостребованными духовными очами пред немеркнущим Светом Бога и закричим: “Мне больно смотреть на Тебя! Не хочу быть с Тобой!”. То есть возможно, что на Страшном суде не Бог откажется от человека, а человек — от Бога6. Это-то и страшно; по мысли епископа Каллиста Диоклийского, врата ада запираются изнутри, а русский апокриф о сошествии Христа во ад рассказывает, что Господь пожелал вывести оттуда Иуду, но тот отказался7.

Наша нынешняя жизнь — это пещера-лабиринт. Если я буду с усилием, но продвигаться по этому лабиринту и преодолею, скажем, сто тридцать девять поворотов, то я смогу увидеть на противоположной скале еле заметный блик света, отраженный от подземной речки. А если пойду еще дальше, то через тридцать поворотов уже начну различать игру светотени. И если я буду это делать регулярно, то глаза мои научатся воспринимать свет, и когда меня выдернут в тот самый яркий полдень, я, конечно, зажмурюсь от необычайной лучезарности, но, быть может, не захочу обратно, а постараюсь привыкнуть к сильному свету.

Добродетельная жизнь, опыт молитвы — вот тренировка нашего духовного зрения на пути из лабиринта. Она, надеюсь, позволит нам сказать: “Труден Свет Твой, Господи, для нашей тьмы, но потерпи на мне, я постараюсь выдерживать Его”»8.

Очень важно, что пока мы живы, возможность приступить к этим усилиям добродетельной, молитвенной жизни не закрывается для нас никогда, в сколь бы плачевном духовном состоянии мы ни находились. Об этом ясно свидетельствует и опыт благоразумного разбойника (Лк 23:39–43), и притча о работниках в винограднике (Мф 20:1–16). Старинная народная притча говорит о том, что в отличие от людей и тем более от Господа Бога, у Которого все укоренено в вечности, бесы не имеют никакой памяти. И для того чтобы на Страшном суде им было что положить на левую чашу весов для осуждения человека, они постоянно записывают наши грехи сначала на человеческом лице, туловище, но так как место ограничено, то переходят на хартии и свитки и бережно хранят эти рулоны. Но если в предсмертный час человек сподобится искренне покаяться и приобщиться Святых Таин или хотя бы от всего сердца отвернуться от своих дел и просто воскликнуть: “О, Господи!”, — все записанное обращается в труху! И тогда нечего бесам класть на чашу весов. Не вдаваясь в догматическое обоснование этого положения9, могу подтвердить лишь одно: неоднократно напутствуя человека на смертном одре, я встречал, конечно, ситуации, когда не удается докричаться до умирающего, но чаще всего, даже если человек бывает не в состоянии говорить сам, лицо его преображается, что свидетельствует о спадении этой самой “пергаментной шелухи”, личины, с человеческого лица, становящегося уже более похожим на лик.

Однажды меня, еще совсем неопытного священника, позвала к своему родственнику преподавательница нашей воскресной школы, человек искренний и сердечный. Болящий был лишь некогда крещен, и она не была уверена, что он хоть как-то отреагирует на приход священника. Я не пытался обмануть его надеждой на выздоровление и говорил о смерти, о стоянии пред Лицем Божиим, о покаянии и жизни вечной. Но по мере того, как проходила исповедь, лицо его стало постепенно проясняться, во взоре появилась жизнь и горение, а когда он причастился, так просто сиял. Это состояние последнего момента жизни очень важно для православного человека, ибо в этот момент человек предельно близко стоит перед лицом потусторонней реальности, — настолько близко, что уже невозможна никакая ложь. И своим согласием или отказом от причастия, от своего соединения с Богом он отвечает фактически за всю свою жизнь: смогли ли или не смогли его грехи перевесить то бесценное, что Господь вложил в каждого, что Бог не может забыть в человеке10. Каждый священник, я думаю, может привести немало примеров, когда, казалось бы, всякая интеллектуальная деятельность человека практически отсутствует, но при этом можно с уверенностью утверждать, что духовная жизнь не прекращается, что существует связь человека с Богом и человека с человеком, ибо у Бога все живы11.

