Наталья Шаховская-Шик. Рассказы о детях

От публикатора. Автор этих рассказов — Наталия Дмитриевна Шаховская-Шик, мать пятерых детей, жена священника о. Михаила (Михаила Владимировича) Шика, расстрелянного в 1937 г. “за актив-ное участие в контрреволюционной организации церковников-неле­галов”.

Она была третьим ребенком в семье князя Дмитрия Ивановича Ша­ховского (внука декабриста Ф. П. Шаховского), земского деятеля, члена ЦК партии конституционных демократов, одного из министров Временного правительства, последние годы своей жизни посвятившего изучению философского и литературного наследия П. Я. Чаадаева (он также расстрелян в 1938 г. в возрасте 76 лет “как участник контрреволюционного заговора”).

Н. Д. родилась в 1890 г. в с. Михайловском (имении деда) близ Ярославля, училась в Ярославской женской гимназии; в 1913 г. закончила исторический факультет Московских Высших женских курсов и в период с 1912 по 1917 гг. работала в издательстве К. Ф. Некрасова, где опубликовано несколько ее работ — исторические очерки, биография в. г. Короленко, положительно оцененная им самим; статья памяти А. П. Чехова и др.

После революции она сменила литературную работу на общественную — заведовала культурно-просветительским отделом Дмитровского Союза Кооперативов; затем, поселившись в Сергиевом Посаде, преподавала в местном педагогическом техникуме. За это время она прошла путь от детской веры в Бога, через потерю ее, к новому, уже взрослому осмыслению своей веры, которую пронесла через всю остальную жизнь.

Выйдя в 1918 г. замуж за крестившегося еврея — М. В. Шика, который позднее, в 1927 г., в ссылке принял священнический сан, она первые годы супружества оставалась бездетной, очень тяжело переживала это (врачи ничего не обещали), и появление на свет в 1922 г. первенца — Сергея восприняла как великое чудо, но при этом ей пришлось сделать трудный выбор. Рождение ребенка, по мнению врачей, грозило повлечь за собой новую вспышку туберкулеза, перенесенного ею в 1914–15 гг., и болезнь могла оказаться смертельной. Н. Д., выяснив, что будущему ребенку ничего в этом случае не грозит, категорически отвергла аборт, сказав, что “жизнь за жизнь — это не так уж дорого”. И она дала жизнь еще четверым детям.

С чувством благоговения и пристальным вниманием она относилась и к своим, и к чужим детям, записывала (особенно о первых трех) все, что казалось ей важным для понимания их внутренней жизни. Позднее, в 30‑е гг. эти записи оформились в маленькие рассказы, которые писались “в стол” и до сих пор нигде не были опубликованы.

Все действующие лица — реальные дети со своими подлинными именами: Никита — сын художника В. А. Фаворского, большого друга о. М.; Сережа, Маша, Лиза (Елочка), Дима и Николенька — дети Н. Д. и о. М. с разницей в возрасте 1,5–2–3 года; Таня и Алеша — дети еще одного друга семьи — священника о. Сергия Сидорова.

В конце 20-х — начале 30-х гг. Н. Д. сотрудничала с издательством “По­средник”, переводила и писала для детей и юношества популярные книжки о путешественниках, изобретателях, ученых. Последняя ее книга, написанная вместе с М. В. Шиком, — о Фарадее — была издана трижды: в 1937 г. (“Загадка магнита”), в 1947 г. (“Майкл Фарадей”) и в 1968 г. (“Повелитель молний”).

Затем Н. Д. довелось пережить арест мужа (1937 г.) и неизвестность о его судьбе, бытовые и моральные тяготы немецкой оккупации в городке Малоярославце (октябрь — декабрь 1941 г.). Кроме бомбежек, холода и голода (а семья Н. Д. в это время выросла до 12 человек, так как вокруг нее, кроме собственных детей, собрались родные и неродные старушки, бежавшие от московских бомбежек и малоярославецкой бесприютности), было и самое страшное — вызов в немецкую комендатуру и указание явиться с детьми (полуеврейской крови) 24 декабря. Детям (17‑ти, 15‑ти, 13‑ти и 11‑ти лет) грозила отправка в гетто. Никакие справки о том, что ее муж и дети — православные, не играли роли: имела значение только кровь… И что же? 24–26 декабря комендатура не работала — Рождество! В ночь на 27‑е начался обстрел города подошедшими нашими войсками, комендатура спешно выехала, а 1-го января 1942 г. в город вошли наши части. И такие чудеса сопровождали Н. Д. всю ее жизнь.

Однако здесь она уже не устояла против своего давнего врага — туберкулеза и умерла в Московском Туберкулезном институте 20 июля 1942 г.

Е. М.

I. Никита

Никиту разбудили в 4 часа утра. Было совсем темно, и он долго не мог понять, зачем надо вставать, хотя мама с вечера и говорила ему, что они ночью поедут на поезд. Поезд шел в 6 часов утра. Днем ли, ночью ли, все равно надо было ехать на вокзал через всю Москву на салазках, потому что ни трамваи, ни автобусы по Москве не ходили.

Был 1919 год.

Никита спросонья сердился и брыкал свою маму ногами. А мама растерянно и жалобно повторяла:

— Ну, Никита, ну Никита же. Ведь дядя Миша за нами приехал.

Мама была очень кроткая и никогда не сердилась, но часто плакала, потому что папа был на фронте.

Никиту все-таки одели, вывели на улицу и усадили на мягкие вещи на салазках.

И когда дядя Миша повез салазки по пустым и сонным улицам, Никита подумал, что ночью ездить лучше, чем днем: все видно, но все другое, на себя непохожее.

Была оттепель, хотя стоял конец декабря. Салазки плохо шли по талому снегу. Дядя Миша часто останавливался и вытирал лоб. Мама подходила сзади и спрашивала:

— Никита, ты не спишь, не упадешь?

Никита отвечал, подумав:

— Не сплю.

В поезде его усадили у окна и он, не спеша, пожевал кусочек черного хлеба, который мама достала из кармана.

