Эта история произошла несколько лет назад, но, к сожалению, она не потеряла своей актуальности. Все так же люди страдают от равнодушия окружающих, все так же мы, имея возможность пройти по пути доброго самарянина, этой возможностью не пользуемся.
Бомж лежал на шестой платформе, поперек нее, и народ густо обтекал его и перешагивал. Ярославский вокзал, воскресенье, 18.40. Тридцать шагов до спуска в метро. Пиковое время.
«Ты спишь?»— я тронул его ногой (рукой не хотелось). Если спит или пьян — иду дальше. Дома ждет сын. «Спишь?» — веки дрогнули, бомж что-то сказал невнятно. Вокруг шумел поток людей. «Выпил?» Он не понял. Я показал на горло — ясный знак. Вновь не расслышал его ответ, но веки как будто сказали «нет». «А что с тобой?» — склонился ниже. Угадываю шепот: «Избили»— «Кто?» Опять угадываю: «Милиция». — «Когда?» — «Вчера вечером». — «И что же, ты с тех пор здесь лежишь?» — «Да».— «А сюда как попал?» — «Дополз».
Бомж как бомж — опустившийся до предела. Спутанные волосы, черная короста на руках и лице, кровоподтеки — а может быть, и какая-нибудь парша. Специфическая вонь. И на асфальте от лежащего следы высохшей мочи. Ноги босые в калошах, одна полусогнута, другая неестественно вывернута. Слипшаяся грязная бородка.
«Что же с тобой делать?» (Я спешил). Бомж смотрел, не отвечая. Казалось, он постепенно выходил из забытья и начинал сознавать положение. «Может быть, вызвать «скорую»?» — «Да, если можно». Но я все мялся в нерешительности. «Скорая» на мой вызов к бомжу просто не приедет или будет ехать несколько часов. Такой опыт я имел. Я обещал заниматься с сыном, опаздывал, а эта встреча грозила затянуться.
Опять наклоняюсь: «Где ты живешь? Есть у тебя дом?» — «Раньше имел». — «Где?» — «В Баку». — Все это тихо, на пределе слышимости.— «И что же, все бросил?» — «Испугался, уехал. Ко мне приходили, угрожали». — «Когда же уехал?» — «В 90-м году…». — «Ну и что же теперь?..»
Я все тяну время, не приняв решения. Кто-то из проходящих с вновь прибывшей электрички кинул на лежащего человека кофточку. Значит, пожалел. Кто это был, я не видел. «В больницу хочешь?» Он молчит, но опять веками отвечает «да».
Иду в вокзальное отделение милиции. Думаю: «Может быть, он беженец, а может быть, «профессиональный» бомж-алкаш. Били? Наверное. Кто бил? Может, милиция, а может, и кто иной. Лицо разбито, передних зубов нет. Нога вывернута. Цел ли позвоночник?»
Милиционер не хочет идти. Я тяну его, чтобы он увидел лежащего на месте, тогда будет в ответе — иначе оставит как есть. Бомжей — что вшей. Надоели.
«С ними ничего сделать нельзя, — жалуется милиционер по пути. — До этих перемен… можно было по крайней мере арестовать — все ж не помирать ему, на казенных харчах. А теперь… Никому ни до кого. Свобода! За что арестовывать? Он же не своровал, не убил. О таких государство не заботится. И они мрут. Вы одного увидели, а их кругом вокзала — обойдите — десятки. А прошлой осенью что делалось! Никакие больницы не справятся. Теперь стало их гораздо меньше — почти все за зиму перемерзли».
«А ночлежек, приютов нет?» — спрашиваю я.— «Есть, но очень мало. Одно название. Сделаны, чтобы деньги отмывать».— «Вот как?». Милиционер спохватывается, что сказал лишнее: «Я не знаю, предполагаю».