В 1997 году, вскоре после того как я стал священником, меня попросили окормлять одну тяжко болящую женщину. Тогда я еще продолжал работать врачом и, наверное, именно это и пред­определило выбор обратившихся ко мне людей. Раба Божия Татьяна была совершенно невоцерковленным человеком из среды советской интеллигенции. Дети, достаточно взрослые, никакого интереса к Церкви не испытывали, муж, также индифферентный к вопросам веры, по происхождению своему был из мусульман. Сорокапятилетняя женщина страдала полиартритом и была прикована к постели. Отношения в семье были сердечными, и сама больная являлась центром всех взаимоотношений, никого при этом не напрягая и не будучи никому в тягость. Ее отличали бодрость духа и отсутствие уныния.

Возможно, у нее не было той естественной потребности в причастии, которая отличает людей церковных, или, будучи человеком деликатным, она не хотела обременять меня, но хоть и имела номера всех моих телефонов, никогда не звонила мне сама. Мне тоже не хотелось принуждать ее, но время от времени я позванивал справиться о ее здоровье, и тогда сам собой возникал вопрос о посещении. Я приходил, долго разговаривали (бе­седы, на мой взгляд, были довольно содержательными — мою пациентку отличал недюжинный ум), я советовал, что почитать, исповедовал, причащал, и вновь мы расставались до очередного моего звонка. Так продолжалось несколько лет.

Но вот однажды, года три назад, на мой звонок никто не ответил. Несколько раз я предпринимал повторные попытки, но тщетно. Она жила довольно далеко от храма, где я служу, к ней было не очень просто добраться, и когда я оказался неподалеку от ее дома, то решил попросту зайти к ней. В квартире шел капитальный ремонт, жильцов не было, а рабочие ничего путного не смогли сообщить. Решив, что хозяева продали свою квартиру и переехали, я предпринял несколько попыток связаться с новыми жильцами, но тоже безрезультатно — там по крайней мере в течение года никто не появлялся. В конце концов, решив, что если я ей нужен, она сама меня найдет, я успокоился.

В середине октября 2004 года, в пятницу, я причащал одну болящую в доме рядом с 57-й больницей, — не очень близко от дома Татьяны, но и не очень далеко. Когда я вышел на улицу, в моем сознании четко возник образ Татьяны. Мы часто вспоминаем знакомых, но острота воспоминаний всегда различна, а между тем особо глубинные переживания, воспоминания личности другого человека всегда говорят о духовном, молитвенном общении. Недаром на “тайном” языке верующих 70-х годов прошлого века слова “Вспомни обо мне!” всегда означали просьбу помолиться. И, вспомнив о ней, я твердо решил вновь предпринять попытки разыскать ее. Но предпринимать ничего не пришлось: на следующий день, в субботу, ко мне в храм пришли ее муж и дочка — этим утром Татьяна умерла. Накануне она находилась в той самой 57-й больнице в состоянии глубокой комы. Почему Татьяна не обращалась ко мне в течение этих трех последних лет, я ее спросить уже не могу, но то, что она обо мне вспомнила, когда тело ее находилось в абсолютно бессознательном состоянии, у меня нет никаких сомнений — по-другому я эту описанную выше ситуацию расценить не могу. Отпевали ее в нашем храме; собралось очень много народу — не только меня поражала своей личностью новопреставленная раба Божия. И муж, и дети стояли со свечами, молились и подпевали хору: Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим и Покой, Господи, душу усопшия рабы Твоея.

У Бога, как было сказано, все укоренено в Вечности, но и человек является причастником Божией славы, и именно память смертная помогает приобщиться Божественному бытию: помни час смертный и вовек не согрешишь, — напутствует каждого святая Церковь. И эта память смертная — не дамоклов меч, висящий надо мною с самого моего рождения, а прежде всего напоминание о том, что я, как и всякий человек, есть создание Божие, образ Его неизреченной славы. По сути своей вся христианская антропология вырастает из первой главы книги Бытия: И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему и по подобию Нашему <…> И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их (Быт 1:26–27). И если образ по-гречески икона, то каждый из нас является иконой Христовой12, которую мы должны будем вернуть Богу в наш последний час желательно незамутненной и неисковерканной. Эта моя богообразность не есть моя собственность, моя заслуга, но дар Божий, который поднимает человека над всей остальной тварью, выделяет из всего мироздания, потому что только человек может творить, любить и искать истину. И то, как я с этим даром обошелся, будет спрошено с меня по полной ответственности. И это еще один немаловажный момент, который приводит меня в оторопь при моем стоянии у открытого гроба: я не просто буду лежать точно так же, но еще и должен буду дать ответ обо всем содеянном.