— Что, Никита, — спросил дядя Миша, — ты рад опять ехать в Сергиево?

Никита сначала поднял брови, потом открыл рот и опять его закрыл, потом открыл опять и наконец сказал:

— Да.

И через три минуты:

— Там лучше.

— Чем же там лучше? — продолжал спрашивать дядя Миша.

Никита ответил после размышления:

— Там цветы.

— Ну, — сказал дядя Миша, — теперь зима и цветов нет.

— Травка, — сказал Никита, еще подумав.

— И травки нет, везде снег.

Никита думал очень долго и наконец сказал:

— Деревья.

— Вот это так, — сказал дядя Миша. Но ведь и в Москве есть деревья.

Никита помолчал. Но минут через пять он опять открыл рот.

— Москва, это вроде пустыни, — сказал он.

— Ну? — удивился дядя Миша. — Разве в пустыне есть дома? А людей-то в Москве сколько!

Но Никита уже ничего не отвечал. Он подумал, что дядя Миша, наверно, понимает, что он хочет сказать, а только ему хочется поговорить. А это так и было на самом деле.

В Сергиеве Никита с мамой должны были жить при детском клубе, где мама получила место. Но пока комната их была неустроена, дядя Миша взял их к себе. Он жил со своей женой в маленьком домике на краю города. Никите нравилось, что домик и все в нем маленькое, точно игрушечное: маленькие комнатки и окошечки маленькие и кухня маленькая, а печка большая. И тепло.

Разбирали вещи и день прошел очень быстро. А вечером мама сказала, что у нее есть для Никиты яичко и пошла его варить. Никита же залез на кровать и нечаянно заснул.

Проснулся он только утром и сейчас же спросил:

— Мама, а где яичко?

— Вот оно, — радостно сказала мама, — кушай с хлебом.

Но Никита долго что-то соображал и наконец заплакал.

— Что с тобой, — растерянно спрашивала мама, — о чем ты плачешь, чего ты хочешь?

— Я хочу вчера съесть яичко, — сквозь слезы отвечал Никита. И он долго не мог утешиться, потому что понял невозвратимость прожитого дня.

Никите было 4 года.

 

II. Утро

Сережа только что встал.

Няня его умыла и застегнула ему все пуговицы.

После этого он отправился в обход.

Сначала к папе, который как раз проснулся.

— Папа, ты сто?

— Я ничего, а ты что?

Сережа тоже хочет сказать “ничего”, но у него это выходит так:

— Ни-сю-во.

При этом круглая его рожица расплывается, и папе очень хочется поймать Сережу и поцеловать, но он уже у мамы.

Мама держит на руках новую, недавно родившуюся сестричку.

— Мама, ты сто?

— Я детку кормлю, а ты что?

— Ни-сю-во.

Сережа улыбается и мама тоже. А детка еще не умеет улыбаться. Она только сосет и косится на Сережу одним глазом.

Теперь в кухню, к няне.

— Няня, ты сто?

— Я самовар ставлю, а ты что?

— Ни-сю-во.

Сережа трогает самовар пальцем, и наскоро обменявшись с няней улыбками, бежит в столовую к бабушке.

— Бабуська, ты сто, сидишь?

— Сижу, милый, чулок штопаю, а ты что?

— Ни-сю-во.

Сережа очень доволен разговором. Он думает, не начать ли обход сначала, но вдруг соображает, что все заняты, а он нет. Он хмурит брови, потом растопыривает пальцы и смотрит на них горестно.

— Пустые юки. Ай-яй-яй, пустые юки.

Может быть, дело дошло бы до слез, но тут как раз няня зовет пить молоко, и Сережа лезет на свой высокий стул.

На столе стоит его старая кружечка с отбитой ручкой. Сережа на нее смотрит любовно и сожалительно, но когда мама по ошибке хочет налить в нее молоко, он протестует:

— Неть. С ай-яй-яй-ем. Не надо с ай-яй-яй-ем.

Все сломанные вещи называются “с ай-яй-яй-ем”.

Выпив молоко, Сережа опять озабоченно поглядывает на свои растопыренные пальцы и мама поскорее дает ему фасольку.

Разноцветная фасоль в высокой жестянке и круглая деревянная чашечка — это одно из любимых Сережиных занятий. Он насыпает в чашечку немного фасоли и спрашивает маму:

— Мало?

— Мало, — говорит мама, наливая папе чаю.

Сережа подсыпает еще и опять спрашивает:

— Мало?

— Мало.

Так продолжается довольно долго. Наконец Сережа насыпает полную чашечку и спрашивает:

— Много?

— Много, — говорит мама, вытирая чашки.

Сережа, просияв улыбкой, высыпает всю фасоль обратно в жестянку и начинает сначала:

— Мало?

Он мог бы заниматься этим еще долго, но в это время звонят и входит Баб-Вав.

— Погода очень хорошая, — говорит она, — я пришла погулять с Сережей.

Баб-Вав неродная бабушка. Она очень толстая и очень добрая. Сережа очень ее любит. Но все-таки он стоит в нерешительности: а как же фасолька? Но Баб-Вав берет его за руку, а мама уже надевает шапку.

— Мы пойдем к пруду, — говорит Баб-Вав, — хочешь?

— Хотю.

Стоит конец августа и листья на березах уже желтеют, но на небе ни облачка и на солнышке даже жарко. По дороге встречается много гусей. Совсем недавно Сережа называл их “га-га-га”, а потому и гулять у него называлось “га-га-га”, но теперь он уже хорошо говорит “гуси”.

— Вон перышко, — говорит Баб-Вав, — это гусь, верно, потерял.

Сережа поднимает перышко и бежит за гусем:

— На, гусь. Гусь, на!

Но гусь с криком, растопырив крылья и вытянув шею, хочет ущипнуть Сережу за палец, и Сережа бежит обратно тоже с криком.

На пруду плавают утки. Пруд длинный, похож на реку. В самом узком месте через него идут мостки. Сережа стоит на мостках и кричит: “ути, ути”. Он уже забыл свою обиду на гуся. Ему очень весело. Он бывал здесь не раз за свою двухлетнюю жизнь, но сейчас он как будто впервые понял, как все это, — вода, облитая солнцем, желтеющие деревья, смешные проворные утята, — удивительно, интересно и красиво.