Подошли к бомжу. Брошенной на него кофты уже нет — кто-то забрал. «Кто тебя бил?»— спрашивает милиционер. Человек лежит, губы его вздрагивают, в лице колебание, но он молчит. «Так кто же тебя бил?» — «Не знаю, не помню». — «А как ты здесь оказался?» — «Не помню. Дополз». — «С каких пор здесь лежишь?»— «Со вчерашнего вечера».
Вновь отправляемся в участок — звонить, вызывать врача. Хочу присутствовать при вызове. Возвращаемся опять на платформу. Наконец подходит молодой парень в белом халате, в руке — чемоданчик «первой помощи». — «Вы врач?» — спрашиваю.— «Медбрат». И, обернувшись к лежачему: «Вставай. Пошли». — «Не могу». —«Как, не можешь? Я, что ль, тебя буду подымать? Вставай — иди», — и в подкрепление слов привычно пинает его.
Человек закопошился, делает попытку сесть, падает. Я вижу, как изгибается его неестественно-вывернутая правая нога там, где ей не положено изгибаться, — посреди берцовой кости.. Очевиден перелом. Но «мед брат» еще несколько раз пинает. Закатывает брючины тыкает пальцем: «Что чувствуешь?».— «Очень больно». — «Значит, чувствуешь — вставай». Но смиряется перед очевидностью.
Теперь вызывают перевозчика — специально прикрепленного к медпункту носильщика с тележкой: другие не поедут. Вот и тележка. «Влезай на тачку». Но и этого лежащий сделать не может. Мы с милиционером втаскиваем его. Нога его неестественно мотается. Носильщик везет тележку, «медбрат» важно следует рядом, милиционер уходит. Толпа, густая перед вокзальным табло, когда мы пробираемся через нее, брезгливо расступается перед чудовищной нечистотой бомжа.
Мы въезжаем в медпункт, человека сгружают на пол. «Что вам нужно?» — спрашивает меня женщина в голубом халате, врач. — «Хочу проследить, чтобы вызвали «скорую».— «Мы сделаем это. Вам нечего здесь делать», — но потом смягчается и не возражает против моего присутствия.
«Как тебя зовут?» — спрашивает она лежащего. «Воронин Владимир Васильевич» (фамилию здесь изменяю — вдруг попадется знакомым этого человека? Зачем? Счеты Владимира Васильевича теперь в другом месте). «Сколько лет?» — «Пятьдесят шесть».
Опять звучит вопрос: «Кто тебя бил?» Опять в лице лежащего колебание. Врач поясняет: «Ну — в милиции, или дружки, или незнакомые?» — «Незнакомые. Не помню». Она записывает в журнал и уходит звонить в «скорую». Мужчина просит пить. Помогаю ему приподняться, чтобы глотнул. Помогаю аккуратно, не хочу испачкаться. Трогать его неприятно. Спрашиваю еще раз: «Так кто же все-таки тебя бил?» — «Милиционеры», — опять отвечает он.— «За что?».— «На ночь выгоняли из вокзала, закрывали».
«Близкие какие-нибудь у тебя есть?» — «Есть». — «Где?»— «В Москве жена и сын». — «Как же ты говорил, что из Баку?».— «Я из Баку, с женой и сыном давно не живу». — «Они знают, что ты здесь?»— Качает головой. — «Сколько сыну лет?». — «Двадцать два. Я уехал в Баку, когда он был еще маленький. Там работал, имел двухкомнатную квартиру». — «А кем работал?»— «Фрезеровщиком».— «Может быть, сыну твоему сообщить, что ты в больнице?» — «Нет, нет! Не надо…» — «Что так?» — Воронин показывает на себя глазами: «Стыдно в таком виде». — «А ты хотел бы работать?» — «Да. Я еще могу». — «А ты не спился за эти годы?» — «Нет»,— отвечает он (так или не так — могу ли знать?). «Не алкаш?» — все допытываюсь я бессмысленными вопросами, и он их принимает как должное: «Нет, я не спился».— «Ты же понимаешь, — говорю я, и мои слова над лежащим звучат как нравоучение, — тебя в больнице подлечат. А дальше? Тебе работать нужно. Если вернешься на вокзал, ты так… Еще месяц, два, до следующей зимы — и все, тебе конец». Он кивает: «Я знаю. Мне бы хоть какой уголок в общежитии. Я бы работал…» — «Из Москвы надо уезжать, здесь ты себе места не найдешь. Ехать надо в деревню или маленький городок, где могут быть нужны руки. Поедешь?» – «Конечно, поеду». (Я не очень верю его ответам, но остается удовлетвориться этим.)