Вдумчивое отношение к собственной персоне вряд ли может сильно утешить меня в грядущей перспективе. Как утверждает один из героев Достоевского, “если б только могло быть <…> чтоб каждый из нас описал всю свою подноготную, но так, чтоб не побоялся изложить не только то, что он боится сказать и ни за что не скажет людям, не только то, что он боится сказать своим лучшим друзьям, но даже и то, в чем боится подчас признаться самому себе, — то ведь на свете поднялся бы тогда такой смрад, что нам бы всем надо было задохнуться”13. И ведь действительно, если я рассматриваю Царство Божие как цель моего бытия, то, безусловно, я должен был бы уже здесь, на земле, исполнять законы этого Царства. А закон его — это закон Божий, десять Его заповедей, составляющих исключительное единство. Как десять пальцев рук приводятся в движение волей одного человека, так и десять заповедей являются волеизъявлением Единого Бога; нарушение хотя бы одной заповеди является нарушением всего закона. Все эти заповеди выражены предельно категорично (Исх 20:2–17): или поступай так (I, IV, V), или не совершай этого (II, III, VI–X), и внимательно вглядываясь в себя, вряд ли мы можем отыскать исполненными нами хотя бы одну или две, то есть по закону мы не можем рассчитывать ни на что, кроме осуждения.

Если бы мы рассчитывали на спасение через исполнение заповедей, то продолжали бы оставаться в русле Ветхого Завета или иудаизма14. Но христианство очень остро осознало тщетность такового упования: “И паки, Спасе, спаси мя по благодати, молю Тя; аще бо от дел спасеши мя, несть се благодать и дар, но долг паче”, — взывает каждое утро православный христианин. Мы не рассчитываем на спасение по заслугам, мы уповаем на милость Божию. Ведь Христос пришел в мир спасать не праведников, но грешников (Лк 19:10), и мы, я бы сказал, в растерянности и с надеждой взываем у гроба: Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим. Ведь Христос приносит в мир нечто принципиально новое, то, что хоть и ни в коем случае не отменяет Декалога, но вместе с тем ставит каждого из нас на совершенно иной уровень взаимоотношения с Богом. И надежда эта обусловлена еще и тем, что Христос дал нам некое иное основание для спасения15, поиск, если можно так выразиться, обходного пути — заповеди блаженства.

Сам принцип построения этих заповедей говорит о задаче, которая стоит перед человеком: Блаженны вы, если… Иначе говоря, человек Самим Богом предназначен к блаженству. Мы в наши дни несколько превратно понимаем этот термин. Блаженный для нас — это слегка сумасшедший человек. Но вообще-то достигший блаженства — это предельно счастливый человек. Мы просто очень часто путаем понятия счастья и благополучия16. Счастье — это именно состояние последнего момента, это не временное состояние, а проникновение туда, где действует Бог. Если я счастлив сейчас, то я счастлив всю жизнь. И наоборот, если я сейчас несчастлив, то жизнь моя не удалась, или по крайней мере пока не удалась. Счастье — это некое соприкосновение с вечностью, переполняющее меня, рвущееся неудержимо наружу, касающееся и тех, кто вокруг меня, и ретроспективно освящающее все, что случилось в моей жизни.

Прекрасный образ счастья дает Достоевский в “Братьях Карамазовых”. Когда смертельно больной старец Зосима, прообразом которого явился преподобный Амвросий Оптинский, выходит к народу, то одна из его посетительниц восторженно называет его счастливым. Сам старец прекрасно понимает, что на земле ему осталось провести считанные дни, и с благодарностью воспринимает ее слова: «Если же я вам кажусь столь веселым, то ничем и никогда не могли вы меня столь обрадовать, как сделав такое замечание. Ибо для счастия созданы люди, и кто вполне счастлив, тот прямо удостоен сказать себе: “Я выполнил завет Божий на сей земле”. Все праведные, все святые, все святые мученики были все счастливы»17. То есть состояние счастья напрямую связано с исполнением человеком Божиего предназначения, с соответствием тому, что Бог промыслил о нем.