— Сережа, посмотри назад, — говорит Баб-Вав.

Сзади, совсем близко, плывет быстро-быстро перебирая лапками, большая утиная семья. Сережа смеется. Может быть, ему хотелось бы сказать Баб-Вав о том, что жизнь прекрасна. Но он только всплескивает руками и произносит в восхищении:

— Ой, батюски, еще ути!

 

III. Каприз

Мама часто говорила:

— Сережа, прогони каприз.

Сереже было три с половиной года. Нельзя сказать, чтобы он был злой или упрямый мальчик, но только он никак не мог примириться с тем, что что-нибудь происходит не так, как ему казалось должным.

Башмаки, например, надо было застегивать крючком, а крючок Сережа должен был сам вешать на место. Если же кто-нибудь застегнет ему башмаки без помощи крючка, Сережа плакал и требовал, чтобы все сделали сначала.

Сережа очень любил встречать папу, когда тот приезжал из Москвы. Но иногда случалось, что Сережа еще не успеет выйти на крыльцо, а папа уже входит в переднюю. Тогда начинался ужасный рев:

— Я хотел встретить…

И папа поскорее надевал опять шапку и, не снимая заплечного мешка, убегал на улицу, а Сережа бежал за ним его встречать и через пять минут оба возвращались очень довольные. А если папа очень устал и спешил поговорить с мамой, и не хотел идти опять на улицу, Сережа долго плакал:

— Я не успел встретить…

Вечером обыкновенно мама брала Сережу на руки или на спину и несла в кроватку. Но раз у мамы болела голова, и она попросила няню снести его спать. Сережа разбушевался:

— Неси меня назад в столовую, а мама пусть снесет в постель.

Но мама не захотела, говоря, что это каприз, и Сережа плакал очень долго. Потом сказал сердито: “Вытри глазки” и уснул.

Бывало и так, что кто-нибудь найдет клопа и выбросит, а Сережа начинает плакать:

— Я не видал, какой клоп.

И много еще бывало случаев, когда Сережа кричал и плакал, а мама говорила серьезным голосом:

— Сережа, прогони каприз.

Не знаю, говорила ли она это в тот день, о котором я хочу рассказать. В этот день Сережа не хотел идти домой с гулянья, когда надо было обедать. Мама повела его домой за руку, но он поднял крик в сенях. Мама хотела его оставить и уйти домой одна, но он не хотел оставаться один и весь красный, с мокрым лицом и раскрытым ртом бежал за мамой и хватал ее за шубу, чтобы заставить вернуться.

Вдруг он остановился посреди сеней, повернулся спиной к маме и стал топать ногами и кричать: “Уходи, уходи”. Потом послышался какой-то писк. Потом Сережа стал махать рукой изо всех сил и все кричал: “Уходи, уходи”.

— Что с тобой, Сережа, — испуганно спросила мама. — Кого ты гонишь?

— Я гоню каприз, — отвечал Сережа сквозь слезы. — Слышишь, мама, это он пищит: пи-пи-и — вон как пищит, это он уходить не хочет. Ну, уходи же, уходи!

Мама так удивилась, что ничего не могла сказать. Она стояла и смотрела, как Сережа боролся с капризом, пока он не повернул к ней еще мокрое от слез, но уже сияющее лицо:

— Ушел. Совсем ушел. А ты слыхала, как он пищал?

Сережа пошел домой и стал раздеваться. Тогда мама, наконец, поняла. Она поняла, что ее мальчик одержал первую в своей жизни великую победу. И когда она вошла за Сережей в дом, он увидел с удивлением, что мама смеялась, а по щеке ее бежала слезинка.

После того, как Сережа научился гнать каприз, взрослые научились ему помогать. Для этого выработались разные приемы: можно было слегка похлопать Сережу по спинке и подуть за воротник рубашки, или пошарить за воротником, чтобы выгнать спрятавшийся каприз; можно было покричать на него и даже потопать: каприз бежал с позором, а Сережа сквозь слезы сиял улыбкой. Но удивительно, что иногда все, — и Сережа, и мама, и другие, — забывали об этом простом и могущественном средстве, а каприз пользовался этим и праздновал победу.

Случилось раз, что мама приехала с Сережей в Москву. У нее была большая тревога за папу и она была утомлена и расстроена. Вечером пришла нежеланная гостья. Мама сидела с ней в бабушкиной комнате, а Сережу уложили рядом в дедушкином кабинете.

Сереже давно уже полагалось засыпать одному. Но здесь, в чужой комнате, и оттого, что мама с ним плохо простилась, ему было очень скучно. Он плакал и звал маму.

Бабушка хотела к нему пойти, но мама ей не позволила. Она сказала:

— Я с таким трудом приучила его засыпать одного, а если раз около него посидеть, то он и всегда будет просить.

Сережа вспомнил, что надо прогнать каприз и не мог. Ему казалось, что какие-то страшные капризы лезут на него из-под дивана и крепко держат его длинными пальцами.

Он плакал и кричал.

В бабушкиной комнате разговор не клеился. Всем было скучно.

— Бедный мальчик, — сказала гостья, — пойдите уж к нему.

— Совсем не нужно, — отвечала мама, — он так лучше успокоится.

Если бы она слышала, что кричал Сережа, она, пожалуй, бы к нему пошла. Он кричал:

— Помогите мне кто-нибудь прогнать каприз!

Но мама этого не слыхала. Она закрыла покрепче дверь и разговаривала с неприятной гостьей.

И Сережа плакал, пока добрый сон не прогнал все капризы.

IV. Коклюш

На стене висела длинная бумажка. Против чисел месяца стояли палочки неровными заборчиками.

Палочками я отмечала каждый приступ кашля, чтобы знать — сколько их было за день.

Заборчики делались все длиннее, а Сережа все худел и бледнел. Коклюш мучал его уже месяц и все усиливался. Надо было питать Сережу как можно лучше, но питание все выходило обратно при кашле.

Лекарства не помогали. После приступа, лежа в изнеможении, Сережа протягивал дрожащую руку к чашечке с размоченной просвиркой и говорил слабеньким голоском:

— Святые лекарства лучше помогают.

В этот день было больше 20 припадков и последний был очень силен. В тазике, над которым наклонялся Сережа, было много крови. Легочные сосуды разрывались от страшного напряжения.

Я была одна с Сережей в тихом мезонине, который нам уступила Баб-Вав. И когда Сережа наконец уснул на большой Баб-Вавиной кровати, я с тоской посмотрела на часы и на свой диванчик.

Было почти 11 часов. Я очень устала. Ложиться спать? Но ведь я знала, что не пройдет и часа, как меня разбудит слабый задыхающийся крик и мальчик забьется, захлебываясь в судорожном воющем кашле.

Ночью припадки были так же часты, как и днем. Сегодняшний день обещал плохую ночь.

Нет, лучше не ложиться.

Что же делать? Читать? Молиться?

Я начала молиться Божией Матери.

Я читала один за другим каноны и акафисты из своего молитвенника и роняла слезы на книгу. Я думала о Сережином отце, который так далеко. Неужели ему не суждено больше увидеть своего первенца?

Прочитав все, что было в моем молитвеннике, я посмотрела на часы. Было уже больше 12‑ти. Припадка еще не было. Я начала читать сначала с вдруг проснувшейся надеждой. 1 час. 2 часа. Припадка не было.

А если так, то я буду молиться всю ночь!

Впервые в жизни я так ясно ощутила молитву как реальную вещественную силу, противостоящую страшной силе таинственной болезни.

Я вспомнила, как побеждали израильтяне, пока Моисей держал распростертые руки…

В 4 часа утра я подошла к Сереже. Он спал спокойно. На душе у меня тоже было спокойно.

Я не могла больше молиться. Я легла на свой диванчик и уснула. Через час меня разбудил испуганный крик. Но припадок уже не был так силен.

Болезнь начала уступать…

 

V. В зимний день

Маша с тетей Аней поехали к доктору, то есть Маша поехала на санках, а тетя Аня ее везла. Маша была здорова, но тете Ане надо было поговорить с доктором, а Маше надо было погулять, так как погода была очень хорошая. День был ясный, с легким морозцем. Стоял конец февраля.

Маша сидела закутанная в санках и всю дорогу молчала. Только когда приехали, она тихо сказала:

— Я флаг видела.

Маше было два с половиной года. У нее было бледное некрасивое личико и почти всегда серьезный вид.

Она дожидалась в санках, пока тетя Аня поговорила с доктором, и молча ехала обратно. Только когда остановились у мостика, близко от дома, она сказала так же тихо: “Я два флага видела”.

Маша жила не дома, а у бабушки, потому что у Сережи был коклюш. Но коклюш уже почти прошел и доктор позволил детям встречаться на гуляньи.

И вернувшись от доктора, тетя Аня с Машей поехали посмотреть, не гуляет ли Сережа.

Сережа стоял около ворот в коричневой поддевочке с красным кушаком и с лопаткой в руках. Он был старше Маши на два года.

Дети не виделись 2 месяца. Тетя Аня сказала, что они могут поздороваться, но не целоваться.

— Зд’яствуй, Маша, — сказал Сережа.

— Здляствуй, Селеза, — сказала Маша.

Она сидела в санках, а Сережа стоял с лопаточкой. Оба долго молчали. Тетя Аня тоже молчала и на них смотрела.

Маша поглядела на Сережины покрасневшие щечки, на руки в стареньких рукавичках и спросила с серьезным и заботливым лицом:

— Селеза, ты не озяб?

— Нет, я не озяб.

Солнышко заходило. Косые его лучи, прорвавшись из-за церкви, осветили верхушки берез бульвара.

Маша посмотрела кругом и опять на Сережу. Ей хотелось много сказать, а слов не было. И она спросила нежным протяжным голоском:

— Селезенька, ты не озяб?

— Нет, Маша, не озяб.

— Ну, пора по домам, — сказала тетя и повезла Машу к бабушке на другой конец бульвара, а Сережа пошел домой.

 

VI. Сорока

Елочка лежала на кровати распеленутая, а Маша стояла около кровати: ей велели смотреть, чтобы сестричка не упала. Маше еще не было двух лет, а Елочке было всего три месяца. Она хватала ручками воздух и молотила ножками по кровати, как будто танцевала лежа. И ручки и ножки были очень смешные: малюсенькие, а все пальчики есть. И ноготки.

Пока Елочки еще не было, Маше очень хотелось, чтобы у нее была сестричка, но теперь она была не очень довольна. С сестричкой нельзя было играть: то она плачет, то сосет, то спит, и на руки ее не дают, говорят: “мала, уронишь”. Главное же, Маше часто очень хотелось, чтобы у Елочки была бы своя, другая мама. Она еще чуть-чуть помнила, как хорошо было лежать у теплой груди и сосать и, когда мама брала кормить Елочку, ей было немножко обидно.

Но сейчас Маша не думала об этом. Она ловила своей маленькой ручкой крошечную ладошку и смеялась. Что-то очень знакомое, приятное напоминала ей эта ладошка. И вдруг она вспомнила:

— Сорока!

Сорока — которую мама и няня столько раз делали на ее собственной ладони.

“Сорока-белобока, на порог скакала, кашку варила, деток кормила”.

И Маша радостно закричала маме:

— Тута мозьно деить соёку.

Это открытие привело ее в восторг. Она ловила по очереди чуточные пальчики: “этому дала, этому дала”. Елочка выдергивала пальчики, она ничего не понимала. Но Машу это не смущало. Она забыла свое недовольство сестричкой. И когда мама подошла и взяла кормить Елочку, Маше уже не было обидно: она смотрела на маленькую ручку, которая ползала по груди, точно многоногая букашка и говорила маме возбужденно и деловито: “тута мозьно деить соёку”.

Когда мама поняла, что Маша говорила, она долго смеялась. Ей так это показалось забавно, что она рассказала об этом папе, когда поехала к нему на свидание в тюрьму, (а она там была с Елочкой на руках, потому что та еще не могла оставаться весь день без груди).

Но папа через две решетки очень мало понял.

 

VII. Аму-Дарья

Сережа писал своему отцу в Казахстан: “Мне больше всего хочется видеть тебя, папу, а потом верблюда”.

По правде сказать, Сережа сам еще не умел писать, а диктовал свои письма маме. Верблюда он видел раз в Зоологическом саду, но это был самый обыкновенный верблюд и просто стоял за загородкой. А папа писал, что у него верблюд ходит и вертит огромное колесо с маленькими кувшинчиками, которые забирают воду из глубокой канавы и выливают в маленькие канавки, по которым она бежит на поля.

И еще папа писал, что у него по городу ходят маленькие ослики и на них можно ездить. Все это было очень интересно, и Сережа едва мог дождаться, когда он с мамой поедет к папе. Мама решила его взять с собой, потому что ему еще не было пяти лет: билета брать не нужно.

Путь был долгий. Ехали в поезде больше 5 суток. И хотя мама часто говорила: “Сережа, смотри, верблюды”, Сереже все-таки ехать немножко надоело. Верблюды паслись далеко и смотреть на них из окна было неинтересно. К городу Чарджую[1] приехали под вечер и сейчас же поехали на извозчике в гостиницу. Утром мама жаловалась, что всю ночь не спала от клопов, а Сережа очень удивился: он ни одного клопа не видал.

Комната была странная: окно было посредине потолка и ничего из него не было видно.

После чаю пошли в контору пароходства и там оказалось, что пароход пойдет только через 10 дней. Мама очень огорчилась. Ждать так долго было нельзя. Она пошла в чайхану искать попутчиков. Сережа шел с ней, но все останавливался и его приходилось тянуть за руку: проехала арба на огромных колесах — спицы у колес в 2 метра, протрусили два ослика с узбекскими мальчиками, попадались навстречу узбеки в полосатых халатах и больших бараньих шапках.

— Неужели им не жарко? — думал Сережа.

Солнце палило нещадно. Реки нигде не было видно. Чайхана — это просто чайная. Только в ней нет ни столов, ни стульев, а сидят на полу на циновках и пьют чай из маленьких полоскательниц.

Попутчики нашлись: два молодых студента и сухенький старичок-агроном. Они сказали, что и лодка есть, маленькая, как раз на 5 человек. Ехать можно уже сегодня, но выезжать надо вечером, когда стемнеет и потихоньку, чтобы не узнали другие лодочники.

— Почему? — удивилась мама.

— У них очередь, кому везти, а лодки очень большие, человек на 20, надо ждать несколько дней, пока соберется партия. А эти лодочники не здешние, русские, из Турткуля приехали по своему делу и едут назад, хотят захватить пассажиров.

Турткуль — это был город, где жил папа. Все было понятно. Но днем в гостиницу пришел человек и сказал маме, что она напрасно согласилась ехать — лодка очень плохая, а река капризная… да и лодочники злы.

— Вы не знаете, какая это река.

Мама волновалась. Ехать надо было 500 километров.

А Сережа все удивлялся: где же река?

Когда стало темнеть, появилась арба на огромных колесах, откуда-то из переулка попутчики тихонько снесли вещи, положили свои корзинки, на них тюки с подушками.

— Садитесь теперь вы с мальчиком наверх, — сказал студент, — а мы уйдем вперед, так будет незаметней. Да возьмите, пожалуйста, вот этот узелок.

Мама едва взобралась на верхушку высокого воза и взяла на колени порядочный узлище. Сережа пристроился рядом. Арба тронулась.

— Сережа, ведь это кажется сырые яйца, — вдруг с ужасом сказала мама. Сережа не понял, чего мама боится. Разве это какие-нибудь особенные яйца и из них что-нибудь выведется — например, змеи? Но когда в узле захрустело и мама горестно посмотрела на свое светлое пальто, Сережа догадался, в чем дело.

Арба выехала за город и ехала скрипя и подпрыгивая по каким-то пустырям без дороги. Возчик — молодой узбек кричал на лошадь непонятные слова. Кругом не видно было ни души. В узле все хрустело, но мама уже не смотрела на пальто: она обхватила одной рукой Сережу, а другой держалась; видно было, что она боялась упасть. От ее страха, от сумерек и пустынности места Сереже стало немножко жутко.

И вдруг он увидал реку: прямо за ней всходила огромная красная луна. Вода казалась черной и другого берега не было видно. А поодаль тянулся поперек реки длинный бесконечный ряд огоньков.

— Это мост, Сережа, — сказала мама. — Помнишь, мы переезжали в Самаре мост через Волгу.

Тот был один километр с четвертью, а этот — без четверти два километра.

Арба качнулась на повороте, наклонилась, и что-то затрещало. Мама ахнула, возчик закричал на лошадь, и вдруг в тишину врезались другие нестройные крики. На берегу реки горел костер. Около него человек 10 в пестрых халатах и мохнатых шапках кричали и грозили, размахивая руками. Лошадь остановилась. К арбе подошел студент и помог маме сойти с воза. Она даже ничего не сказала про яйца и только спросила: “Где же лодка?”. Студент молча пошел к воде. У берега качалась маленькая четырехвесельная лодка. Сережа поскорее забрался на корму.

— Какая маленькая, — сказала мама. — А где же лодочники?

Студент молча указал рукой на людей у костра. Вдруг от них отделился высокий узбек с черной бородой и безобразным шрамом через все лицо. Он заговорил что-то сердито и угрожающе, показывая на лодку. Но нельзя было понять, что он говорит. А студенты стали класть вещи в лодку, она села глубже в воду и по стенкам ее внутри побежали тоненькие струйки.

— Лодка худая? — спросила мама.

— Жарко, рассохлась, — ответил студент.

Сзади у костра все еще кричали. Казалось, что сейчас начнется драка. Сережа сидел в лодке и смотрел то на лодку, то на людей у костра. Он забыл, что это были лодочники, и думал, что это разбойники.

— Нет, — сказала вдруг мама, — я не поеду. У меня ребенок, я не могу рисковать.

— Как хотите. Вынимать ваши вещи? — спросил студент.

— Да, пожалуйста. Вылезай, Сережа, мы не поедем.

Сережа слышал, но не двигался. Он думал, что что-нибудь не понял. Не для того разве они ехали 5 суток в поезде, потратили столько денег, тряслись на арбе, чтобы ехать к папе? И теперь, когда он уже в лодке, вылезать? А мама оглянулась и увидела, что извозчик уж уехал. Должно быть, ей стало страшно остаться на берегу одной с вещами и кричащими узбеками. Она пошептала что-то и сказала: “Не надо вынимать вещей, я еду”.

Вдруг сзади все стихло. Подошли два лодочника и стали прилаживать весла. За ними подошел страшный узбек со шрамом: он кланялся и добродушно улыбался, держа шапку в руках; он желал счастливого пути. “Точно в сказке”, — подумал Сережа.

— Две четверти поставили, — сказал русский лодочник, — садитесь скорее, отъезжаем.

— Лодка течет, — сказала мама.

— Замокнет. Отъедем, камыша настелем. Садитесь.

Луна поднялась уже высоко и на воде колыхался от нее серебряный столб. Маленькая лодочка тихо плыла по течению тихой реки.

Гребцы сидели на веслах. Пассажиры лежали поперек лодки, ближе к корме на постланном камыше, лежали, головами врозь, “как карточные короли” — думал Сережа. Ни одного самого маленького свободного местечка не было. Вода тихо плескалась о борта лодки.

Вода была цвета густого какао. Чтобы пить ее, мама с утра набирала целый бидон и давала ему отстояться. Тогда вода делалась прозрачной и на дне бидона оставался толстый слой песка.

Низкий берег порос камышом, а кое-где он поднимался песчаными обрывами. Нигде ни домика, ни человека. И на реке — ничего. Только выступают кое-где песчаные мели, и река, широкая, как море, катит через них коричневые волны.

Рядом с Сережей лежит старичок-агроном. У него седая бородка и молодые глаза. На руках и лице загар коричневыми пятнами. Он рассказывает: “Знаешь ли, Сережа, что здесь, по берегам Аму-Дарьи, водятся тигры. Ночью они приходят к реке пить. Вот когда мы пристанем к берегу на ночь — пойдем с тобой на них охотиться — может быть, одного застрелим”.

— А из чего мы будем стрелять? — спрашивает Сережа.

— Как из чего? А камыши? Ведь они пустые внутри, туда можно положить мелких камешков, курок приделать, вот и ружье. Пойдем! Ты не боишься?

— Нет, — говорит Сережа, — с ружьем не страшно.

Скорее бы вечер! День тянется долго. Солнце жжет сквозь парусиновый зонтик, который раскрыла мама. Все время хочется пить. Только когда солнце уже совсем окунулось в реку, гребцы направились к берегу. И тогда Сережа почувствовал сильный сладкий запах.

— Что это пахнет? — спросил он.

— Это джидда, — сказал агроном, — видишь большие деревья на берегу. У них серебристые листья и маленькие желтые цветочки. Они цветут два раза в лето.

Лодка зашуршала по песку и толкнулась носом в берег. Все вылезли и сейчас же стали собирать сучья и палки для костра. Сережа, конечно, помогал. Скоро закипел на костре котелок с яйцами и потом в том же котелке сварили чай. Сережа пил его из своей кружки. Он был мутный и пахнул дымом. Сережа выпил и попросил еще, но больше не дали.

— Ложись скорее спать, — сказала мама, постилая на землю пальто. Сережа посмотрел на старичка.

— Ложись, Сережа, — сказал тот, — а я пока буду делать ружья. Я разбужу тебя, когда будет время.

Засыпая, Сережа слышал, как пахнет джидда, а просыпаясь, он услыхал мерные всплески весел. Сережа протер глаза и посмотрел кругом. Он лежал в лодке на своем месте, а старичок на своем.

— Дедушка, — спросил Сережа с великим удивлением, — а как же тигры?

Старичок засмеялся.

— Дедушка, — спросил опять Сережа, — это… были шутки? Голос его дрожал, а глаза были полны слез, но он улыбался.

— Ну, конечно, Сережа, это были шутки. Охота на тигров — это, брат, дело серьезное. С нашими ружьями от нас бы и косточек не осталось. Вот шакалы — другое дело, с ними мы, пожалуй, еще справимся. А их здесь множество. С ними и ружей не надо — их прямо ловят за хвосты. Мы их наловим, хвостами свяжем, да и пригоним к лодке, а потом запряжем, они нам лодку потянут. Хорошо будет? Пойдем сегодня ночью?

Сережа верит и радостно смеется. Скорее бы вечер! Но день еще длиннее вчерашнего.

 

VIII. Вечерняя молитва

Дима очень любил свою молодую хорошенькую няню. Часто он подходил к ней и задрав высоко голову (так как он приходился ей как раз до колена), говорил с застенчивой нежностью:

— Нюся, я тебя люблю.

Когда няня вечером уходила (а она иногда уходила то на вечер, то на собрание), Дима капризничал, и маме приходилось около него сидеть.

Так было и в этот вечер. Нюша сказала жалостливо: “Уж вы, матушка, посидите у Димочки”.

Димину мать звали матушкой, потому что его отец был священник.

Дима не засыпал так долго, что мать вышла из маленькой комнатки, где Дима спал с няней, в большую и сказала старшим детям:

— Молитесь, дети, без меня и раздевайтесь, а то уж поздно.

Только что она успела это сказать, как в дверь постучались и вошли двое: председательница сельсовета и милиционер.

— Что? — спросила мать.

— Мы пришли делать опись имущества, — сказала председательница. У нее лицо было точно вырезанное из дерева и мужской голос. — Вы не уплатили налога.

— Ведь только утром принесли извещение, и муж уехал искать денег, — сказала мать. — Он еще не вернулся. Вы же понимаете, что 200 рублей собрать нелегко, когда мы только что уплатили 300.

— Нам до этого дела нет, — грубым голосом сказала председательница. — Вам дали срок до 71/2 часов вечера, а теперь уже 8. Мы должны делать свое дело.

— Должны, так делайте, — сказала мать. — А я пойду делать свое. У меня ребенок плачет.

И она ушла к Диме.

Прошло минут пять. Матушка была глуховата и ей казалось, что очень тихо. Она успокоилась и вспомнила про старших детей. Что они там делают?

Она подошла к двери и остановилась на пороге.

Двое чужих тихо переговаривались в углу:

— Комод, ну пиши 26 рублей.

— Кровать — 15.

— Стол…

А трое детей стояли посреди комнаты с серьезными, немного испуганными лицами и громко во весь голос молились.

Пятилетняя Лиза с большими черными глазами отчетливо, торжественно выговаривала:

— Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас.

Чужие закончили опись и ушли. Дети улеглись спать.

В 12 часов ночи отец привез деньги, а когда рассвело — в 8 часов утра — мать отнесла их председательнице.

— Что же так рано? — сказала та.

Но матушка приняла это за насмешку и ничего не отвечала. Дня через три Нюша была вечером на собрании и утром рассказала:

— Что это с нашей председательницей сделалось? Такая она свирепая, а вчера, как стали самообложение раскладывать, — много на нашего батюшку хотели наложить, а она говорит: “Что с него взять, у него ребят — куча, мал мала меньше”. Стала за нас заступаться и наложили только 100 рублей.

IX. Корь

Таня и Алеша болели корью в гостях у тети Наташи. Таня очень любила туда ездить: там было много детей, как и дома, но там было, кроме того, много игрушек и достаточно еды. Дома, где в ту осень было голодно, утром, когда дети, проснувшись, ждали, чтобы встать, пока железная печурка обогреет угрюмую комнату, кто-нибудь часто спрашивал:

— Мама, посмотри хорошенько, не завалялась ли где-нибудь какая-нибудь корочка?

И мама отвечала грустно, а иногда сердито:

— Да я уже вчера вечером хорошо смотрела.

В этот раз Таня особенно рада была ехать, потому что с ней ехал Алеша — будет как будто кусочек дома. Но в поезде ей стало нехорошо: голова болела и мутило так, что ничего не хотелось есть. Алеша же так крепко заснул, что тетя Наташа едва вытащила его из вагона. Шел дождь, было холодно и темно. Таня, выйдя из вагона, сказала со страхом:

— Ой, как темно, как холодно, как грязно! Как же мы пойдем?

Но вспомнила, что ей уже шесть лет, а Алеше только четыре, и прибавила:

— Ну, ничего, как-нибудь доберемся.

К счастью, нашелся извозчик. И когда все уселись и поехали — дети, тетя Наташа и дядя Миша, который их встречал, то Таня забыла, что ей нездоровится, а у Алеши пропал сон.

В доме было тепло и светло, самовар кипел на столе, дети поели и улеглись очень весело.

А утром Таню рвало и она уже не могла встать: у нее был сильный жар. Четыре дня ей делалось все хуже и хуже, а на пятый день тетя Наташа заметила у нее на лице красные пятнышки и испуганно сказала:

— А ведь это корь!

Она подумала, что, значит, заболеет и Алеша, и ее младший сынок Николенька, у которого еще не было кори. Ему было только два года.

Так оно и случилось. Таня еще три дня бредила и ничего не ела. А когда ей стало немного лучше, заболели сразу Алеша и Николенька.

На седьмой день им было особенно плохо. Оба они были пестрые и краснокожие, как индейцы, и температура у обоих была 40.

Тетя Наташа сидела с Николенькой на руках на своей кровати, а Алеша лежал рядом в его кроватке с решеткой, а Танина кровать стояла поперек комнаты, и Таня сидела в ней очень худая, с маленькой стриженой головкой на тоненькой шее. Ей теперь часто хотелось есть — она по ночам часто кричала: “супу, кофе!”, — и ее приходилось уговаривать, что по ночам супа не варят и давать ей хлеба с маслом.

Алеша заскулил:

— Хочу на ручки!

— Потерпи немножко, Алеша, — сказала тетя Наташа, — я не могу тебя взять, у меня руки заняты. Вот когда Николенька заснет…

Алеша затих. Прошло с полчаса. Тетя Наташа тихо баюкала Николеньку. Вдруг Алеша неудержимо заплакал:

— Не могу больше терпеть!

— Что ты, — всполошилась тетя Наташа, — на горшочек?

— Нет, на ручки, не могу больше терпеть. Совсем не могу.

Тетя Наташа попробовала положить Николеньку, но он закричал и она опять его взяла. Она хотела предложить сказку, но все сказки вдруг вылетели из головы.

— Какой ты глупый, Алеша, — рассудительным голосом сказала Таня. — Ведь Николенька меньше тебя, а тоже болен, как ты. И ведь тетя Наташа ему мама, а нашей мамы ведь здесь нет.

Алеша ничего не отвечал, только всхлипывал жалобно.

— Ну, уж иди ко мне, малыш, — снисходительно сказала Таня. — Иди, я тебя подержу.

Алеша вздохнул, покоряясь печальной необходимости, и неловко полез через решетку кровати. Голые его ноги мелькнули в воздухе, потом он долго возился, устраиваясь поудобнее на маленьких Таниных коленях. Наконец он затих. Стемнело. Ангел сна неслышно распростер свои крылья.

Дети пришли с гулянья и заглянули в комнату. Там было тихо. Алеша спал, свесив с Таниных колен красное, в пятнах, лицо. И Таня спала, уронив голову на Алешино плечо. Спал Николенька у мамы на руках. Спала и мама…

 

Приложение. Из семейного архива

От редакции. Публикуемый нами рассказ взят из семейного архива Ольги Сергеевны Харченко, происходящей из священнической семьи, почти все члены которой претерпевали гонения в 20-е годы. Автором рассказа может быть либо священник Арсений Георгиевич Петровский, дядя владелицы архива, служивший в с. Загородье Максатихинского района Тверской области в 1917–1928 гг. и арестованный в 1931 г. за неуплату непосильных налогов, либо священник Михаил Троицкий, свойственник Петровских, служивший в с. Борисовское Бежецкого района Тверской области и сосланный в Томск, либо, наконец, Александр Сергеевич Петровский (1921–1978), племянник отца Арсения и брат Ольги Сергеевны, литератор и киносценарист.

Эта скромная публикация показывает, что рассказы Н. Д. Ша­хов­ской не были абсолютно уникальным явлением в культурной жизни России в годы гонений. Жизнь Церкви в эти годы была внутренне полноценной, чему не смогли воспрепятствовать никакие лишения; ведь само существование детской литературы свидетельствует о высоком уровне развития культуры. Надеемся, что произведения этой “по­таенной” литературы теперь будут публиковаться, — ведь уже вышли в свет роман “Отец Арсений”, книга воспоминаний “Крест отца” и дру­гие памятники той эпохи.

 

Осенним утром[2]

Было раннее осеннее утро. Погода стояла холодная, неприветливая. Небо затянуто тучами, но дождя нет. Петя, небольшой мальчик в потертом выгоревшем пальто и серенькой кепке, бежит проститься с садом. Его отец — сельский священник. Его за неуплату налогов выселяют из родного домика, стоящего на краю села вблизи церкви. У калитки Петя оборачивается. Около крыльца стоит запряженная лошадь и флегматично жует сено. Это не своя лошадь, чужая. Свою уже давно взяли “они”, а кто “они”, Петя хорошо не знает. На телегу нагружают вещи. Мама Пети плачет и что-то говорит отцу. За домиком видна белая колокольня и кладбище. Вон там в углу недавно похоронили глухонемого.

Петя поворачивается и вбегает в сад. Это не только сад, но и огород с длинными опустевшими к осени грядами. Петя быстро идет среди гряд. Нужно со всем проститься, везде пройти последний раз… Еще совсем недавно он бегал тут веселый и довольный. Ему было так хорошо! А сейчас Пете хочется плакать, но он вспоминает, что он уже большой, что его в этом году отдают в школу, и подавляет слезы. Он идет к трем скрюченным яблоням. Они стары и дают плохой урожай, но Петя любит эти яблони; и слезы снова набегают на глаза при мысли, что скоро все это нужно покинуть.

— Влезу на каждую последний раз! — думает Петя и лезет на свою любимую яблоню, и садится на разветвлении.

— Петя, где ты? — слышит он в этот момент голос отца. — Иди скорей!

— Боже мой, я еще не побывал в беседке! — думает Петя, поспешно слезая с дерева. Беседку окружают развесистые липы. В самое жаркое лето здесь бывает прохладно. Это был Петин любимый уголок. Мальчику нравилось сидеть здесь на скамеечке и смотреть вверх туда, где зеленеют ветки лип, образуя густую сеть, через которую кое-где просвечивают голубые клочки неба.

— Что бы такое взять на память! — думает Петя, оглядываясь по сторонам, и, сломав небольшую веточку липы, бежит из сада. Тоска заполняет душу, слезы рвутся наружу, но бедный мальчик старается сдержать их.

— Петя! — снова доносится голос отца.

— Иду! — глухо отвечает Петя. Громко отвечать мешают слезы.

Небо еще темнее, чем было. Стал моросить мелкий, тоскливый дождь. Даль задернулась туманкой.

— Садись, садись! — говорит Пете мать. — Давай укрою тебя тулупом. Смотри, какая погода.

Лошадь трогается. Петя с матерью сидят в телеге, рядом идут отец Пети и хозяин лошади. Сзади доносится стук, — то сосед Иван заколачивает дверь в дом, где жил Петя. Телега переезжает мостик и выходит на проезжую дорогу. Теперь колеса однотонно и утомительно шуршат о песок. Петя не выдержал и заплакал.

— Не плачь. Бог даст, вернемся! — утешает мать, но у нее на глазах слезы.

— Нет, где уж… — глухо возразил отец.

Дождь усиливался, но Петя не прятался под тулуп, а, всхлипывая, все смотрел и смотрел на родное село. Вот лес скрыл его и видна только одна белая колокольня церкви. Петя знает, что сейчас они выедут на холм и село опять будет видно. Последний раз перед его затуманенными глазами встал родной уголок, а затем новый холм скрыл все, даже колокольню.

— Накройся тулупом, а то вон какой дождь идет. Вымокнешь весь, — говорит отец.

Петя послушался и спрятался под тулуп. Там, сжавшись, он дал волю своим слезам. Это облегчило его и он уснул.

Сначала Пете снилось родное село, лето. Он удит рыбу, купается, а потом бежит в сад, в беседку. Но затем Пете стало сниться что-то тоскливое и скучное, как это осеннее утро. Пете снилось, что он в каком-то большом сером городе. С ним нет ни папы, ни мамы, а живет он у кого-то чужого. На улицах грязно, идет дождь. Пете страшно. Его дергают какие-то мальчишки, его бьют, у него над ухом кричат:

— Попов сын!

— За что? — со слезами спрашивает Петя.

— Ты попов сын! — кричат ему.

Петя с ужасом просыпается.

Поскольку вы здесь...
У нас есть небольшая просьба. Эту историю удалось рассказать благодаря поддержке читателей. Даже самое небольшое ежемесячное пожертвование помогает работать редакции и создавать важные материалы для людей.
Сейчас ваша помощь нужна как никогда.
Друзья, Правмир уже много лет вместе с вами. Вся наша команда живет общим делом и призванием - служение людям и возможность сделать мир вокруг добрее и милосерднее!
Такое важное и большое дело можно делать только вместе. Поэтому «Правмир» просит вас о поддержке. Например, 50 рублей в месяц это много или мало? Чашка кофе? Это не так много для семейного бюджета, но это значительная сумма для Правмира.