«А документы у тебя есть?». — «Да. Есть паспорт и еще бумага о том, что я беженец». — «Что, официальный документ о беженстве?» — «Да. Когда только приехал в Москву — получил».
Значит, он берег документ все эти годы, значит, надеялся. Он делает попытку достать какую-то бумагу из внутреннего кармана пальто. Я вижу край бумаги, но рука его трясется, и я его останавливаю. Сам лезть в его карман без крайней нужды тоже не хочу. И зачем? Я найду Воронина в больнице, тогда и посмотрю документы.
Главное, отправить его туда. Это максимум, который я могу сейчас от себя требовать. Так мне кажется. Но с уходом все медлю, говорю: «У меня есть знакомая из комитета по беженцам. Так что в больнице я тебя разыщу».
«Приду домой,— говорю Воронину.— оттуда позвоню, узнаю, в какую больницу тебя положат». Женщину-врача прошу записать телефон медпункта. Пишет. «А как вас зовут?» — спрашиваю я. Молчит. В глазах тревога. В нашей стране всегда боятся ответственности — все равно за что, например, за участие в судьбе человека. На всякий случай лучше не сообщать имени. Я ее понимаю, потому что все эти эмоции знаю по себе.
«Боитесь?» — этот вопрос решает дело.
«Что мне бояться? — говорит она. — Прошло то время когда боялись»,— и назвала имя и фамилию… Я их приводить не буду. И после этого вдруг помягчела, и другим, доверительным тоном продолжала:
«В страшное время мы живем. Никому ни до кого нет дела. Нам самим как бы только душу свою сохранить… А вы идите домой, не беспокойтесь, я прослежу, чтобы его взяли в больницу. И если «скорая» откажется, так бывает, мы сами его на перевозке отвезем…». Я простился с нею и вышел к Воронину.
Он лежал в той же позе, с тем же выражением терпения к своему страданию и смирения со всем тем, что происходило с ним и как поступали с ним окружающие. Я протянул ему руку: «До свидания, Владимир Васильевич. Я обязательно найду вас в больнице, тогда и поговорим, как быть дальше». Он приподнялся, насколько мог, и взял мою руку: «Спасибо, спасибо… спасибо Вам…»— «За что спасибо?— возразил я.— Я для Вас ничего еще не сделал».— «Как за что спасибо? Как ничего не сделали? Да если бы не Вы, я бы до сих пор лежал на платформе». Я пожал ему руку и вышел.
К сожалению, из нас двоих прав оказался я— не за что, увы, было меня благодарить. Я не помог этому человеку, я спешил…
Возвращаясь, чувствовал себя почти героем. Думал: помог — еще помогу. Но мгновения, когда нам дано помогать, кратки. И если мы их упустили, они не вернутся. Мы думаем: мы помогли — и нам должны быть благодарны. На деле благодарны должны быть мы — что нам было это дано. Если бы самаритянин из евангельской притчи, найдя избитого на дороге, мимо которого прошли священник и левит, не забрал бы его тотчас с собой, не довез бы до гостиницы, не заплатил бы своих денег хозяину, поручая раненого, и не пообещал бы впредь заплатить еще, но прошел бы мимо, и, лишь дойдя до города, куда спешил, послал бы кого-либо за избитым, как знать, довез ли бы еще его живым…
Я думал: разыщу Воронина в больнице и помогу… А надо было в тот вечер просто ехать с ним.