Итак, мы призваны к счастью. И достижение счастья возможно через приобщение к заповедям блаженства. И если для исполнения закона Божиего необходимо исполнение всего Декалога, то для осуществления блаженства достаточно одной выполненной заповеди18. Вы предельно счастливы, если вы нищие духом, то есть сумели наступить на горло своей гордыне; или если вы умеете видеть свои грехи и скорбите о них, пытаясь исправиться; или если вы всем своим сердцем ищете Божию правду; или умеете прощать обиды и т. д. Во всех учебниках и катехизисах говорится о девяти заповедях, но литургическая практика, когда после пропевания каждой заповеди читается тропарь, намекает на десятерицу, тождественную Декалогу19. Последняя фраза в таком случае может восприниматься не только как итог всей проповеди Христовой, но и как отдельная самодостаточная единица: Радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех, — то есть, если ты смог прожить жизнь так, что все случившееся в ней, все посланное Богом смог воспринять с великой радостью и трепетом и ответно благодарить Бога: “Слава Богу за все!”20, — ты Христов. И в этом смысле абсолютно непреложна мысль Козьмы Пруткова: “Хочешь быть счастливым — будь им!”. Ибо я уверен, — пишет апостол Павел, — что ни смерть, ни жизнь, ни Ангелы, ни Начала, ни Силы, ни настоящее, ни будущее, ни высота, ни глубина, ни другая какая тварь не может отлучить нас от любви Божией во Христе Иисусе, Господе нашем (Рим 8:38–39). То есть мы буквально купаемся в Божией любви и если этого не замечаем, то потому, что огрубели сердца наши и смежены наши духовные очи. Сам факт нашего прихода в мир, сам факт нашего бытия, нашей жизни — это настолько достаточное основание для нашего счастья, что он с необходимостью должен был бы приводить нас к ответному нашему благодарению Бога за все Его благодеяния, что, собственно, и является Евхаристией21, литургической жизнью. Но в этом и кроется прежде всего отличие людей церковных и невоцерковленных, ибо Церковь — это то место, где нет места унынию и отчаянию22, являющимся исключительной прерогативой ада. Ведь состояние уныния, безмолвное и бессловесное по своей сути, положенное на слова, превращается в абсурдную молитву: “Господи, какой Ты злой! Господи, какой Ты жестокий! Какую тяжелую жизнь Ты мне даешь!”. Ибо в унынии мы забываем о том, что если Бог для Сына Своего принял и смерть, и страдания, то и для нас без них невозможно воскресение.

А так как ад — это место, где и когда уже поздно, то любое мгновение, которое еще пока остается до последнего вздоха, является возможностью для нас войти в вечность примиренными с Богом и избежать геенны. И, следовательно, пока жив, я всегда могу встать на путь правды Божией, которая, как было сказано выше, открывается через благодарение, через литургическую жизнь в Церкви. Ведь несмотря на то, что у каждого человека, хоть раз в жизни переступающего церковный порог, существуют свои побудительные мотивы, приведшие его в храм Божий, в конечном итоге единственная причина, единственная цель стояния человека в Церкви пред лицем Живого Бога — только одна. Конкретнее всего она может быть сформулирована следующим образом: “Я хочу в рай!”23. А так как образом самого первого храма на Земле был Ноев ковчег, то любая церквушка в этом смысле являет корабль, плывущий по житейскому морю, бушующему бурей напастей24. И если я смог стать пассажиром этого корабля, то, глядишь, сумею доплыть до гавани, именуемой Царствием Небесным, а ежели нет, то шансов в одиночестве переплыть этот океан и не захлебнуться страстьми и похотьми у меня нет25. И в этом смысле стояние на заупокойной службе у открытого гроба способно для очень многих стать трапом, по которому можно подняться на этот корабль, особенно если внимательно вслушиваться в содержание и смысл богослужения.

“Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим”, — этот припев из 17-й кафизмы, лейтмотива всей первой части отпевания, перемежается тропарями, свидетельствующими о том, что человек может найти источник жизни и двери в рай только через путь покаяния. А через исповедание Христа как Агнца Божия и уподобление Ему своею жизнью, взяв на себя Его крест, как ярмо, мы обретаем жизнь, где нет старости, о чем и просим святых молиться, чтобы через разрешение нас от грехов и прохождения нами узким путем (Мф 7:14) мы сподобились уготованных почестей и небесных венцов. И несмотря на то, что мы носим язвы прегрешений, прежде всего мы — образ неизреченной Божией славы, которая неуничтожима и в самом последнем грешнике, и посему просим Владыку ущедрить26 нас, очистить эту замутненную икону своим благоутробием и ввести Свое создание в вожделенное отечество, делая нас жителями рая. Сама смерть человека осмысливается при этом как возможность подобно зерну, падшему в землю (Ин 12:24), прорасти в вечную жизнь27.

Но и весь 118-й псалом, читаемый на погребении, исполнен надеждой, что Премудрость Господня и Его милость так вразумят меня, что сам дух закона войдет и будет дышать и направлять меня, и я не постыжусь Божией правды с твердой надеждой на оправдание на Страшном суде. Этот суд — Последний, потому что подводит итог всей моей жизни, и возможности переписать ее начисто, исправить какие-либо ошибки уже не остается. И я оказываюсь один на один с предвечным Судией, обличаемый своею совестью без всякой возможности искать оправдания своим грехам28. Ведь вся моя жизнь — это и есть путь на этот Суд, и все молитвословие совершается не только для лежащего во гробе, но и для меня, стоящего рядом, делая меня солидарным с ним. Если я смогу осмыслить то, что поется и читается в храме, извлечь урок и изменить свою жизнь, принеся достойный плод, то и это приношение обязательно будет замечено Господом для оправдания моего близкого и меня самого. Ведь все мы заключены Богом в единство спасения через тайну Божиего милосердия, находящую оправдание даже в нашем неповиновении Ему. Ибо не хочу оставить вас, братия, в неведении о тайне сей <…> Ибо всех заключил Бог в непослушание, чтобы всех помиловать. О, бездна богатства и премудрости и ведения Божия! Как непостижимы судьбы Его и неисследимы пути Его (Рим 11:25;32–33). Ибо Бог желает спасти всех, чтобы каждый мог возгласить на этом суде: ей, Господи Боже Вседержитель, истинны и праведны суды Твои (Откр 16:7). И вся Церковь предстательствует в тропарях канона 6-го гласа: “егоже от земли преставил еси вернаго вечных благ получити сподоби”, ибо Господь как Сострадатель Сам Себя истощил (умалился, отдал Всего Себя) в поисках падшего человека, и нашел, чтобы спасти его. И как гимн звучат слова: “Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь безконечная”, — та вечная жизнь, вера в которую способна все надгробные рыдания, всякую скорбь претворить, переплавить в великое славословие Богу, — “надгробное рыдание творяще песнь; аллилуйя”29, — совершенно тождественное заключительному призыву Библии: Ей, гряди, Господи Иисусе! (Откр 22:20).

Но наша вера не есть только вера в бессмертие души; в это призывают веровать и многие другие религии. Для нас, христиан, это факт настолько само собой разумеющийся, что практически не подлежит обсуждению. Наш спор со всеми остальными верами мира не просто о бессмертии, а о воскресении во плоти. И мы на этом стоим, трезво понимая, что без этого смысл нашей веры, а, значит, и смысл нашей жизни, сколь бы парадоксальными они ни казались, рушатся напрочь. А если Христос не воскрес, то вера ваша тщетна (1 Кор 15:17), — предупреждает всех апостол Павел. Но Христос воскрес во плоти, и мы при этом чаем и своего собственного воскресения и ожидаем его как воссоединения нашей души и нашего тела во втором пришествии Христовом — и в этом исключительность нашей веры, которая рационально мыслящими людьми может восприниматься как безумие (1 Кор 1:23). Но мы не можем отказаться от нашей веры, ибо в ней все наше упование и все оправдание бытия Божия, — Он замыслил такое о человеке и о мире не просто в идее, но именно на практике. Ибо Бог настолько непостижимо благ, что хоть и через страдание, хоть и через возвращение в землю, через воскресение приводит весь мир к такому преображению, что Он Сам будет всяческая во всем. Не хочу же оставить вас, братия, в неведении о умерших, дабы вы не скорбели, как прочие, не имеющие надежды. Ибо, если мы веруем, что Иисус умер и воскрес, то и умерших в Иисусе Бог приведет с Ним <…> потому что Сам Господь при возвещении, при гласе Архангела и трубе Божией, сойдет с неба, и мертвые во Христе воскреснут прежде; потом мы, оставшиеся в живых, вместе с ними восхищены будем на облаках в сретение Господу на воздухе, и так всегда с Господом будем (1 Фес 4:13–14,16–17). Об этом же свидетельствует Сам Христос: Истинно, истинно говорю вам: наступает время, и настало уже, когда мертвые услышат глас Сына Божия и, услышав, оживут (Ин 5:25). Даже близко к подножию этого упования не подходит никакая вера. И в этом нашем непоколебимом убеждении в реальности воскресения Христова и нашем совоскресении с Ним в Его втором пришествии, мы становимся победителями самого страшного врага рода человеческого и Бога. Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся вдруг, во мгновение ока, при последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся. Ибо тленному сему надлежит облечься в нетление, и смертному сему облечься в бессмертие. Когда же тленное сие облечется в нетление, а смертное сие облечется в бессмертие, тогда сбудется слово написанное: поглощена смерть победою. Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа? (1 Кор 15:51–55).

Сам наш приход, само наше стояние у гроба есть акт солидарности с усопшим. Мы приходим на прощание, чтобы попросить прощения у своего близкого и простить его, и молим Бога простить всех нас и заключить в единство великим примирением. В Православии существует “круговая порука”, основанная на словах Христа: каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить (Мф 7:2). Если я настолько милостив к моему ближнему, что от всего своего сердца могу простить ему всю его несправедливость по отношению ко мне, все его обиды воспринять как не бывшие, то и сам я могу надеяться, что Бог отпустит и мне мои прегрешения. Все огорчения нашей жизни поразительно мелки и незначительны30 по сравнению с той вечностью, к которой все мы призваны. Ведь на самом деле, если вдуматься, кроме греха в жизни проблем нет. Все они начинаются или могут начаться только потом! — Потом, когда уже поздно будет что-либо исправить. Ибо на том свете все плацкартные места — только на сковородке. А здесь, на земле, можно успеть поправить все при условии искреннего прощения, искренней незлобивости по отношению к своим близким и окружающим и приучением себя к молитвенному труду, молитвенному стоянию, так как по нашему православному убеждению все труды без молитвы делаются шиворот-навыворот (в Православии нет представления о райском безделии). А весь ужас нашей неспособности простить другого человека для переступающего церковный порог обнажается через элементарное трезвение: если я вошел в храм, то имею надежду на Царство Небесное, и если при этом не могу простить своего ближнего, то тем самым выражаю свое желание там не встретиться с ним. И получается ужасная молитва: “Господи, возьми меня в рай! А этого туда не бери — он мне мешать будет!”. Я полагаю, излишне вопрошать, каким образом Господь может такую молитву исполнить.

Но, стоя у гроба, мы должны быть не только солидарными с усопшим, но и ходатаями пред Богом за него. Всецело осознавая собственную греховность, мы при этом искренне надеемся на свое спасение, потому что Бог по определению благ и безмерно милостив. Сколь бы мы ни были испорчены, сколь бы мы ни исказили в себе Его образ, мы навсегда остаемся Его блудными, но детьми. И если мы хоть чуть-чуть внимательно всматриваемся в свою жизнь, то обязательно замечаем Его внимание, заботу и любовь к себе, порой парадоксальную, порой требовательную и всегда живую и личную. И еще мы не должны забывать, что стоим около того, кто так же грешен, как и мы, и он сейчас предстает перед беспредельной чистотой и светом Божиим, там, где никакой неправде не утаиться. И вопль скорбящих должен возноситься к Богу единым порывом: “Господи, этот человек оставил крупицу тепла в моем холодном сердце и согрел его. Без него я чего-нибудь недопонял бы в жизни. Он научил меня некоей особой грани любви, которая является необходимым условием моего вечного бытия, и я безмерно благодарен ему, Господи, за то, что он жил рядом со мной, и Тебе, что Ты послал его в этот мир, так как иначе и этот мир, и моя жизнь были бы беднее. У Тебя, Господи, все живы, и я не хочу, чтобы то, что в нем соотнесено с вечностью, что составляет его неповторимую личность, ушло в никуда. И я ходатайствую за него перед Тобой, Господи. Я не знаю, сумею ли я воспользоваться в должной степени его уроком. Но, Господи, я свидетельствую: он жил не зря. И если я не безразличен Тебе, Господи, а я в этом нисколько не сомневаюсь, то учти это на Своем праведном Суде”. И тогда этот наш вопль, это наше посильное приношение, крупицами нашей любви принесенное Богу, сможет для переходящего в мир иной стать кристаллом, светящим в вечную жизнь. В этом же и смысл поминок, где обильный стол является образом нашей огустевшей любви по отношению к усопшему. А все присутствующие становятся свидетелями защиты на суде, куда свидетели обвинения не допускаются. И каждое наше доброе слово на поминках, обращенное и к усопшему — это наша молитва и предстательство перед Богом о нем, нашем близком.

Мы не способны и не должны примиряться со смертью. Но мы можем быть в мире с Богом. Путь примирения для нас лежит через Церковь, где мы встречаемся с бесконечно любящим нас Богом, являющимся Праведным Судией на нашем Последнем суде, с Христом, уже искупившим нас от клятвы закона (Гал 3:13). Для людей, не встретивших еще Христа на своем пути, сама возможность примирения с Богом крайне затруднительна, ибо у них под сомнение ставится то, что в Боге является безусловным, — то, что Он благ. Ведь если Бог не благ, то на место Бога мы помещаем нечто иное, у которого имеются и рожки, и хвостик. По парадоксальной мысли владыки Антония, чтобы прийти к Богу, человек должен Ему все простить31. Наша христианская ответственность перед людьми вне Церкви — возвещать им Божию правду из глубин нашего сердца, ибо мы знаем, куда идем, и для нас Православие является опытом преодоления смерти. В этом — торжество нашей веры, ибо исповедуя непостижимую благость Божию и Его всеведение, мы понимаем, что от нас требуется лишь подготовить наши сердца к сретению Его и не слишком сильно сопротивляться Провидению.

1Митрополит Сурожский Антоний. Пастырство. Минск, 2005. С. 339.

2“Дети пишут Богу” // Альфа и Омега. 2003. № 3(37). С. 275.

3Митрополит Сурожский Антоний. Указ. соч. С. 341.

4Здесь и далее автор употребляет слово оправдывать в значении ‘делать осмысленным’. Однако нужно, очевидно, признать, что всякая смерть оправдана Промыслом Божиим; всякий человек исторгается из жизни в момент, избранный для этого благим Провидением. С этой точки зрения написана, например, книга Т. Уайлдера “Мост короля Людовика Святого”, где повествуется о жизни пятерых очень разных людей, погибших одновременно, причем очевидно, что ни одна из этих смертей не была случайной. — Ред.

5Достопамятные сказания о подвижничестве святых и блаженных отцов. Свято-Троицкая Сергиева Лавра, 1993. С. 178.

6Эта мысль звучит в притче Клайва Стейплза Льюиса “Расторжение брака”.

7В иконографии Страшного суда ад изображается бесформенным, безобразным. И в самом средоточии этой безобразности на могучих коленях падшего черного ангела помещается почти детская фигурка Иуды, “пригретого” сатаной.

8Священник Алексий Тимаков. Таинство второй благодати // Альфа и Омега. 2001. № 3(29). С. 201–202.

9Один из тропарей Великого покаянного канона рисует нам удивительный образ: кающаяся блудница волосами и слезами буквально смывает рукописание давящих ее многолетних грехов: “Блуднице, о окаянная душе моя, не поревновала еси, яже приимши мира алавастр, со слезами мазаше нозе Спасове, отре же власы, древних согрешений рукописание раздирающего ея”. — Канон Великий. Творение преподобного Андрея Критского. В среду 1-й седмицы Великого поста. Песнь 9-я.

10Что есть человек, что Ты помнишь его, и сын человеческий, что Ты посещаешь его? Не много Ты умалил его пред Ангелами: славою и честью увенчал его; поставил его владыкою над делами рук Твоих; все положил под ноги его (Пс 8:5–7).

11См. по этому поводу “Знамения и чудеса” (подборка “Чудо рядом с нами”) // Альфа и Омега. 2002. № 1(31). С. 192–202; № 3(33). С. 261–272.

12См. по этому поводу более подробно: Священник Алексий Тимаков. Таинство второй благодати. С. 198–199.

13Достоевский Ф. М. Униженные и оскорбленные // Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений в 30 тт. Л., 1972. Т. 3. С. 361.

14Но мы знаем, что закон, если что говорит, говорит к стоящим под законом, так что заграждаются всякие уста, и весь мир становится виновен перед Богом, потому что делами закона не оправдается пред Ним никакая плоть; ибо законом познается грех (Рим 3:19–20).

15Безусловно, конечным основанием для спасения является голгофская жертва.

16Обиходное понимание счастья как благополучия нередко заставляет христиан отвращаться от этого понятия, тем более что погоня за такого рода счастьем никогда не бывает удовлетворена (об этом, в частности, и написан гетевский “Фауст”). В понимании же автора слово счастье становится в ряд со словами блаженство, радость, веселье и выражает высокое духовное состояние. — Ред.

17Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений в 30 тт. Т. 14. С. 51.

18В задачу данного исследования не входит показать лествицу духовного восхождения человека через поступенное исполнение заповедей блаженства.

19По-моему странно, что мир сотворен Богом десятью речениями, и закон Божий держится десятью заповедями (см. Аверинцев С. Литература Ветхого Завета // Альфа и Омега. 2004. № 3(41). С. 44), а заповедей Нового Завета лишь девять.

20Последние слова святителя Иоанна Златоустого.

21Евхаристия — ‘благодарение’ (греч.). Собственно говоря, апостол Павел именно в отсутствии благодарения Богу видит прежде всего причину отпадения от Творца: Но как они, познав Бога, не прославили Его, как Бога, и не возблагодарили, но осуетились в умствованиях своих, и омрачилось несмысленное их сердце; называя себя мудрыми, обезумели, и славу нетленного Бога изменили в образ, подобный тленному человеку, и птицам, и четвероногим, и пресмыкающимся: то и предал их Бог в похотях сердец их нечистоте, так что они сквернили сами свои тела (Рим 1:21–24).

22По крайней мере так должно было бы быть. И упрек православным в том, что они разучились радоваться, прозвучавший еще в XIX â., ñâèäåòåëüñòâóåò î íàøåì ãëóáîêîì äóõîâíîì íåçäîðîâüå, è íà ýòîò íåäóã ìíîãèì èç íàñ ñëåäóåò îáðàòèòü ñâîå ïðистальное внимание. 

23Замечательно и совсем иначе эта же самая мысль была сформулирована ребенком: “Когда я умру, не хочу ни в рай, ни в ад, хочу к Тебе”. — Андреева А. <Рецензия>: Новый ковчег. Молодежный публицистический журнал. Февраль 2003. № 2 // Альфа и Омега. 2003. № 2(36). С. 367. Но другой ребенок в той же самой подборке детских искренних слов обратился к Господу с просьбой: “От­ве­ди меня в рай” (см.: “Дети пишут Богу”. С. 270).

24“Житейское море воздвизаемое зря напастей бурею, к тихому пристанищу Твоему притек вопию ти: возведи от тли живот мой, Многомилостиве”. — Ирмос 6-й песни канона 6-го гласа, который поют на отпевании. Кстати, кресты на куполах многих церквей в форме креста над полукругом, воспринимаемые многими как торжество Православия над мусульманством, означают в первую очередь якорь — символ спасения и надежды.

25“Никтоже достоин от связавшихся плотскими похотьми и сластьми приходити, или приближитися, или служити Тебе Царю Славы…”, — начало тайной священнической молитвы на Литургии во время пения Херувимской песни. Здесь, очевидно, необходимы две оговорки. Во-первых, невозможное людям возможно Богу, Который волен спасти, кого пожелает, но это не значит, что мы вправе сознательно испытывать Божие долготерпение. Во-вторых, всякий христианин, согрешивши, отпадает от Церкви и вновь присоединяется к ней лишь через таинство покаяния, так что если он честно спросит себя, принадлежит ли он в данный момент к Церкви, то очевидно, что ответ не всегда будет положительным.

26Удивительный термин, вызывающий технологические ассоциации, связанные с обогащением породы.

27“Древле убо от не сущих создавый мя, и образом Твоим Божественным почтый, преступлением же заповеди, паки мя возвративый в землю, от неяже взят бых, на еже по подобию возведи, древнею добротою возобразитися”.

28Не уклони сердце мое в словеса лукавствия, непщевати вины о гресех (Пс 140:4) — поется на литургии Преждеосвященных Святых Даров.

29Аллилуйя — ‘Слава Тебе, Боже’ (евр.).

30Суета сует, — все суета! (Еккл 1:2).

31Митрополит Сурожский Антоний. Указ. соч. С. 302.

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.