По телефону узнал — отправили его в N-ую больницу. Узнал и телефон «координационного совета по делам беженцев». Мне дала его одна знакомая, с которой дружили много лет, и разошлись в последние годы «по политическим причинам». Но перед несчастьем этого человека разногласий не было. Л. В. сказала: «Если будут трудности, звони — попробую помочь». Но воспользоваться ее помощью не пришлось.
«А, бомж…— ответили мне из приемного покоя на следующий день…— Его отправили в 1-ю реанимацию».— «В каком состоянии?». — «В тяжелом».— «А с чем отправили туда?».— «С переохлаждением». (Странно, я накануне не видел у него никакого переохлаждения. Руки его были теплые, хотя сам он был слаб.)— «А где теперь его документы?» — спросил я. — «Какие документы?» — женский голос удивился. — У него не было ничего». — «Как не было, я сам видел — был паспорт и документ о беженстве! Они лежали во внутреннем кармане пальто». — «Говорят вам, у него не было ни документов, ни пальто. И вообще одежды не было…» — «Как же не было? Я вчера сам его отправлял, видел». — «Ах, это вы его отправили? Так вот что я вам скажу… Когда я сегодня заступила на смену, он уже был без одежды и документов…» — «Сегодня?». — «Да, сегодня». — «Но документы — его единственная надежда… И почему только сегодня? Ведь он был привезен в больницу вчера в восемь вечера». — «Не знаю,— сказала она,— я увидела его сегодня в девять утра, голого… И я должна была обрабатывать его, а это ужас! Это уму непредставимо, до чего довел себя человек. И вам скажу — вы пожалели его легкой жалостью. Отправили в больницу! Вы бы приехали сами да обработали его вместо меня. Тогда бы это была жалость… »
Она бухнула трубку.
Бригада ли «скорой» или врачи больницы содрали с Владимира его одежду, сожгли в контейнере еще вечером — чтобы не было вшей. Никому не хотелось заниматься им, да и был вечер воскресенья, когда в больнице дежурные. И Владимир, голый, лежал ночь в приемном покое больницы, больной и голодный, плюс к тем суткам, которые пролежал на платформе. И только в 10 или 11 утра его отправили — но уже в реанимацию, с переохлаждением. А вечером того же дня я узнал, что он умер.
Мама сказала: «Может быть, для него так и лучше?» Может быть, но не мне это знать. Печально! Я упустил момент, когда мог помочь. Отчасти по незнанию (полагал, что в больнице сразу будет оказана помощь). Отчасти же, не будем лукавить, потому, что мои дела дома были для меня важнее того, что я делал для этого забытого человека. Делал, как бы заставляя себя, а сердцем спешил домой.
Воронину эта писанная мной история его смерти не нужна. Но кто же мы? Я описал то, что видел, и себя — все, как было. Здесь много промелькнуло лиц. Государство в лице чиновников (людей же!) — отвернувшееся от бездомных. Громилы, изгонявшие людей из их домов. Милиция, выметавшая бомжей из вокзалов на мороз и смерть (по указу же свыше!), и те милиционеры, которые выпихивали конкретно бомжа Владимира Воронина, избившие его, сломавшие ногу и бросившие на перроне. С десяток тысяч обыкновенных и не злых граждан, просто спешивших по своим делам, перешагнувших через лежащего. И кто-то бросил на него кофту, и кто-то забрал ее. Я, так и не сумевший ничем ему помочь, как все, спешивший к себе. «Медбрат», пинавший его ногой. И наконец, наши медики — врачи или сестры, довершившие дело, содравшие одежды с больного, продержавшие ночь без помощи и допустившие переохлаждение и смерть его.
Спросим себя — кто мы? Кто ты, мой читатель? Какой из перечисленных категорий принадлежишь (чиновники, громилы, стражи порядка, перешагнувшие, не умеющие, докончившие дело)? Кто мы? И что может ждать Отечество наше по делам наших рук?
Читайте также: